— А второе ваше предложение?
— Нужно, чтобы в Рокас-Вердес был свой священник. Эти наезды от случая к случаю — не дело.
— А на кой черт вашим горнякам священник? Он столько дерет за брачный обряд или крестины, что большинство предпочитает обходиться без обрядов. Они вовсе не обрадуются священнику. Приезжает раз в месяц, и хватит. Позвольте вам сказать, мистер Толланд, католичество — это вообще сказки для детворы. У чилийцев оно не в почете.
— Не нам судить о том, как другие относятся к религии, мистер Смит. Очень плохо навязывать бога тем, кто не верит в него. Но еще хуже чинить препятствия тем, кто без бога не может. Я этих людей знаю! Я живу среди них!
Ему вдруг стиснуло голову невыносимой болью. Он закрыл глаза и едва не упал со стула. Снова мистер Смит уставился на него так, будто получил неожиданный удар. Морализировать мистер Смит умел сам. Он это умел лучше чего другого. Среди шотландцев всегда преобладали Сатурны. Еще недоставало, чтобы какой-то молокосос из Канады поучал его, Смита, в вопросах религии.
— Что с вами, мистер Толланд, вы нездоровы?
— Если можно, дайте мне стакан воды.
Мистер Смит не спускал с него глаз, пока он пил. Потом вернулся к прерванному разговору.
— И откуда мы им возьмем священника, хотел бы я знать? В Чили даже таких, «разъездных», не хватает. Приходится ввозить из Испании.
Об этом Эшли не думал. К собственному удивлению, однако, он тут же нашелся:
— Вероятно, компании следует обратиться к епископу. Может быть, посулить ему что-то. Например, взять на себя уплату жалованья священнику в первые пять лет — да мало ли что.
Мистер Смит опять на него уставился, на этот раз мрачно. Эшли продолжал:
— И лучше, если пришлют молодого. Разрешите мне выстроить ему домик для жилья, а заодно перестроить и расширить церковь в поселке. Сейчас это не церковь, а хлев. И я думаю, будет не бесполезно, если вы также разрешите мне задержаться еще на день в Антофагасте, побывать в местных церквах, побеседовать с духовенством.
Мистер Смит преодолевал внутреннее сопротивление. Когда он наконец заговорил, в его речи сильней обычного слышался шотландский акцент, который я тут не пытаюсь воспроизводить.
— Хорошо, я вам это разрешаю. Только не увлекайтесь сверх меры, мистер Толланд.
Уже с порога Эшли — вполне оправившийся, помолодевший на десять лет — оглянулся с улыбкой.
— Рокас-Вердес может стать таким же прекрасным, как все то, что его окружает. — Он повел рукой по воздуху, словно рисуя венец из горных вершин.
Через две недели после его возвращения в Рокас-Вердес было объявлено о повышении заработной платы рудокопам. Люди встретили новость с опаской и недоверием, словно ждали, какая за этим последует напасть. Но прошли две получки, и ничего не стряслось — тогда они стали по одиночке, по двое, по трое приходить благодарить Эшли. Они это связали с его поездкой в Антофагасту.
А Эшли сказал себе: «Это за Коултаун!»
И вот он стал строителем. Все население поселка смотрело с благоговейным трепетом, как растет в высоту и в ширину убогая церковка. Нашлось немало добровольцев рабочих, и стройка шла ночью, при ярком свете ацетиленового фонаря. Женщин и детей нельзя было уговорить разойтись по домам. Они стояли вокруг, глядя, как из-под рук их мужей, сыновей и отцов понемногу выходит купол — пусть небольшой, но все-таки купол. В Антофагасте, посоветовавшись кой с кем из духовенства, Эшли на свои деньги приобрел напрестольную пелену, распятие и шесть сотен свечей. Когда в очередной раз приехал священник с севера, его завалили просьбами о бракосочетаниях и крестинах. Пламя свечей отражалось в счастливых глазах, и после свершения обряда на улицах еще долго толпился народ — супруги, только что освятившие свой союз, люди всех возрастов, чьи имена наконец были закреплены за ними отметкой в небесном реестре. Эта внезапная тяга к обрядности была вызвана не только увеличением заработной платы или появлением купола на церкви. До горняков уже дошел слух о том, что скоро у них появится свой священник, который будет жить в их среде, знать каждого по имени, вспоминать о них не только в час исповеди, спрашивать с них по всей строгости (этого им особенно хотелось) и там, где нужно, даровать прощение от имени Всевышнего — короче говоря, настоящий padre. И перед этим padre они желали предстать в полном порядке, окрещенными и обвенчанными, как положено добрым христианам.
Через четыре месяца приехал дон Фелипе.
Эшли не вышел его встретить. Он долго внушал доктору Маккензи, какое благоприятное это произведет впечатление — если сам управляющий первым поприветствует padre и отведет в приготовленный для него дом. Доктор Маккензи лишь пожимал плечами; для него христиане, магометане, буддисты — все были одинаковы, все пресмыкались перед идолами в чаянии незаслуженных благ. За обедом Эшли оказался соседом дона Фелипе. Рука его, державшая вилку, дрожала так, что он не в силах был поднести кусок ко рту. Это Роджер сидел рядом — ни одной схожей черты, совсем другой голос, и все-таки это был Роджер, только старше на несколько лет; такой же весь чуть напряженный, неулыбчивый, сосредоточенный, молчаливый, с острым взглядом и чутким ухом, а главное, такой же независимый во всем. Как и Роджер, он не нуждался в советах, в помощи, в дружбе. (Без дружбы, заметим кстати, тоже нетрудно обойтись, если найдешь что-либо лучшее на замену.) Как и Роджер, он был отменно учтив.
Священник оглядывал инженеров, сидевших кругом. От него не укрылось, что все они смотрят на него сверху вниз. Он был на одиннадцать лет моложе самого младшего здесь.
У доктора Маккензи это чувство своего превосходства нашло выражение в том, что он засыпал «мальчишку» вопросами личного свойства, каких ни один благовоспитанный испанец не позволит себе задавать не только при первой встрече, но даже и при пятой. Дон Фелипе отвечал ему в точности, как отвечал бы Роджер — коротко и в то же время с легким оттенком отвращения, заметить которое мог бы лишь человек его круга. В Латинской Америке он восемь месяцев. Был приходским священником в Ла-Пасе. Изучает некоторые индейские диалекты. Лет ему двадцать семь. Родился в Севилье, шестой, самый младший ребенок в семье.
— Наши горняки — народ грубоватый, увидите сами, — сказал доктор Маккензи, щегольнув разговорным испанским выражением, которое могло означать и «неотесанный», и «тупой от природы». Эшли перехватил взгляд, искоса брошенный священником на управляющего; в этом взгляде была едва уловимая усмешка, словно говорившая: «Ну, верно, уж не тупей вас, протестантов».
Соседу своему, Эшли, он сказал:
— Я слышал от Педро Киньонеса, дон Диего, что это благодаря вам расширено помещение здешней церкви.
Эшли поперхнулся.
— Все сделали сами рудокопы, отец мой, они трудились в свое свободное время.
Дон Фелипе оставил эти слова без ответа, лишь внимательно посмотрел на него своими черными глазами.
Немного позже он спросил:
— Эти господа родом из разных стран?
— Да, отец мой. Управляющий наш — шотландец. Доктор — из Нидерландов. Четверо инженеров — немцы, трое — швейцарцы, но большинство из Англии и из Штатов.
— А вы сами, сэр?
— По причинам, которых пока не могу назвать, я выдаю себя за канадца.
Дон Фелипе принял этот ответ так, будто в нем ничего необычного не было.
Дон Фелипе был молод, но не страдал неуверенностью. Назавтра он объявил, что будет обедать и ужинать в кухне, где быстро подружился с поваром-китайцем. Как и Роджер, он всего себя отдавал своему делу. Его сутана мелькала то тут, то там, так что казалось, будто в Рокас-Вердес прибыл не один padre, а по меньшей мере шесть. У него был красивый голос, и, когда он запевал, ему сразу же принимались подтягивать. В самый сильный мороз он выводил на улицы процессии молящихся — церкви ему было мало, — и звезды на небе перемигивались с зажженными свечками в руках. Его проповеди были точно путешествия в дальние страны, точно ослепительные сны, после которых трудно бывает опомниться и невольно ищешь опору дружеского плеча. Он был беспощаден в обличении грешников, не оставлял самой крохотной лазейки греху, и, по слухам, когда он давал отпущение кающимся, бывало, что какой-нибудь здоровенный детина лишался чувств. Самым удивительным в его поведении, к чему паства долгое время не могла привыкнуть, был почет, который он оказывал женщинам. Это не замедлило отразиться на его прихожанках. Стали говорить, что у них осанка дочерей Андалузии. Кое-кто из моих читателей, несомненно, догадался уже, что речь идет тут о молодых годах архиепископа Фелипе Очоа, «Пастыря индейцев».
Эшли довольно часто встречался со священником, но беседовать им не приходилось. Как и Роджер, дон Фелипе, если смотреть ему прямо в лицо, выглядел решительным и уверенным, но в профиле и затылке его было что-то отрочески-беззащитное. Эшли угадывал его скрытую тоску о прекрасной и любимой Севилье, об отце и о матери, чувствовал, как ему недостает профессоров и товарищей по семинарии, с детства знакомых звуков органа во время мессы в соборе, общества тех, кто, подобно ему, принял Великое Решение. Эшли скоро понял, что священник лишь смутно представляет себе, где находится Канада, Шотландия, Швейцария. Образование, им полученное, сосредоточено было вокруг предметов куда более важных. Трудно было измерить всю глубину его безотчетной неприязни к протестантам. Не так уж много он их и видел на своем веку — разве что среди тех туристов, что святотатственно расхаживали по собору, как по вокзалу, с путеводителем в руках. Но он твердо был убежден, что протестанты — это презренная горстка людей, которые пресмыкаются по земле, чувствуя собственное ничтожество, но из сатанинской гордыни не желают признать свои заблуждения вслух.
А время все бежало. Уже подходил к концу второй восьмимесячный срок, и Эшли предстояло снова спуститься с горных вершин на отдых. Незадолго до этого он получил от компании письменное уведомление о том, что ему решено повысить оклад. Он теперь будет получать столько, сколько платят обычно инженерам, проработавшим на руднике двенадцать лет. Компания Киннэрди желает и далее пользоваться его услугами, но о повышении пока не должно быть известно никому, кроме рудничной администрации. Между тем работы по электрификации и благоустройству поселка, которыми руководил Эшли, были в полном разгаре. Перспектива отъезда страшила его. Он просил доктора ван Домелена его освидетельствовать и получил разрешение еще на два месяца задержаться в Рокас-Вердес. Но прошли эти два месяца, и в мае 1905 года он собрался в путь.
Он ни минуты не помышлял о том, чтобы не вернуться в Рокас-Вердес, но в то же время… В то же время его томило желание покинуть горы навсегда! Работа давала ему удовлетворение, к людям своим, и чилийцам и индейцам, он искренне привязался, но внутри у него все изныло от одиночества, и прежде всего от тоски по жене и по детям — а об этом и мысли нельзя было допускать. В последнее время ему часто снился один и тот же сон, и не только снился, но даже иной раз виделся наяву: он стоит в предрассветно редеющем сумраке ночи под знакомыми вязами… над ним окно угловой комнаты, выходящее на юго-восток… подобрав с земли горсть камешков, он бросает их в это окно. Она проснулась, она спускается с лестницы, отворяет парадную дверь… Он понимал — это безумие. Опрометчивая поспешность может лишь навлечь новые несчастья на всех. Миссис Ходж сказала: семь лет, а семь лет — это значит июль 1909 года.
Он не помышлял о том, чтобы не вернуться, но пожитки свои уложил все, как будто уезжал навсегда. Наличные деньги он зашил в подкладку одежды, чеки на жалованье можно было предъявить к оплате в любом большом городе. Первый раз в своей жизни Джон Эшли радовался деньгам.
Прощание с товарищами прошло примерно так же, как и в первый раз. Опять он зашел вечером к доктору Маккензи.
— Ну, теперь-то уж вы непременно должны заехать в Манантьялес, хотя бы на недельку. Надо вам посмотреть, что собой представляет отель миссис Уикершем. Я уже ее известил телеграммой о вашем приезде, а вот это письмо вы передадите ей лично. Вы, наверно, немало слыхали о ней разных толков?
— Кое-что слышал.
— Гейдриха она отказалась принять во второй раз, ван Домелена и Плятта тоже. Объявила, что терпеть не может угрюмых людей. В Манантьялесе есть еще два приличных отеля, но с «Фондой» они ни в какое сравнение не идут. Ванны там облицованы медью, а какие постели, Толланд, какой стол, какая прислуга! И, конечно, главное, это сама миссис Уикершем. Я ведь ее знаю уже больше тридцати лет. Собственно говоря, ей я обязан своим первым местом. Когда-то она тут заменяла горнякам все — и почту, и банк, и даже бюро найма. Больше того: она вроде бы следила за соблюдением определенных порядков на разработках. Помню такой рудник, «Suevia Eterna», принадлежал он одной немецкой компании (позднее перешел в другие руки). Компания эта считала свое предприятие лучшим в округе, а между тем условия там были из рук вон плохи: никудышное жилье, хамство по отношению к персоналу не немецкой национальности, постоянные задержки жалованья и все такое прочее. Так вот, миссис Уикершем отговаривала молодых инженеров поступать на этот рудник. Сама наущала другие компании переманивать оттуда лучших работников. В конце концов дирекция «Suevia» отправила к ней комиссию для переговоров. Ну, комиссии этой не поздоровилось; она им целую лекцию прочитала о методах управления рудником. Лично я не хотел бы работать на руднике, где она была бы управляющим, если бы она вела дело так, как у себя в отеле. Как-то раз один американский бизнесмен завел за обедом речь насчет того, что белый человек есть венец творения, а индейцы и всякие там полукровки для того и созданы богом, чтобы служить ему и на него работать. Так она даже не дала этому американцу доесть за общим столом. Велела отнести ему последнее блюдо в его комнату. А наутро выставила его вон и даже денег с него получить не пожелала.
— Она что, англичанка?
— Да, и родилась, верно, в тридцатых годах. Сюда приехала с мужем, чуть ли не сразу после свадьбы. Муж был из этих, из охотников за изумрудами. Она сама рассказывала, как первое время была стряпухой в поисковой партии где-то на востоке Перу, где дожди льют без всякого просвета, — кухней служила тростниковая хижина, и над котлом, в котором варилось мясо тапира, приходилось держать раскрытый зонт. Потом они попали на какой-то рудник еще повыше, чем Рокас-Вердес, — там всю кухонную науку пришлось постигать сначала. Муж скоро умер, оставив ее с маленькой дочкой на руках; вот тогда-то она и открыла гостиницу. Теперь у нее три главных интереса в жизни: во-первых, ее больницы и приюты, во-вторых, приятное общество и приятные разговоры за табльдотом и, в-третьих, ее прочная слава человека, которому известно все, что происходит в Андах… Кстати, есть у вас галстук?
— Нет, сэр.
— Тогда вот, возьмите мой. Она требует, чтобы к столу все мужчины являлись при галстуке.
— Спасибо… Скажите, доктор Маккензи, какую же из греческих богинь напоминает миссис Уикершем?
— А, так вы не забыли тот разговор! Я, знаете ли, однажды изложил ей самой свою теорию. — Тут доктор Маккензи затрясся от свойственного ему беззвучного смеха. — Она меня обозвала старым дураком. И объявила: каждый мужчина действительно принадлежит к какому-то одному типу, оттого с мужчинами так скучно. А вот в женщинах чаще всего перемешаны все пять или шесть главных богинь. Каждая женщина, по ее словам, хочет быть Афродитой, но на деле уж там как выйдет, приходится мириться с судьбой. Сама она, по ее уверению, побывала всеми шестью. Счастлива, говорит, та женщина, что из Артемиды созревает в Афродиту, потом в Геру, а заканчивает свой путь Афиной Палладой. И плохо той, которая на всю жизнь застревает на чем-нибудь одном… Вот вернетесь, послушаем, что вы сами о ней скажете.
Вечером накануне отъезда Эшли бродил по поселку. Стоял сильный мороз. Дойдя до церкви, он распахнул двери и заглянул внутрь. Там было темно и пусто, только в одном углу теплилась лампада. От красного стекла ложились слабые отсветы на куполок вверху. На коленях перед лампадой замер в почти противоестественной неподвижности дон Фелипе. Эшли тихонько отошел от дверей. На губах у него была улыбка.
Он сказал себе: «Это за Роджера!»
С благоговейным — и благодарным — чувством он думал об удивительной возможности, которую нам дает жизнь, — платить старые долги, искупать старые ошибки, допущенные по слепоте, по глупости. Когда-то бабка ему посулила такую возможность.
Эшли решил заранее, что не пойдет в «Фонду». К чему безрассудный риск, говорил он себе. Он сошел с поезда в Манантьялесе, когда солнце уже погружалось в воды Тихого океана. Ветви деревьев нависали над улицей, по которой он шел, птицы летали совсем низко. От резкого перепада высоты голова у него слегка кружилась. Медленным, крадущимся шагом он добрел до отеля, толкнул калитку и очутился в саду. Он почти рухнул на ближнюю скамейку. Перед скамейкой был небольшой водоем с фонтанчиком в центре. Из дома не доносилось никаких звуков. Но кое-где уже зажигались в окнах огни. Эшли думал о знакомой гостиной, сверху белой, а снизу — морской синевы. Думал о распятии на стене. Но больше всего думал он о миссис Уикершем. Ему так нужен был кто-то, с кем можно поговорить по душам. Так нужно было дружеское участие.