Но на что же обращена вера этих людей?
Им трудно было бы подыскать слова для ответа на наш вопрос. Для них это самоочевидно, а самоочевидное плохо поддастся определению. Зато те, кто на деле не верят ни во что, никаких затруднений в таких случаях не испытывают. Во весь голос безостановочно разглагольствуют они о вере «в жизнь», в «сущность бытия», в бога, в прогресс, в человечество, не стесняясь пускать в ход все запретные словеса, все истрепанные ярлыки, все заемное краснобайство предателей.
Не может быть творчества без надежды и веры.
Не может быть надежды и веры без стремления выразить себя в творчестве. Люди, о которых мы говорим, — прежде всего работники. К тунеядству они непримиримей, чем к ошибкам, невежеству или жестокости. Их работа порой не видна, оттого она кажется незначительной, как нее действия тех, кто ни мгновения не рассчитывает на публику.
К этой породе людей принадлежал Джон Эшли. История к нему требований не предъявляла, и мы не знаем, как он выполнил бы требования истории. Он медленно взрослел и никогда не был любителем умствовать. Он так и остался почти что невидимкой. Многие потом пробовали увидеть его в его детях. Он был звено в цепи, стежок в ткани гобелена, один из тех, что сажают деревья и дробят камень на старой дороге, ведущей пока еще неясно куда.
Эшли понятия не имел, кому он обязан своим освобождением. Может быть, чудеса всегда совершаются так — просто, буднично и непостижимо. Освободители действо вали быстро и четко, не произнося ни единого слова. Прежде всего они разбили все фонари. Конвойные с криками заметались в наступившей тьме, выстрелили раз-другой но сразу же прекратили стрельбу. Наручники на запястьях Эшли разомкнулись. Его вывели — скорей, вынесли — из вагона, и он очутился в лесу. Кто-то из неизвестных друзей положил его руку на седло лошади. Другой дал ему поношенный синий комбинезон, кошелек с пятнадцатью долларами, компас, карту и коробок спичек. На голову ему надели старую шляпу с обвислыми полями — по-прежнему молча и не зажигая огня. Только под конец один чиркнул спичкой, и Эшли на миг увидел их лица. Эти лица, грубо вычерченные сажей, делали их похожими не на негров-железнодорожников, а на клоунов из ярмарочного балагана. Самый высокий жестом указал ему направление, потом отвел вытянутый палец градусов на пятнадцать вправо.
Эшли сказал: «Спасибо вам».
Они канули в темноту, стука лошадиных копыт не было слышно.
Просто, буднично и непостижимо.
Оставшись один, он зажег спичку и сверился с компасом. Путь, указанный высоким, лежал сперва на юго-запад, потом на запад. Эшли знал, что находится у железной дороги, невдалеке от станции Форт-Барри. В шестидесяти милях к западу текла Миссисипи. Он быстро пере оделся, свернул свою арестантскую одежду в узел и привязал к передней луке седла. К седлу были приторочены два мешка — с яблоками и с овсом.
Изумление перед свершившимся переполняло его. Он засмеялся едва слышно: «Ну и ну! Ну и ну!»
Он уже был готов к тому, что умрет, только для Джонов Эшли «умереть» никогда не означает сегодня, сейчас; всегда впереди есть еще месяц, день, час, пусть хоть минута жизни. Страх был ему незнаком. Страха он не испытывал, даже слушая приговор в суде, даже отправляясь в свое, как, наверно, писали газеты, «последнее путешествие». Джоны Эшли самый худший исход не представляют себе как реальный.
Когда в темноте леса вспыхнула спичка, он посмотрел на лошадь, и лошадь посмотрела на него. Он вскочил в седло и выжидательно замер. Лошадь неторопливым шагом пошла вперед. Различала ли она незаметную для человека тропку в густом подлеске? Возвращалась ли инстинктивно к своему стойлу? Минут через десять он снова чиркнул спичкой и поглядел на компас. Они неуклонно продвигались на юго-запад. Он разломил яблоко, половину дал лошади, половину съел сам. Они ехали не останавливаясь. Через час они выехали на широкий проселок и взяли вправо. Дважды он заслышал за собой всадников, направлявшихся в ту же сторону. Но оба раза успел съехать с дороги и спрятаться в чаще деревьев. Спустя немного под копытами лошади застучал деревянный настил моста; переехав мост, они спустились к воде и напились. После этого они прибавили шагу. Эшли словно бы с каждым часом молодел. В нем нарастала дерзкая, непозволительная радость. Тюрьма, не сломившая его нравственно, но измучившая физически, была позади. Время от времени он спешивался и шел с лошадью рядом. Он чувствовал потребность говорить. Лошади, должно быть, правилось, что с ней разговаривают: в мерцающем свете звезд видно было, как она прядет ушами.
— Как твое имя? Бесси?.. Молли?.. Белинда?.. Мне ведь тебя подарили. Не часто случается получать такие подарки ценой в целую человеческую жизнь. Узнаю ли я когда-нибудь, что побудило этих шестерых рискнуть собственными головами, чтобы спасти мою? Или так и умру, не узнав этого?
— Угадал! Евангелина, вот как тебя зовут, — Евангелина. Приносящая благие вести… А странно, не правда ли? Кто мог предвидеть, когда ты появилась на свет, что тебе предстоит стать участницей необыкновенного приключения, подвига великодушия и отваги. Кто мог знать, когда тебя объезжали — а страшно это, наверно, когда тебя объезжают, Евангелина, страшно и тягостно! — кто мог знать тогда, что тебе суждено на своей спине унести человека к жизни, к свободе!.. Ты — знамение, Евангелина. Мы с тобой оба отмечены судьбой.
Поговорив, он окончательно развеселился. Краем уха прислушиваясь, не едет ли кто-нибудь следом, он даже мурлыкал обрывки своих любимых песенок «Нита, Жуанита», «Китайская прачечная» и песни студенческого братства, к которому он принадлежал в годы учения в техническом колледже: «Мы до гробовой доски будем Каппа Кси верны».
Небо над горизонтом заалело. В Коултауне зори были тусклые и безрадостные. А сейчас его поразило развертывавшееся перед ним зрелище. Так вот что стоит за словами «Во всей красе занялся новый день». У дорожного перекрестка он прочитал указатели: на юг «Кеннистон, 20 миль», на северо-восток «Форт-Барри, 14 миль», на запад «Татум, 1 миля». Он проехал через Татум, по-рассветному белесый и пустой. Проехал он еще две мили и, следуя течению неширокого ручья, свернул в лесную чащу налево. Сняв прикрученную к седлу веревку длиной семь ярдов, он привязал Евангелину. Насыпал овса в шляпу (сперва подув сверху, понюхав и взяв щепотку в рот) и поставил перед нею на землю. В мешке с яблоками нашлось несколько печеных картофелин. Он сел и стал есть, временами поглядывая на Евангелину.
Мальчишкой Эшли доводилось ездить верхом во время летних каникул на ферме бабки Мари-Луизы Сколастики Дюбуа-Эшли. До двадцати лет он никого так не любил, как эту чудаковатую, нравную старуху с серыми глазами, и никто не любил его такой суровой, взыскательной любовью. Она, кроме всего прочего, была настоящим ветеринаром без диплома. Со всей округи приводили к ней больную скотину. И многих окрестных фермеров она допекала нелестными замечаниями об их хозяйственных способностях. С лошадьми она вела себя так, будто понимала их язык. Рогатый скот, кошки и собаки, разная лесная тварь от косуль и до скунсов — все ее принимали как свою. И днем, и нередко ночью при свете керосиновой лампы Джон помогал ей давать пилюли, делать впрыскивании, ставить припарки. Они вместе принимали телят и жеребят, вместе усыпляли животных, которым уже нельзя было помочь иначе. Он запомнил навсегда некоторые из ее наставлений: «Никогда не смотри в глаза лошади, собаке или ребенку дольше чем несколько секунд — их это смущает. Не гладь лошадь по шее, лучше похлопывай, а потом сразу похлопай по ляжке и себя. Не делай неожиданных движений ногами. Помни, что у лошади ноги и зубы служат для нападения и защиты от врага. Вон Джо Деккер имеет привычку закрывать дверь конюшни пинком, и все конское поголовье фермы его ненавидит. Если знаешь, что придется пустить в дело кнут, стегни кнутом самого себя, так чтобы лошадь видела это. Прежде чем задать лошади овса, зачерпни немного, понюхай, пожуй, дунь, чтоб он разлетелся по сторонам, и тогда только поставь перед ней, будто нехотя». В Коултауне Эшли завел лошадь и тарантас. Лошадь, по кличке Белла, досталась ему задешево — чересчур была норовиста и хозяин хотел от нее избавиться. Он ездил на ней десять лет в таком добром ладу и согласии, какие только в сказках бывают. И вот теперь он со стороны украдкой оглядывал Евангелину: кобыла немолодая, но ухоженная, и подковы в порядке.
Он заснул, несмотря на зуд от блошиных укусов. Блохи изводили его в тюрьме, но в своих ежедневных письмах Беате он про это не упоминал. Он писал только, что тоскует о своей постели, о простынях, пахнущих лавандой. Проснулся он уже далеко за полдень. Жара была нестерпимая даже здесь, в гуще леса.
— Ну, в путь, Евангелина. Поедем вдоль ручья, может, попадется заводь, где можно будет искупаться. Давно пора.
И заводь попалась. Он опять привязал Евангелину. Он лежал в воде и, закрыв глаза, думал: «Беата теперь уже знает. Наверно, и до Роджера дошло. Раньше всех, наверно, услыхал Порки, а от него Роджер. „Мама, отец бежал!“ Он попробовал представить себе, как все будет дальше, но у него были слабо развиты те стороны воображения, которые связаны с заботой человека о себе. Он почти — чтобы не сказать, совсем — не умел строить планы, он не привык тревожиться о будущем. Люди, для которых тревога — обычное состояние, день и ночь заняты планами на будущее. Натуры безмятежные для таких непонятны; спокойствие они принимают за лень и готовность плыть по течению. Но Джон Эшли все-таки строил планы, сам об этом не ведая. Восемь дней он проспал в лесу. И каждый раз просыпался с планом, уже сложившимся в его сознании. Планы эти были дарами сна. Проснувшись в тот первый вечер, неподалеку от Татума, он уже знал: он — канадец, едет работать на чилийский рудник. Он не был горным инженером по образованию, но имел большой опыт в горном деле. О Чили он знал совсем немного, но это немногое ему подходило в его положении. До Чили было далеко. В среде студентов технических колледжей издавна повелось считать, что чего-нибудь стоящий выпускник своей волей в Чили не поедет. Условия жизни и работы там были неимоверно тяжелы. Селитру добывали в пустыне — настоящем пекле, где не бывало дождей. Знаменитые медные рудники в Андах находились на высоте одиннадцати тысяч футов. Жену в таком месте не поселишь. Развлечений там никаких. Даже выпивка на такой высоте не выпивка — по крайней мере для нормального человека. И Эшли решил ехать в Чили. Он не только поедет туда, он станет чилийцем.
Следующий день принес новую подробность: вниз по Миссисипи он спустится на лесовозной барже. Лет пять назад он однажды нанял экипаж и повез все свое семейство поглядеть на великую реку. Поездка была задумана как увеселительная, взамен поездки по железной дороге в Чикаго, что обошлось бы дороже. Родители и дети долго сидели на высоком утесистом берегу, увлеченные зрелищем. Любопытно было смотреть, как баржи всех родов, короткие и приземистые или длинные и узкие, скользят вниз по течению либо, натужно пыхтя, поднимаются вверх. Местный житель, случившийся рядом, пояснил им, что длинные и узкие — это лесовозные баржи, идущие с грузом с севера в Новый Орлеан. «Команда там все больше шведы. По-нашему ни бе ни ме». Эшли со студенческих лет не пробовал плавать, но почему-то был уверен, что доплыл бы до середины реки.
На третий вечер ему открылось, что он чересчур быстро двигается вперед. Добравшись до реки, он должен был рискнуть войти в какой-нибудь городок или поселок — чем меньше, тем лучше, — чтобы запастись пищей и продать Евангелину. Это было опасно, пока у него не отросли волосы и борода. Каждое утро и каждый вечер он внимательно изучал свое отражение в воде. Голову ему наголо обрили в тюрьме накануне оглашения приговора — за пять дней до того, как его посадили в поезд, чтобы везти на казнь. Теперь она точно покрылась коричневым плюшем, ворс которого с каждым днем становился пышнее. Подбородок тоже зарастал понемногу смешным подобием бороды цвета меди. Борода была нужна ему, чтобы скрыть отметину у левого угла рта — тридцать лет назад, работая на бабкиной ферме, он упал и напоролся на вилы. Нужно было подольше задержаться в этих малонаселенных местах. Он стал проводить по две ночи на одном месте. Он пальцами массировал себе череп.
Каждый день ему приходили в голову новые планы: вот так он доберется до побережья Тихого океана, вот так станет зарабатывать деньги. Но были вопросы, на которые и в его вещих снах не находилось ответа, — каким способом дать знать о себе жене, когда придет время, как ей пересылать деньги, как получать вести из дому?
А между тем страна просто кишела Джонами Эшли. В Спрингфилд к полковнику Стоцу летели сотни писем и телеграмм со всей Америки (а поздней и из Африки, и из Австралии) с сообщениями о том, когда, где и при каких обстоятельствах видели Эшли; иногда тут же следовала просьба безотлагательно выслать вознаграждение, успевшее возрасти до четырех тысяч долларов. Путешественников в возрасте от двадцати до шестидесяти лет стаскивали с лошадей, выволакивали из экипажей, догоняли в чистом поле и первым делом спешили сорвать с них шляпу. У шерифов уже рябило в глазах от количества лысых, которых к ним доставляли, не слушая гневных или робких протестов. Газетчики без конца орали на улицах: «Последние новости! Экстренный выпуск!» То Эшли обнаружили в индейской резервации в Миннесоте, где он жил, выкрасив лицо соком ореха. То выяснилось, что он скрывается в дорогой частной лечебнице для душевнобольных в Кентукки. Слухи о богатых и влиятельных покровителях беглеца множились с каждым часом.
Эшли делал зарубки на седле, чтобы вести счет дням, но очень скоро сбился со счета. Овес и другие припасы подходили к концу. Но в лесу созревали ягоды, у воды можно было сорвать листья кресса. Внешний вид лошади и всадника изменился, они оба помолодели. Выбираясь из чащи на дорогу, Евангелина припускала бойкой рысцой. Шкура у нее стала лосниться. Эшли заметил это еще до того, как приладился чистить ее пригоршнями сухих веточек и мха. Ему иногда сдавалось, что эта лошадь не первый раз служит человеку, спасающемуся от погони, что у нее есть навык настороженной чуткости, потребной беглецу. На дорогах теперь чаще попадались проезжие. Но Евангелина всякий раз успевала раньше хозяина услыхать цоканье копыт и спрятаться в чаще. Если откуда-то доносился собачий лай, она сама, не дожидаясь приказа, переходила в галоп. Когда Эшли в третий раз спешился и зашагал с нею рядом, она явно выказала неудовольствие, и ему вдруг пришло в голову — ведь собаки могут быть пущены по его следу. Если вдруг среди дня им овладевало уныние, она словно старалась отвлечь его от мрачных мыслей — принималась рыть землю копытом или фыркала, сунув морду в ручей, так что по сторонам летели брызги. Если мучили его боли в желудке, она смотрела вдаль задумчивым взглядом, будто говорила: потерпи, пройдет.
Иногда, поздно ночью проезжая мимо какой-нибудь фермы, он замечал свет в окне верхнего этажа. Как и всякому семейному человеку, ему непременно казалось — это мать не спит у постели больного ребенка. И тотчас же в душе поднималась целая буря чувств. Он знал, что нельзя часто позволять себе думать о прошлом, но воспоминания подступали, незваные и мучительные. Вот он в первый раз держит на руках чудо из чудес — новорожденную Лили. Вот в первый раз видит страх в обращенных на него глазках трехлетнего Роджера (пришлось проявить строгость, отшлепать мальчонку за то, что он взял себе моду посреди Главной улицы вырываться от матери и кидаться на мостовую чуть не под колеса проезжающих экипажей). Вот он вернулся домой, и Констанс встречает его радостным визгом, а Лили корит ее: «Нечего устраивать папе собачий концерт, когда он приходит с работы». Изредка ему случалось заночевать в Форт-Барри, когда он ездил туда по делам шахты, и однажды он слышал, как Софи говорила: «Я не могу уснуть, когда папы нет дома. Как-то все в доме не так». А Беата, добрая, терпеливая, сдержанная красавица Беата.
— Я семьянин, Евангелина. Семьянин, и только. Я лишен особых талантов. Я и инженер-то никакой. Больше я ничего не нажил, больше ничего не оставлю после себя, кроме своей семьи. Так скажи хоть ты мне, зачем случилась со мной эта дикая, бессмысленная история?
В Коултауне, даже у себя в доме, Эшли никогда не был разговорчив, но сейчас, с Евангелиной, он говорил и говорил без конца.
— Я знаю, отчего ты так славно выглядишь последнее время. У тебя на уме то же, что и у меня. Пятьсот миль нам с тобой не проделать. Мне придется продать тебя, и ты хочешь, чтобы за тебя дали хорошую цену. Расставание всегда тягостно. Оно точно смерть — я помню, как умирала моя бабка. Тут нужно одно: понять это, проникнуться этим и потом перестать об этом думать. Память сама вернет тебе прошлое, когда оно тебе будет нужно. А так гнаться за ним не стоит… Я тебе рассказывал про свою бабку, как она знала и понимала лошадей. С тех пор как мы с тобой пустились в дорогу, я о ней думаю все чаще и чаще. Она мне нужна сейчас, и память мне ее вернула. Она меня научила не бояться. Заметила ты, что ни один охотник не охотился в лесах, которые мы проезжали, ни одному фермеру не взбрело на ум выйти метить деревья, ни один шериф не подкараулил нас ночью. Черт! Обидно было бы, если б этот рискованный путь, начало которому было положено таким порывом мужества и великодушия, — обидно было бы, если бы нее кончилось новым железнодорожным путешествием в Джолиет. Но и люди достойнее нас попадали в засаду, и мечты посмелее наших рушились, точно карточный домик. И поверь, Евангелина: если бы, став свидетелем одного поражения, даже ста поражений, человек терял надежду, цивилизация давно пошла бы в тупик. Не было бы ни правосудия на свете, ни больниц, ни приютов, не могла бы существовать дружба, как та, что связала тебя и меня. Люди бессильно ползали бы по земле и стонали. Будем же поумнее.