Людей, умеющих верить, и людей, гениально одаренных, роднит одна общая черта: они многое знают из наблюдений и по памяти, даже не сознавая, что знают. И тем и другим интересна взаимосвязь явлений, их смена, их ход, их так называемая закономерность. Подобный настрой мыслей свободен от своекорыстных стимулов, таких, как стремление выдвинуться, честолюбие или поиски оправданий собственным действиям. Сеть, закинутая мыслителями этого склада, может принести улов, о каком они и не помышляли и какой не всегда умеют оценить. Ясность представлений — великая добродетель, но тот, кто прежде всего ищет ясности, рискует и упустить что-то важное, ибо есть истины, для уяснения которых необходимы терпение и время. Требование ясности, или хотя бы логики, немедленно и во всем сушит ум, постепенно суживает кругозор. Спустя несколько лет после описываемых событий один малоизвестный ученый, служащий швейцарской палаты мер и весов, искал, как и многие другие ученые, формулу, которая выразила бы природу энергии. Формула эта, по его собственным словам, однажды открылась ему во сне. Проснувшись, он воспроизвел, уже наяву, всю цепь своих рассуждений и даже расхохотался — до того все было самоочевидно. Некий древний философ толкует познание как узнавание: человек радуется, когда его память подсказывает то, что уже было ему когда-то известно. Эшли не мог понять, как это получилось, что он оказался превосходным игроком. Поддаваясь суеверному чувству, он приписывал свой успех мистическим совпадениям и сам того стыдился.
Вера — неисчерпаемый источник ясности, берущий начало за пределами человеческого сознания. Все мы знаем гораздо больше, чем думаем.
Отплытие корабля все откладывалось. Он ждал.
В иные вечера, вновь надев свой замасленный комбинезон, он кружил но городским улицам. В нем опять пробудилась заглохшая было любознательность к жизни других людей. Всего больше интересовала его семейная жизнь, отношения внутри семьи. Как только сгущались сумерки, он пускался в свои долгие скитания. Он без зазрения совести подслушивал чужие разговоры. Выбирал какую-нибудь супружескую пару и шел за нею по пятам, а особенно жадно ловил беседы отца с подрастающей дочерью или сыном. По обрывкам таких подслушанных разговоров он старался представить себе отношения между разговаривающими. Он бродил вокруг богатых особняков, словно собирался ограбить их. Но внимательней всего он приглядывался к жизни квартала, в котором обитал сам. Иногда он начинал казаться себе мужем, отцом или дядей, который вернулся после долголетнего отсутствия и стоит, неузнанный, на пороге родного дома — новый Енох Арден или Улисс. Потребность убедиться в чужом счастье томила его. Он не хотел ничего знать о людской жестокости, о язвах и болезнях, но почему-то чаще всего наталкивался именно на это. Годы работы на шахтах Коултауна научили его распознавать кашель туберкулезных больных; здесь на каждом шагу он слышал кашель, видел кровавые сгустки мокроты на мостовой. Лезли на глаза и отметины других страшных болезней — вытекшие глаза, провалившиеся носы. По улицам взад и вперед ходили проститутки, охраняя «свою» территорию от вторжения соперниц
— так, говорят, охраняют свой улей пчелы. Но ни разу он не отважился заглянуть на широкую площадь Сторивилл, средоточие музыки и песен, где веселится цвет молодости и красоты, заботливо выпестованный, отобранный среди тысяч. Женщины, его окружавшие, не могли и мечтать о Сторивилле, а некоторые, быть может, отслужили свой срок там в далеком прошлом. В сумерки люди садились за семейную трапезу, из окон слышался смех, довольные голоса. Потом наступало время прогулок и отдыха, сидения на галерейках и крылечках, воркованья влюбленных, негромких споров в кафе о политике, о высоких материях. К половине одиннадцатого атмосфера начинала меняться. Словно зловещая туча надвигалась на город. В полночь тишину взрывали внезапные крики, брань, шум, грохот опрокидываемой мебели, плач и жалобные причитания. В Коултауне рассказы о мужьях, особенно из шахтеров, которые бьют своих жен, воспринимались как смехотворная выдумка. Здесь Эшли увидел это своими глазами. Раз он в узком переулке набрел на такую сцену: мужчина избивал женщину, а та, корчась под его ударами, упрямо кричала свое — он зверь, а не отец. В другой раз он увидел, как мужчина, схватив женщину за волосы, методически ударял ее головой об стену лестничной клетки. Видел он, как дети, съежившись, пытаются увернуться от побоев. Однажды из дверей выбежала девчушка лет шести и бросилась ему на грудь, ища спасения, как белочка на дереве. За ней выскочил мужчина, пригнув голову, размахивая ножкой от стола. Они втроем свалились в канаву. Но Эшли поспешил убежать. Человек, укрывающийся от погони, не может вступаться за обиженных. Скорей бы уж в море, в Анды, на вершину самой высокой из гор.
Он ждал.
Он спускался все ниже.
Заходил он и в другие кафе. Раз провел вечер у Брессона, раз у Джоли, чаще же всего бывал у Кедебека. В низах общества существует своя иерархия. Эшли принадлежал к париям и должен был помнить об этом. У Брессона собирались те, кто стоял ступенькой выше его на общественной лестнице, — грабители, взломщики, карманные воры, «шептуны»; с ипподромов и петушиных боев. Это были шустрые быстроглазые человечки, прожектеры, пьяницы, горлопаны, безудержные лгуны. Если вдруг между столиками кафе появлялись полицейские, в форме или в штатском, завсегдатаи даже не оглядывались, даже не понижали голоса. Они попросту делали вид, что не замечают пришельцев, только чаще отпускали ехидные шуточки в разговоре. Бесшабашные весельчаки, они и компанию себе подбирали соответствующую. Эшли не был весельчаком и, кроме того, опасался стать предметом пристального любопытства. Следующая ступенька вела на самое дно — в кафе Джоли, пристанище сутенеров, куда посторонний мог попасть разве что по недоразумению. Сутенеры общаются только друг с другом.
Эшли, ничего об этом не зная, забрел в кафе Джоли как-то по дороге. Перед закрытием к нему подошел сам хозяин и спросил полушепотом:
— Ты из Сент-Луиса?
— Нет.
— А я тебя принял за Херба Бенсона из Сент-Луиса. Es tu au tambour?[15] Эшли не понял, какое отношение может иметь к нему барабан, но на всякий случай ответил утвердительно.
— Где работал?
— В Иллинойсе.
— В Чикаго?
— Неподалеку.
— Эх, верно, и житье в этом Чикаго, а?
— Да, неплохое.
— Так слушай, парень. Ты Бэби знаешь? Толстуха только сейчас вышла отсюда. Ее Луису пришлось недавно податься в верховья. Вот она и просила передать тебе: если ты желаешь взять ее на свое попечение, она не против. Будет приносить тебе тридцать долларов в неделю, а если поднажмешь, то и больше.
— С какой стати она будет приносить мне тридцать долларов?
У Джоли даже дыхание сперло. Глаза выкатились из орбит.
— Вон отсюда, слышишь! Вон сию же минуту! Вон! Вой!
Эшли уставился на него с недоумением, потом положил монету на стойку, повернулся и вышел из кафе. Вслед ему полетели вышвырнутые хозяином деньги.
Место Эшли теперь было среди отщепенцев, тех, что не сумели ни ужиться с законом, ни преуспеть, нарушая закон. Таковы были посетители кафе Кедебека — вышедшие из тюрьмы арестанты, неудачливые громилы, неудачливые шулера, бывшие сутенеры и бывшие «шептуны», потерявшие себя люди с трясущимися руками, с подергивающимся лицом. Днем они собирались на задворках монастырей, где монахини раздавали бесплатную пищу. Иные порой пристраивались в ресторан мыть посуду, иные порой зарабатывали на хлеб самым грязным трудом — нанимались в больничные санитары. Эшли, слушая их рассказы, стал подумывать об этом. Он уверен был, что сумеет подавить отвращение; он ничего не страшился, кроме самого себя. Разборчив тот, кто труслив. Вот только узнать бы, спрашивают ли у санитаров «бумаги». А пока он искал среди новых знакомых таких, которые говорили бы по-испански, — и в конце концов нашел одного, подрядившегося за выпивку учить его языку. Бывали у Кедебека и проститутки — самого последнего разбора.
— Мсье Джеймс, угостите абсентом.
— Сегодня не могу, Туанетта. Стакан пива, если угодно.
— Мерси, мсье Джеймс.
Когда говорят «подонки», часто вкладывают в это слово нечеткий смысл. Здесь был мир настоящих подонков. Непристойности так и сыпались в разговоре, но непреднамеренно, просто в силу привычки. Гнев и обида подонкам чужды, ими давно утрачено право на подобные чувства. Общество вынесло им приговор, и они с этим приговором согласились. Они редко лгут. Им нечего скрывать и нечего выгадывать. К своим они щедры, но отнюдь не от широты душевной. Просто на самом дне и деньги уже не имеют цены.
Для Эшли все это было внове. Даже если бы в нем еще сохранилась способность сочувствовать кому-либо, у Кедебека никто ни от кого сочувствия не требовал. Но царивший здесь дух еще усиливал сумятицу у него внутри — сумятицу неразрешимых вопросов, настойчиво требовавших разрешения. А между тем дух этот не был ему противен; толкая знакомую дверь, он всякий раз замирал от смутного ожидания. С ним небрежно здоровались. Мерный ход разговоров за столиками не нарушался его приходом. В процессе познания жизни боль всегда перемежается мимолетными вспышками радости, тоже похожем на боль. Год и еще две недели сверх года понадобилось ему, чтоб добраться до Чили. Он все время двигался вдоль побережья; когда удавалось, проезжал часть пути на каботажных пароходиках, старательно избегая больших городов. Не так уж трудно найти временную работу человеку, умеющему считать, не слишком замкнутому и наделенному известным апломбом, — если только на нем одежда рабочего; для принадлежащего к более высоким слоям общества это было бы гораздо трудней. Он вел отчетность в пакгаузах. Работал весовщиком на плантациях. Если спрашивали «бумаги», у него наготове был рассказ о пожаре в Панаме, уничтожившем все его имущество. Ему верили — или смотрели сквозь пальцы.
Он принимал по накладным грузы в Буэнавентуре.
Он был надсмотрщиком у ловцов черепах на островках близ Сан-Барто.
Джоны Эшли целиком отдаются делу, которое делают. Его всюду пытались удерживать, но он, поработав немного, торопился дальше. Вечера он просиживал в барах, иногда играл в карты. В его речь все органичней входил матросский жаргон. Если ничего лучшего не подвертывалось, всегда можно было заработать какую-то мелочь писанием писем за неграмотных.
Три месяца он провел в Ислайе. Общеизвестна, хоть и не часто произносится вслух, истина, что любой иностранец годится в начальники партии эквадорских рабочих лучше эквадорца. Он спал на вонючих палубах барж, перевозивших груз гуано, и внимательно приглядывался к действиям человека за штурвалом. После нескольких рейсов ему предложили пойти на такой барже капитаном. Баржа потерпела крушение среди стада серебристых барракуд, и треть команды погибла. Это вышло, наверно, по его вине — ведь он взялся управлять судном, не имея понятия о навигации, но угрызения совести не тревожили его сон. Отщепенцы постоянно рискуют налететь на подводный риф, погибнуть в бурю, умереть с голоду; море на большой глубине постоянно кишит акулами. Со временем миру предстояло узнать, что Джоны Эшли неисправимо безнравственны.
На нефтяных промыслах Салинаса он быстро сумел занять должное место. Он мог бы обосноваться там прочно, с хорошими видами на будущее. Как и везде, там много играли в карты — под легким навесом, при свете фонаря «молнии», засиживаясь далеко за полночь. Среди его обычных партнеров был симпатичный датчанин, доктор Андерсон. Был Биллингс, американец, коммивояжер компании, торгующей медикаментами.
— Вам ходить, Биллингс, не зевайте… Ну как, список крыс уменьшается?
— Медленно, очень медленно.
— Толланд, вы знаете, что такое «список крыс»?
— Нет.
— Это список беглых преступников, за поимку которых назначено вознаграждение. Кто у вас там на очереди. Биллингс?
— Вице-президент банка из Канзас-Сити. Сбежал с шестнадцатилетней девчонкой, прихватив с собой сотню тысяч долларов.
— Думаете, в этих местах околачивается?
— Скорее всего. В Мексику нынешний год никто не бежит.
— Во сколько оценена его голова?
— Не то три, не то четыре тысячи.
— А приметы какие?
— Сорок четыре года. Лицо румяное, круглое. Два золотых зуба.
— Вам ходить, Биллингс!.. А того судью так и не поймали?
— Нашли в Санта-Марте мертвым. Кажется, покончил с собой. Устал, видно, находиться в бегах. Да и много ли найдется охотников подкармливать беглых? Говорят, он весил двести фунтов, дошел до девяноста… А недавно вот еще розыск объявили — четыре тысячи. Некто из Индианы — лучшего друга уложил выстрелом в затылок. Жуткий тип. Не хотел бы я повстречаться с таким темной ночью. В одиночку отбился от двенадцати человек охраны и бежал.
— Молодой, старый?
— Дети взрослые.
— Есть особые приметы?
— Не запомнил… А знаете самый верный способ поймать беглого преступника? — Биллингс сощурил глаза в щелочки и заговорил полушепотом. — Они все ведь живут под вымышленными именами. Так вот, если ты в ком-нибудь учуял крысу, надо зайти сзади и неожиданно выкрикнуть его настоящее имя — вот так: «ХОПКИНС!» или «ЭШЛИ!»
В Кальяо Эшли устроился на работу в китайскую фирму, занимавшуюся импортными операциями. До него хозяевам фирмы редко приходилось встречать белых людей, которые не были бы мошенниками. Очень скоро он занял положение, близкое к положению младшего компаньона. Но дело требовало постоянных поездок в Лиму, общения с крупными торговыми предприятиями. Он заявил об уходе.
Он поселился в убогой хижине у моря близ Кальяо. Он прошел и проехал несколько тысяч миль. Он побывал в мостах куда более диковинных, чем те, о которых пишут географы. Теперь впервые за много времени он ничего не делал. Просто ждал каботажного судна, которое повезет его дальше. До сих пор необходимость всегда быть в действии не давала ему сосредоточиться на том новом, что он узнал за эти месяцы. Сейчас оно тяжким грузом легло на его сознание. Он заболел. Отчаяние, подбираясь к человеку, всегда ищет и организме уязвимое место, куда легче всего нанести смертельный удар. Его спасли от смерти монахини — молодые и старые, они поочередно дежурили у его постели. Выздоравливая, он слышал их радостный смех. «Don Diego, el canadiense»[16].
Тогда, может быть, он и начал вновь подниматься вверх.
— Чили! — сказал капитан, указывая на пологий берег, темнеющий впереди.
У Эшли на миг зашлось сердце. Он добрался до Чили. Он дожил. Вот она, его новая, им самим выбранная родина. Но об Арике или Антофагасте еще было рано думать. Он попросил высадить его в Сан-Грегорио. Там он узнал, что в порту ожидается норвежское торговое судно — через несколько дней, а может быть, несколько месяцев.
Туго было с деньгами. Большую часть полутораста долларов, скопленных в Кальяо, у него украли. Уцелела лишь заветная пачка, которую он зашил в подкладку своего пояса, но эти были неприкосновенны: они предназначались для заключительного броска игральных костей — переезда в Антофагасту и приведения себя в приличный вид, чтобы можно было явиться в горнорудное управление и предложить свои услуги. И потому в Сан-Грегорио он сразу же начал искать заработок. Но заработок не подворачивался. Он снял койку у Паблито, содержателя бара, самое дешевое, что только нашлось, — не койку даже, а соломенный тюфяк на полу в закутке конюшни. Он своими руками отскреб и отчистил, сколько смог, застарелую грязь. Он научился властвовать над своими чувствами и не разрешал себе страдать от голода, испытывать отвращение к паразитам, которыми кишело его ложе. Весь день и часть ночи он просиживал в баре Паблито.
Не прошло и недели, как он уже играл в карты с миром, с начальником полиции, с видными городскими коммерсантами. Он проигрывал понемножку, а на третий или четвертый вечер возвращал весь свой проигрыш с лихвой. Он загорел дочерна, волосы отросли и висели длинными космами. И все же, несмотря ни на жаргон, ни на убогое жилье, его называли дон Диего или дон Хаиме — последнее имя он предпочитал. Он в короткое время исходил весь городок и его окрестности. Он перезнакомился с местными жителями. Как-то само собой получилось, что он опять стал чем-то вроде городского писца. Плату брал он недорогую — несколько медяков за письмо. Люди, годами никому не славшие писем, вспомнили своих престарелых родителей, детей, давно разлетевшихся кто куда. Много писем приходилось писать по вопросам наследства; диктовали их те, кого горький опыт научил держаться подальше от юридического сословия. Коммерсанты желали, чтобы их деловая переписка велась на изысканном castellano[17]. Он писал и любовные послания, и послания угрожающие, которые городской фактотум, горбун и умница, доставлял адресатам после наступления темноты. Он писал даже молитвенные тексты для подвески над детскими изголовьями вместо амулетов. Он подолгу слушал сбивчивый, лихорадочный шепот жаждавших излить свою душу. Он давал советы, корил, утешал. Ему с жаром целовали руки. Don Jaimito el bueno[18].