День восьмой - Уайлдер Торнтон Найвен 34 стр.


— Роджер, нам нужно поговорить.

— Простите?

— Не здесь. Когда приедем в Коултаун.

— Простите, но я вас не знаю.

— Я — Фелиситэ Лансинг.

— Фелиситэ! До чего же ты выросла!

— Вероятно.

— Я очень рад тебя видеть. Как твоя мама?

— Хорошо.

— Как вы все вообще? Как Джордж, Энни?

— Хорошо, Роджер, нам нужно поговорить.

Тон был серьезный, настоятельный. Роджер вдруг вспомнил одно из писем Софи, где говорилось, что Фелиситэ Лансинг «готовится в монахини». И в самом деле было что-то монашеское в стоявшей перед ним девушке; быть может, то, что она ничуть не стремилась привлечь к себе внимание.

— Что же такое ты мне хочешь рассказать, Фелиситэ?

— Кое-что очень важное… это касается твоего отца и моего.

Она смотрела мимо него в сторону, точно оттуда надвигалось что-то грозное, что нужно было встретить и одолеть.

— Ну что ж, Фелиситэ. В вагоне, наверно, сыщутся два места рядом.

— Нет, не сейчас. Мне надо собраться с духом. Может быть, то, что я тебе скажу, очень страшно. Я ведь не могла знать, что встречу тебя вот так, в поезде.

— Тогда завтра я приду к тебе, или ты приходи к нам, в «Вязы».

Фелиситэ все смотрела задумчиво поверх его плеча, но не потому, что избегала его взгляда, — когда она наконец взглянула ему в лицо, то взглянула открыто и смело. Сердце Роджера дрогнуло от оживших воспоминаний: глава у нее, как и у ее матери, были неодинакового цвета и такая же, как у матери, родинка темнела на правой щеке.

Она заговорила опять:

— Пока я не уверилась до конца в том, что хочу сказать тебе, ни моя мать, ни твоя не должны ничего знать. Джордж вернулся домой позапрошлой ночью. Он убежал из Коултауна накануне того дня, когда отец был убит. Ездил по всей стране товарными поездами, как настоящий хобо. Потом попал в Калифорнию, был актером. Перенес тяжелую болезнь. Мне много чего хочется тебе рассказать. Такого, о чем я ни с кем другим говорить не могла.

Снова она замолчала, глядя поверх его плеча. А Роджер меж тем думал: «Она мне не чужая. Сколько тысяч слов было, наверно, сказано между нами в свое время».

— Я читала некоторые из твоих газетных статей. Мисс Дубкова давала мне. Я думаю, ты поймешь. Вернее, я думаю, ты поможешь понять мне. — Она протянула к нему руку. — Может быть, нам потребуется много мужества и много сил.

Состав дернулся. Раздался свисток. Подруги Фелиситэ побежали к вагону, крича:

— Филли! Филли! Поезд трогается. Ты останешься.

— Видишь — как можно говорить, когда кругом столько людей? А тут тайна, страшная тайна… Вот что! У мисс Дубковой теперь мастерская на Главной улице. Я иногда хожу ей помогать, и у меня свой ключ. Она говорила, что в сочельник работать не будет. Можешь ты прийти туда завтра в половине одиннадцатого утра?

— Филли! Филли! Ты останешься!

— Я приду, жди меня там.

У нее потемнели глаза, и карий и голубой.

— Может быть, это все неправда. А может быть, правда, и очень страшная. Но мы должны ее знать. Самое важное — доказать всем, что твой отец невиновен.

Она торопливо сунула ему руку, шепнула: «Завтра в половине одиннадцатого» — и вошла в вагон. Роджер следом за ней вернулся на свое место. Он раскрыл книгу, но не мог оторвать глаз от котиковой шапочки, черневшей вдали. «Что за девушка!» Фелиситэ неподвижно сидела у прохода; подруги вились и щебетали над ней, точно голубиная стая. «Филли! Филли!» — то и дело слышалось через весь вагон.

«Эта девушка будет моей женой», — сказал себе Роджер.

4. ХОБОКЕН, НЬЮ-ДЖЕРСИ

1883

Хобокен, штат Нью-Джерси, городок с голландским названием, некогда был населен преимущественно выходцами из Германии. Уютные домики из красного кирпича стояли под сенью густых лип и акаций. В хорошую погоду жители любили (и до сих пор любят) сидеть на скамейках на набережной и смотреть, как у входа в нью-йоркскую гавань снуют взад-вперед корабли. В Хобокене варили и пили много пива; пили, впрочем, в пивных степенно и в меру, без хмельного разгула. Был в городке технический колледж. Студенты, большей частью приезжие, вышучивали и Хобокен, и хобокенских пивоваров, а когда им хотелось по-настоящему кутнуть, переправлялись на пароме в Нью-Йорк, где жизнь, как известно, бьет ключом.

В 1883 году, воскресным весенним утром, Джон Эшли, двадцати одного года, сидел на скамейке с девятнадцатилетней Беатой Келлерман, дочерью процветающего пивовара. Джон был в новом костюме, купленном к пасхе. Костюм был зеленый, точней, даже бутылочно-зеленый. Котелок был коричневый. Новые желтые башмаки ярко блестели. Крахмальный воротничок сорочки подпирал подбородок. Лацканы бежевого пальто были из лилового бархата. Так одеваются сыновья богатых родителей, но подбор вещей был случайный и выдавал в нем парня из захолустья. В Джоне Эшли никогда не было ничего примечательного, если не считать большого носа, внимательных голубых глаз и молчаливости. Он был ни брюнет, ни блондин, ни высокий, ни низенький, ни толстый, ни худой, ни красавец, ни урод. Его молчаливость проистекала не из робости. Застенчивостью он отнюдь не страдал. Он просто боялся, как бы чего-нибудь не пропустить. Он постоянно был переполнен ощущением чуда: математика и физика — чудесны; такой день, как сегодня, — чудесен; чудесны эти корабли, чайки, облака на небе и законы сгущения пара, которым они подчинены; чудесно быть молодым и знать, что впереди долгая, богатая событиями жизнь. Но самое большое чудо — девушка, что сидит с ним рядом. Она станет его женой, и у них родится множество чудесных детей. У Беаты тоже все было как у дочки богатых родителей — от высоких ботинок на пуговицах, облегавших ее большие ноги, до митенок и зонтика с бахромой. Беата, однако, сразу привлекала к себе внимание. Она представляла собою немецкую разновидность греческой богини — «юноноподобная», говорил ее учитель рисования, — выпуклые, широко расставленные глаза, великолепный нос, полный округлый подбородок. Беата тоже была молчалива, но по другой причине. Она только недавно вырвалась из жизни, в которой решительно ничего не было чудесного. Теперь она познакомилась с Джоном Эшли. Уже одно это казалось ей чудом.

В то утро в Хобокене царила необычная тишина. Не слышно было даже церковных колоколов — в городе свирепствовала эпидемия, и церкви закрылись. Болезнь повторялась много лет подряд с разными симптомами и под различными названиями. В 1883 году ее называли «мэрилендской пневмонией». Почти ко всем дверям были приколоты красные билетики, предупреждавшие о заразе, а на некоторых был траурный креп. Многих студентов родители забрали из колледжа. Джону Эшли тоже велели вернуться домой, в Пулли-Фоллз, штат Нью-Йорк, но он оставил это без внимания. Он был единственным сыном боготворивших его родителей. Такие дети не отличаются благодарностью и послушанием. К тому же он не привык чего-либо бояться. Он был уверен, что болезни и беды приключаются с теми, кто их заслуживает. Сейчас он жил один в пустом доме. Люди, у которых он снимал комнату с пансионом, бежали в Пенсильванию, на ферму к родственникам. Родные Беаты уехали в церковь в Нью-Йорк и должны были вернуться только вечером. Беата, как и служанки, дала слово весь день не выходить из дома. Предполагалось, что сейчас она сидит в гостиной и разучивает сонату Бетховена, а рядом дымится жаровня с серой. Беата была на редкость послушной дочерью. Всю свою жизнь она провела в доме, который был для нее тюрьмой, полной страхов; от них ее лишь недавно освободила любовь к Джону Эшли. Теперь она больше не боялась ни матери, ни мнения материнских приятельниц, ни насмешек братьев и сестер. А главное, она освободилась от страха перед самой жизнью — от смутного ужаса перед «мужчинами» и «младенцами», перед маячившей впереди бесконечной вереницей дней в Хобокене. За какие-нибудь полтора месяца Джон Эшли рассеял все эти тучи. Венцом ее любви к нему стала благодарность.

Джон и Беата сидели на скамейке в зачумленном городе. Они смотрели на игру солнечных лучей в воде. Говорили они мало. Любые слова, кроме самых незначительных, могли лишь внести диссонанс в ту мелодию, которая все громче звучала в каждом из них.

— …восхитительное утро!

— Да. Да, вы правы.

Мы строим нашу жизнь, руководствуясь игрой нашего воображения, и потому, как говорил Гете, «берегитесь того, о чем вы мечтаете в юности, ибо ваши мечты сбудутся в зрелые годы», очевидно имея в виду, что это будут не столько сбывшиеся мечты, сколько жалкая пародия на них. У Джона Эшли было ограниченное воображение, но кое-что он знал твердо: он хочет иметь жену и много детей; хочет жениться к двадцати двум годам, чтобы его старшие дети подросли еще до того, как ему исполнится сорок; хочет жить вдали от Атлантического побережья в большом доме, опоясанном верандами, — быть может, несколько неряшливом и шумном из-за многочисленной детворы, — и чтобы при доме была мастерская с необходимым инструментом и оборудованием, где он мог бы заниматься своими опытами и работать над полезными и бесполезными изобретениями. Он никогда не желал себе ни богатства (средства на содержание семьи у серьезного и трудолюбивого молодого человека появятся сами собой), ни славы (известность, наверное, отнимает много времени попусту), ни учености (в книгах, которые он читал, ничто его особенно не заинтересовало), ни мудрости, ни «философских глубин», ни умения разбираться в людях (все это с годами, очевидно, тоже появится само собой). Он довольно ясно представлял себе свою жену — она будет красива и по своим душевным качествам близка к совершенству, то есть чужда тщеславия, зависти, злорадства и оглядки на чужое мнение. Она будет образцовой хозяйкой. Как и он, скупая на слова, она будет одарена звучным красивым голосом (у боготворившей его матери голос был гнусавый и лишенный интонаций).

Не все в своей будущей жизни Эшли представлял себе так ясно, но первые шаги у него сомнений не вызывали. Он должен быть первым в ученье, чтобы после окончания колледжа иметь право выбрать себе работу по вкусу. Жениться он решил на следующий день после получения диплома. Раз ему предстоит провести четыре года в Хобокене, значит, нужно искать жену именно здесь. Приезжая в Нью-Йорк, он во все глаза смотрел вокруг. Тамошних девиц он находил утомительно бойкими: они без умолку трещали, слишком громко смеялись на людях, да еще и руками размахивали. Он вырос в маленьком городке и жениться хотел на девушке тоже из маленького городка.

— …и такое мирное!

— Да. Да, вы правы.

Джон Эшли всегда был первым в ученье, и его постоянно выбирали президентом студенческого братства, но жизнь однокурсников мало его интересовала. (За год до окончания он отказался от поста президента и переехал из общежития на частную квартиру.) Наделенный способностями к спорту, он никогда им не увлекался. Дух соперничества был ему чужд, и честолюбие, судя по всему, тоже. Однако он никогда не терял времени зря; он изучал законы электричества и механики и охотился за будущей женой.

Профессора его побаивались. У многих бывали способные ученики, но никто еще ни разу не встречал студента, который относился бы к технике как к занимательной игре. В лаборатории ему отвели больше места, чем остальным, и предоставили дорогие приборы. Полученную электроэнергию он употреблял на то, чтобы заставлять колокольчики вызванивать «Нита, Жуанита» и проецировать на экран буквы и цифры. Несколько раз он был на волосок от смерти — во время его опытов из окон вылетали стекла, потолки покрывались сажей, а однажды чуть не сгорела дотла вся лаборатория. Но с молодыми Эшли несчастий не случается. Вежливо извинившись, его лишили привилегий, которыми он пользовался в лаборатории. Незадолго до выпуска декан и некоторые его советники поговаривали о том, не оставить ли его при факультете, но раздалось несколько голосов против такого назначения. «Изобретатели» всегда кажутся подозрительными, а в том, что Эшли принадлежит к их числу, сомневаться не приходилось. Впрочем, чертежи Эшли вывесили в коридоре колледжа — на редкость красивые и четкие, они провисели там много лет, — а его самого снабдили, отличными рекомендациями. У себя дома Эшли тоже забавлялся техникой. Его комната напоминала кабинет чудака-ученого из романа Жюля Верна. Ранним утром, как только стрелки часов доходили до половины шестого, с потолка ему на голову падала подушка; в холодную погоду одна длинная стальная рука закрывала окно, а другая зажигала спиртовку под чайником. Забавлялся он и математикой. В общежитии студенческого братства постоянно играли в карты не меньше чем на пяти-шести столах. Он составил таблицы анализа вероятностей для виста, пинокля и «Джека Галлагера». Поскольку он был чужд азарта, добродушен и не нуждался в деньгах, его интерес к картам ограничивался лишь тем, чтобы не допускать слишком крупных выигрышей у остальных игроков.

Если все эти занятия были для него только игрой, то к поискам жены он, напротив, относился необыкновенно серьезно. Интересовали его только благонравные девицы. Настоящий охотник знакомится с местностью, изучает повадки, привычные пути и пастбища дичи, и, будучи хорошо оснащен заранее, вооружается терпением. Приехав в Хобокен, Джон Эшли начал действовать по плану. Он записался на курс немецкого языка. Он стал ходить в лютеранскую церковь. У процветающих немцев взято было за правило, что их дочери не должны знаться со студентами, а студенты считали хобокенских девиц «косолапой немчурой», не достойной внимания порядочного молодого человека. Но Джону Эшли не было дела до мнения сверстников; его цели были недоступны их пониманию, а для его методов у них недоставало выдержки. На улице он ходил за девушками следом и старался узнать их адреса и фамилии. В церкви его встречали доброжелательно. Одно знакомство следовало за другим. Его приглашали на обед в воскресенье. Он в свою очередь приглашал девиц (вместе с мамашами) на лекции с волшебным фонарем — «Наше небо в декабре», «Goethe und die Tiere»[38] — и на эстрадные выступления певцов, загримированных под негров. В проходах между рядами по окончании программы он пожимал немало рук и заводил немало новых знакомств. Танцы и балы вошли в обиход жителей Хобокена задолго до того, как их начали признавать в других подобных городках. Эшли закинул широкую сеть. Девица вела к девице. Он выслеживал богатую добычу, еще не зная, существует ли она в природе. Он полагался на свое чутье. Охота отнимала много времени, но у нас всегда находится время для занятий, которые нам по душе. В конце концов — на втором семестре последнего курса, когда он уже стал терять надежду, — он увидел Беату Келлерман. Через месяц он был ей представлен. Через три месяца он с ней бежал.

Неисповедимы пути подового отбора. Эшли выбрал себе в жены Беату почти так же, как его сыну Роджеру предстояло впоследствии выбрать себе профессию, — методом исключения. Он был любимцем матерей и младших сестер; отцы и братья находили его неинтересным. Он вел девицам учет по системе очков. Труде Грубер и Лизель Грау он очень нравился, но они не могли удержаться от насмешек по его адресу. Все знали, что Хайди, двойняшка Лизель Грау, чуть-чуть в него влюблена, но Хайди вечно твердила, что терпеть не может стряпню, шитье и «прочие дурацкие домашние дела». Гретхен Хофер (он был знаком с четырьмя Гретхен) не могла себе представить, как это можно по доброй воле переехать из Хобокена на Запад, где водятся только краснокожие да гремучие змеи. На третьем курсе Эшли показалось, будто он нашел ту, кого искал, в лице Марианны Шмидт. По воскресеньям они сидели на набережной и смотрели, как у входа в нью-йоркскую гавань снуют взад-вперед корабли. Марианне было семнадцать лет, она была красива, задумчива и немногословна. Она, как никто, умела заставить Эшли говорить. Ее интересовало, какие науки он изучает в своем колледже. В конце концов она призналась, что сама мечтает поехать в колледж Маунт-Холиок в штате Массачусетс изучать химию. Она хочет стать женщиной-врачом и лечить детей. Она читала, что в Германии и во Франции женщина может стать врачом — настоящим врачом, как мужчина. Эшли долго ее слушал, прежде чем решился ответить. Марианна сначала даже не поняла, о чем он говорит. Она не верила своим ушам. Оказалось, по его мнению, все время иметь дело с больными очень вредно.

Назад Дальше