День восьмой - Уайлдер Торнтон Найвен 42 стр.


— Джордж! Я тебе запрещаю так говорить. Слышишь, запрещаю.

Была у Юстэйсии еще одна, более серьезная забота: не страдает ли Джордж припадками? Не душевнобольной ли он? Что такое «припадки», она сама хорошенько не знала, а о признаках, по которым распознается душевная болезнь, и вовсе не имела представления. В начале нашего века о подобных недугах и связанных с ними опасениях решались говорить разве что с домашним врачом, да и то вполголоса. Но доктор Гридли, домашний врач Лансингов, был крайне туг на ухо. Даже пользуйся он у Юстэйсии большим уважением, она не могла бы заставить себя кричать на весь дом о странностях поведения Джорджа. Прежде их врачом был доктор Гиллиз, но несколько лет назад Брекенридж Лансинг с ним рассорился. Доктор Гиллиз решительно возразил против какого-то его медицинского суждения. А Лансинг возражений не терпел. Он целый год в молодости проучился на подготовительном отделении медицинского колледжа. Его отец был лучшим фармацевтом штата Айова, и он, Брекенридж, два с лишним года помогал ему в его аптеке. Да у него в мизинце больше медицинских познаний, чем этот старый коновал приобрел за всю свою долголетнюю медицинскую практику. Он перестал здороваться с доктором Гиллизом на улице. Юстэйсии было объявлено, что отныне семью будет лечить доктор Джебез Гридли, врач шахтной амбулатории. Доктор Гридли был дряхлый старичок, кому место давно было на «Убогом Джоне» среди других таких же. Мало того, что он был глух как пень, у него еще с каждым днем слабело зрение. Чтобы получить от него хоть какой-нибудь полезный совет, нужно было достаточно наглядно описать ему спою рану, ожог, нарыв или сыпь. Юстэйсия обратилась к споим домашним лечебникам — «Руководству но оказанию первой помощи», «До прихода врача» — и установила, что классических симптомов эпилепсии у ее сына не наблюдается. Впрочем, она отлично знала, что при его актерских способностях трудно было бы отличить у него необузданные взлеты фантазии от признаков умопомешательства. Он мог вдруг заколотить кулаками по полу и завыть, как голодный волк; мог подолгу слепо кружить по комнате или же метаться с этажа на этаж, выкрикивая: «Махаон!», «Бегония!» В поисках сильных ощущений он вылезал лунной ночью в слуховое окошко и, балансируя, ходил по самому гребню кровли; или в четвертом часу утра взбирался на высоченный орех и, раскачавшись, перепрыгивал на соседние деревья, пониже. Держась за веревку, переходил он пруд Старой каменоломни под музыку трескающегося льда. Никто в Коултауне, даже его верные приспешники «могикане», не сомневался, что у него «мозги набекрень». Юстэйсия, высоко ценя доктора Гиллиза (для жены которого не составляло секрета, что в лице ее мужа миссис Лансинг имеет рабски преданного поклонника), продолжала потихоньку от главы дома вызывать его при любой тревоге — малокровие у Фелиситэ, воспаление среднего уха у Энн. Расплачивалась она за визиты из своих личных денег. Вот и на этот раз она поспешила к доктору Гиллизу. Доктор согласился серьезно поговорить с Джорджем. Джордж дал блестящее представление, в котором продемонстрировал все — ум, находчивость, уравновешенность и превосходные манеры. Но доктора Гиллиза нелегко было провести.

— Миссис Лансинг, нужно, чтобы мальчик уехал из Коултауна, иначе быть беде.

— Но как это сделать, доктор Гиллиз?

— Дайте ему сорок долларов и отправьте его в Сан-Франциско, пусть сам зарабатывает себе на жизнь. Он отлично справится, уверяю нас. Он не болен, миссис Лансинг, но он тут сидит в клетке. Это очень опасно, сажать к клетку полное жизни человеческое существо. Нет, нет, за эту консультацию я денег не возьму, миссис Лансинг. Она была очень поучительной для меня самого. — И доктор Гиллиз засмеялся негромким раскатистым смехом.

Юстэйсия и подумать боялась о том, чтобы исполнить полученный совет, но кошелек с сорока долларами держала наготове.

Чем скверней было на душе у Брекенриджа Лансинга, тем громче похвалялся он своими удачами. Счастливей его нет человека в Соединенных Штатах! Понадобилось двадцать лет напряженной работы и умелого ведения дел, но зато — черт побери! — шахты теперь выдают на-гора такое количество угля, о каком прежде и помышлять нельзя было. А что может быть лучше хорошей дружной американской семьи? Возвращаешься после трудового дня к семейному очагу — это ли не счастье? Люди, слушая, отводили глаза.

Ему было не только скверно, ему было тревожно. Он по-прежнему проводил много времени в своих клубах и ложах, но его — первого человека в городе!

— давно уже перестали выбирать там на руководящие посты. Все мужчины в Коултауне делились на две категории — те, кто даже в жару не расставался с высоким крахмальным воротничком, и те, кто таких воротничков вообще не носил. Первые не посещали злачных мест на Приречной дороге. Их не называли просто по имени в стенах «Коновязи». Они не являлись домой на рассвете из заведения Джемми, где игра в карты чередовалась со стравливанием в кровавых схватках петухов, собак, кошек, лис, змей или перепившихся батраков. Если почтенный отец семейства вдруг ощущал потребность поразвлечься и поразмяться немного, он устраивал себе деловую поездку в Сент-Луис, Спрингфилд или Чикаго. Лансинг долго не понимал предостерегающих намеков, которые ему делали руководители клубов. История не знала случаев, когда такая привилегированная организация исключила бы кого-то из своих членов, однако любое долготерпение может однажды иссякнуть.

Лансинг пекся об укреплении основы основ общества — благочестивой американской семьи. Центром этой семьи, по его понятиям, был муж и отец, которого все прочие должны любить, почитать, слушаться и бояться. Но выходило что-то не так, а почему? Пусть его можно кой в чем упрекнуть, но какой же мужчина без греха? И отец его не был безгрешен. Работник он превосходный, усердный, добросовестный. Правда, нет у него призвания разрабатывать в подробностях спои планы. Его дело — дать общую идею, наметить контуры; а разработку подробностей можно поручить лишенным воображения трутням. Но так или иначе Лансингу было не по себе, на душе у него становилось все более тревожно и смутно.

На суде Брекенридж Лансинг выглядел истинным образцом всех человеческих добродетелей. Мы охотно замалчиваем недостатки ближних, если это не грозит нашему благосостоянию и не обесценивает собственных наших достоинств. Эшли же оказался тем пришельцем извне — быть может, из будущей эры, — что везде и всегда обречен га участь изгоя.

В мире Лансингов, айовских и коултаунских, принято считать болезнь чем-то зазорным для мужчины. Болеют юнцы до пятнадцати лет и старики после семидесяти, и то если они не сумели приобрести достаточную закалку. Отсюда тонкая ирония реплик, которыми каждодневно обмениваются при встрече: «Привет, Джо, как здоровье?» — «Да как видишь, Билл, скриплю понемногу». Поэтому, когда в феврале 1902 Брекенридж Лансинг пожаловался жене, что чувствует себя неважно, что «пища в него не идет» и внутри «то жжет, то подпирает», Юстэйсия сразу поняла — дело серьезно. Поначалу он решительно отказывался показаться доктору Гиллизу и требовал доктора Гридли. Но Юстэйсия нашла убедительный довод: ведь, чтоб объяснить доктору Гридли характер своего недомогания, ему придется кричать так, что полгорода услышит. Это подействовало, и разрешение позвать «старого коновала» было получено. Юстэйсия дожидалась у подножия лестницы, когда доктор Гиллиз выйдет после осмотра больного.

— Он ничего не пожелал мне рассказать, миссис Лансинг. Вы думаете, ему действительно плохо?

— Уверена в этом.

— Он не дал мне даже ощупать его как следует. Ворчал, что я лезу не туда, куда надо. Указывал, в каком месте мне щупать. Я сказал ему, что его болезнь может оказаться серьезной. Посоветовал съездить к доктору Хантеру в Форт-Барри или даже к какому-нибудь чикагскому специалисту. А он заявил, что шагу не ступит из дому. Где можно присесть, миссис Лансинг? Я хочу дать вам кое-какие предписания.

Сев за стол, он несколько минут раздумывал с пером в руках. Потом, повернувшись к Юстэйсии, твердо взглянул ей в глаза.

— Я вам составлю список вопросов, касающихся хода болезни. По этому списку вы мне каждый день будете писать отчет о его состоянии и присылать с кем-нибудь из детей… Поймите, миссис Лансинг, весь город знает, что ваш муж уже шесть лет не здоровается со мной при встрече. В этих условиях я едва ли могу его лечить, уж не говорю — оперировать, если понадобится операция. Мой совет — попросите доктора Хантера приехать сюда осмотреть его. И чем скорей, тем лучше. Как он с доктором Хантером?

Юстэйсия молча шевельнула бровями.

— Вас ждут серьезные испытания, миссис Лансинг. Буду пока помогать вам, чем смогу.

Лансинг пожелал, чтобы постель ему была постлана внизу, в примыкавшей к столовой «оранжерее». Слово «боли» вслух в доме не произносилось; говорили только об удобстве и покое главы семьи. Питался он кашами и бульонами, впрочем, время от времени устраивал скандал, требуя бифштекса. Если его «покой» нарушался уж очень чувствительно, ему давали несколько капель опиевой настойки. Иногда на три, на четыре дня ему становилось лучше. При первом признаке улучшения он одевался и шел гулять по Главной улице. Джон Эшли приходил к нему каждый день и приносил толстую пачку документов на подпись; таким образом его плодотворная деятельность по управлению шахтами протекала как обычно.

Весь город следил за болезнью Лансинга с живым интересом. Впоследствии, во время процесса, и судья, и присяжные хранили невысказанную уверенность, что, прежде чем всадить Лансингу пулю в затылок, Эшли с помощью Юстэйсии Лансинг долгие месяцы пытался извести его ядом.

Ночь за ночью, ночь за ночью Юстэйсия проводила в кресле у постели больного или прикорнув на диванчике рядом. Керосиновую лампу под зеленым, мягко просвечивающим абажуром не гасила по его настоянию до зари. Спать ему не хотелось; он отсыпался днем. Но тишина действовала на него угнетающе, ее нужно было заполнять разговором, словами. Как будто слова, слова и еще слова могли изменить прошлое, послужить заклинанием будущего, создать новый, достойный образ Брекенриджа Лансинга в настоящем. Первое время Юстэйсия предлагала то сыграть с ним в шахматы или шашки, то почитать вслух из «Бен-Гура», но он слишком был поглощен мыслями о себе, чтобы отвлекаться на что-то другое. За стеклянной дверью, выходившей в сад, ухали вестницы весны — совы; в тихую ночь доносилось с пруда кваканье молодых лягушат. Юстэйсия шила под зеленоватым светом лампы или, лежа на диванчике, смотрела в потолок. А иной раз незаметно перебирала четки под длинной шалью, спускавшейся с плеч.

Даже у здорового человека, если его внезапно разбудить ночью, сердце колотится, словно вот-вот разорвется, и легкие дышат с натугой локомотива, тянущего непомерный груз по пустынным берегам Тихого океана к неведомой станции назначения. А Брекенридж Лансинг, больной, истомленный страхом, цеплялся за разговор, чтобы заглушить словами это бесконечное «жжет и подпирает» внутри. Но вот наконец редел ночной сумрак. Не много есть людских горестей, которые, хотя бы по видимости, не облегчает наступление утра.

Ночь за ночью длился этот бесконечный разговор. Временами у Брекенриджа в тоне появлялись плаксивые, жалобные нотки, но Юстэйсия была настороже. Она умела подстегнуть в нем слабеющую самоуверенность, чередуя утешения с суровыми окриками. Выслушать справедливый упрек порой даже приятно — разумеется, не слишком часто и в разумных пределах. Лансинг охотно признавал за собой кое-какие недостатки — не слишком, впрочем, существенные.

Три часа утра (пасха, 30 марта 1902 года).

— Стэйси!

— Да, дорогой?

— Неужели нельзя хоть на время отложить это дурацкое шитье?

— Милый, ты ведь знаешь, шитье никогда не поглощает всего внимания женщины. Мы шьем и в то же время все видим и слышим вокруг. Ты что хотел сказать?

Пауза.

— Стэйси, мне случалось тебе говорить такое, чего я на самом деле вовсе не думал. Честное слово, не думал.

Пауза.

— Да ответь же ты что-нибудь. Не сиди точно кукла.

— Видишь ли, Брекенридж, ты иногда и вправду бываешь очень глуп.

— То есть как это — глуп?

— Я не стану приводить тебе много примеров. Вот один только маленький пример. Помнишь, ты мне сказал позапрошлой ночью: «Стэйси, ты но можешь понять, что я чувствую. Ты никогда не страдала от боли». Помнишь?

— Ну, помню. Только что же тут глупого?

— Ты забыл, Брекенридж, что у меня трижды умирали дети. И всякий раз я испытывала то, что в медицине называется шоком — глубоким шоком, — в течение двадцати, а то и сорока часов.

Пауза.

— Понимаю, Стэйси… Да, я виноват перед тобой. Прости меня.

— Я тебя прощаю.

— Это ты только говоришь «прощаю». А ты в самом деле прости.

— Прощаю, Брекенридж, в самом деле прощаю.

— Стэйси, почему ты никогда не зовешь меня «Брек»?

— Ты ведь знаешь, я не люблю уменьшительных.

— Но я болен. Сделай мне приятное. Зови меня Бреком. Вот выздоровлю, тогда будешь опять звать как хочешь.

Юстэйсия вела крупную игру. В меру своих способностей, в меру своих ограниченных возможностей (faute de mieux[61], как сама она с невеселой усмешкой себе говорила) она готовила мужа к смерти. А для этого нужно было пробудить к жизни его душу, научить ее постигать себя, раскаиваться и надеяться. Для решения этой задачи приходилось преодолевать неимоверные трудности. Даже тень назидательности в словах жены приводила Лансинга в кощунственное неистовство. Он когда-то, хоть и недолго, готовился стать священнослужителем; назидательность он умел учуять издалека и владел мощным арсеналом эпитетов для ее осмеяния. На беду, у супружеских споров зачастую оказывался непредусмотренный слушатель. Уже несколько лет Джордж почти не пользовался обычным путем, чтобы входить в дом или выходить из него. Дверям он предпочитал окно своей комнаты в верхнем этаже, куда попадал с ветвей ближнего дерева, с крыши черного хода, пройдя по карнизу или вскарабкавшись по скобам, кое-где торчавшим в стене. За последнее время у него появилось обыкновение крадучись бродить вокруг дома. От слуха матери не могли укрыться его шаги по раскисшей от поздней весенней ростепели земле. Было однажды сказано, что Джордж «лицом похож на разозленную рысь»; под стать была и его походка, мягкая и бесшумная. Юстэйсия обостренным кошачьим слухом улавливала близость сына, притаившегося за полураскрытым окном. Лансинг то и дело сердито повышал голос; часто швырял со зла что подвернется под руку. Джордж был тут, готовый защитить мать, если потребуется.

Трудна была задача Юстэйсии, не только трудна, но, быть может, невыполнима.

Три часа утра (вторник, 8 апреля).

Лансинг, задремавший было, вдруг встрепенулся.

— Стэйси!

— Да, дорогой?

— Что ты там делаешь?

— Молюсь за тебя, Брек.

Пауза.

— О чем же ты молишься — о моем выздоровлении?

— Да. Или, как сказано в вашей Библии — мне это слово нравится больше,

— о твоем исцелении.

Пауза.

— Понятно: ты думаешь, что я умру.

— Ты прекрасно знаешь, что об этом мне знать не дано. А вот что я действительно думаю, Брек, так это что ты серьезно болен. И мне кажется, надо тебе лечь в больницу, где за тобой будет лучший уход.

— Не хочу ни в какую больницу, не хочу. Никто за мной не сумеет ухаживать лучше, чем ты. Я там с ума сойду, в больнице.

— Но я буду там вместе с тобой.

— Тебе не позволят сидеть у моей постели. Посадят какую-нибудь старую клушу в полосатом платье.

— Жаль, что я сама не клуша в полосатом платье. Меня все время мучает мысль, что я слишком мало знаю.

— Стэйси, я ведь люблю тебя. Вбей себе это в свою глупую голову: я люблю тебя. Не желаю, чтобы меня заперли в дурацкую больницу, куда тебя больше чем на полчаса в день не пустят. Стэйси, выслушай меня — можешь ты хоть раз выслушать меня до конца? Лучше мне умереть, чувствуя, что ты рядом, чем жить годы и годы без тебя.

Назад Дальше