Твой отец часто был несправедлив к тебе. А его отец был несправедлив к нему, и к его матери тоже. А его дед, весьма вероятно, был несправедлив к своему сыну. И каждый из этих сыновей — к своему отцу. Прошу тебя, не добавляй новых звеньев к этой печальной цепи. Когда-нибудь у тебя тоже будут сыновья. Ни один мужчина не может стать хорошим отцом, пока он не научится понимать своего отца.
Так постарайся же, дорогой мой сын, быть справедливым к своему отцу.
Справедливость основывается на понимании всех обстоятельств. Всевидящий Бог и есть Справедливость. Справедливость и Любовь.
Когда мне выпадет счастье увидеть тебя опять (каждый вечер я проверяю, приотворено ли окно в твоей комнате), я многое расскажу тебе о твоем отце. А пока я хочу сказать одно: в последние недели своей жизни — в те самые ночи, когда тебе казалось, будто он хочет меня обидеть, — он увидел свою жизнь новыми глазами. Он понял, что был несправедлив к тебе и ко всем нам. Он искренне и с глубоким чувством надеялся начать совершенно иную жизнь.
Но случилось то страшное несчастье.
Последние слова твоего отца — а главное, его последний взгляд, хоть того и не заметил бы посторонний, — ясно свидетельствовали о происходящей в нем перемене.
Ты уехал из Коултауна в субботу вечером. А в воскресенье, ровно три года назад, мистер и миссис Эшли, как я тебе уже писала, пришли к нам в гости. Ты, наверно, забыл, что в тот день по соседству, в Мемориальном парке, происходил пикник Эпвортской лиги методистской молодежи. Дети Эшли пригласили на этот пикник тебя и твоих сестер. За минуту до того, как раздался выстрел, убивший твоего отца, в парке у костра запели песню. Мы все подняли головы и прислушались.
Твой отец сказал: «Джек, передайте своим детям, что мы благодарны им за то, что они пригласили наших детей на пикник. Вы всегда были нам добрыми друзьями».
Миссис Эшли вскинула на меня глаза. Мистер Эшли казался удивленным. У твоего отца не было привычки говорить людям приятное.
Мистер Эшли сказал; «Да что вы, Брек, когда у человека такие дети, как у вас, нет нужды благодарить за то, что их куда-то пригласили».
Пока мистер Эшли целился — ты помнишь, как медленно и старательно он всегда это делал, — твой отец оглянулся на меня со своего места по ту сторону лужайки. В его глазах были слезы — слезы гордости за всех вас.
Прости, Джорди. Прости и пойми.
Ты скоро будешь играть Шейлока. Подумай о своем отце, когда Порция тебе скажет:
Мы в молитвах О милости взываем — и молитвы Нас учат милости к другим[71].
Твой отец умер в ту пору, когда начала проявляться его истинная сущность. Но ведь эта истинная сущность заложена в нас со дня рождения. Всю нашу долгую жизнь с твоим отцом я сердцем чувствовала его истинную сущность, и именно ее я в нем любила и буду любить вечно.
Так же, как я люблю тебя. И как всегда буду тебя любить».
ДЖОРДЖ — Фелиситэ (Сиэтл, 10 мая):
«Некоторое время не жди от меня писем. Может быть, завтра я уеду пароходом на Аляску. Но ты мне пиши! Я устроил так, что твои письма будут мне пересылать. Представляешь себе фейерверк 4 июля? Вот так и здесь — все вдруг взлетело на воздух, завертелось огненным колесом и рассыпалось в прах. Меня выгнали. Меня арестовали. Мне приказано покинуть Сиэтл. Мне только жаль Флореллу Томпсон. Она, верно, теперь несчастна. Я подрался на сцене, прямо на глазах у публики. Драка была написана в пьесе. Мистер Кэлодин Барнс в больнице, но он не ранен. Зато я теперь знаю одно — когда я дерусь на сцене, голова у меня не кружится. Я побеждаю. Мэр с женой часто приходили в театр. Я им понравился. Завтра он выпустит меня из тюрьмы. Если завтра я не уеду пароходом на Аляску, то через два дня могу уехать другим пароходом в Сан-Франциско. Это должно было случиться. Я ни о чем не жалею, кроме того, что Флорелла несчастна. Да, об этом я жалею — ведь от того, что я сделал с ним, ничего не изменилось».
ФЕЛИСИТЭ — Джорджу (18 мая):
«Прошу тебя, Джорди, ради всего, что тебе дорого, ради maman, ради всего, что господь даровал „Сент-Киттсу“, ради Шекспира и Пушкина, обязательно пиши раз в неделю. Закрой руками глаза и вообрази, как я буду страдать, не получая от тебя писем. Джорди, братец, я попрошу у maman сто долларов и поеду в Калифорнию. Я заеду во все города, где ты побывал. Я буду искать тебя повсюду. Не заставляй меня делать это без особой нужды. Ведь мне придется сказать maman, что я страшно о тебе беспокоюсь. Она будет настаивать, чтобы я взяла ее с собой. Всего лишь одно письмо в неделю, и нам не придется идти на такую крайность. Ты и Господь Бог — все, что у нас осталось».
ДЖОРДЖ — матери (Сан-Франциско, 4, 11, 18, 25 июня и далее на протяжении всего июля и августа):
«Все прекрасно… Я работаю… У меня комната на окраине возле так называемых Тюленьих Скал. Тюлени всю ночь лают… Я купил новый костюм… Я два раза был в китайском театре. Хожу туда с одним знакомым китайцем, и он мне все объясняет. Я узнал много нового… Я делаю кое-что очень интересное, скоро тебе напишу, что… Да, сплю я хорошо…»
ДЖОРДЖ — Фелиситэ (Сан-Франциско, 10 сентября):
«Сейчас я расскажу тебе, что я делал это время. Я снова поступил официантом в салун. Здесь в порту около сорока салунов. Наш — самый низкоразрядный. В других салунах выступают девицы или официанты, умеющие петь песенки, или еврейские и ирландские комики. А к нам и ходят-то одни старые моряки и старые шахтеры, которые засыпают за столом и не дают чаевых. И еще ходит один старый комик по имени Лев. Он грек и настоящий актер. А вообще он немножко блаженный. Но очень больной. Он много пьет, и я за него плачу. Мы с ним вместе сделали номер. Я откопал в лавке ростовщика цилиндр и старое рваное пальто с меховым воротником. Он изображает богатого клиента, а я его обслуживаю. Мы заводим шумные ссоры. Поначалу другие клиенты (и даже хозяин!) думали, что это всерьез. Потом постепенно мы приобрели известность. Он говорит по-гречески, а я — по-русски. Вскоре после полуночи в наш салун стало набиваться по полсотни человек, потом еще больше, так что даже сидеть было негде. Иногда я — официант печальный, который делится с ним своими горестями; иногда — сонный или же грубый. Репетируем мы по утрам в пустом складе. Мы любим репетировать. Мы оба очень хороши. Мы просто великолепны. Хозяин другого салуна, побольше, предложил нам дать четыре представления у него по десять долларов за вечер. На афишах написано: ЛЕО и ЛЕВ, ВЕЛИЧАЙШИЕ КОМИКИ ГОРОДА. Посмотреть нас приходят даже люди из общества. Номер очень смешной
— не только потому, что мы тщательно отрепетировали каждый жест и даже каждую паузу, но еще и потому, что никто не понимает слов. Лев — великий актер. Теперь я знаю, кем я хочу быть. Я хочу быть комиком.
(29 октября):
Лев умер. Я держал его руку до конца. Все, за что я ни возьмусь, все разваливается, но это неважно. Я не живу. Я не живу по-настоящему. И никогда не буду. Но это неважно — пока живут другие люди. Лев сказал, что я подарил ему три месяца счастья. Я слышал, что в Индии подметальщики улиц имеют свой кастовый знак. Я горжусь своим кастовым знаком. Ты обо мне не беспокойся».
ФЕЛИСИТЭ — Джорджу (10 ноября):
«Ты много раз писал мне, чтобы я о тебе не беспокоилась, но мне становится все яснее и яснее, что ты, наоборот, хочешь, чтобы я о тебе беспокоилась. Поэтому-то ты мне и пишешь — ты хочешь, чтобы я разделила с тобой какое-то большое горе. Я не обвиняю тебя в том, что ты говоришь мне неправду; мне только кажется, ты так сильно угнетен чем-то, что это мешает тебе ясно думать. Вчера в десять часов вечера я пошла к себе и стала не спеша перечитывать все твои письма. Когда я кончила, было почти три часа ночи.
Во всех этих письмах ты только пять раз упомянул об отце (ты писал о его страховке, о его хвастливости; два раза о том, как он любил стрелять в животных, и один раз о том, что он «был плохо образован»). Нашего отца убили. Об этом ты не упомянул ни разу. Как ты, бывало, говорил — это «очень громкое молчание».
Джорди, у тебя на сердце какая-то большая тяжесть. Мне кажется, это угрызения совести или раскаяние в чем-то. Это тайна. Ты хочешь открыть ее мне, но не открываешь. Порой ты словно вот-вот заговоришь, но в последний миг уклоняешься. Я знаю, что ты не исповедуешься и не ходишь в церковь — иначе ты бы мне написал об этом. Если я — единственный человек, которому ты решил открыть эту тайну, я готова тебя выслушать. На свете есть много людей умней меня, но нет ни одного, кто бы любил тебя так же сильно. Позволь мне послать тебе пятьдесят долларов на дорогу. Приезжай! Помнишь, ты, бывало, просил меня почитать тебе «Макбета»? Ты не забыл эти строки:
Ты можешь исцелить болящий разум…
Очистить грудь от пагубного груза, Давящего на сердце?
[72]
Твои страдания каким-то образом связаны с отцом. Тебе почему-то кажется, что ты виноват в его смерти. Этого не может быть. Когда ты лежал с сотрясением мозга в Сент-Луисе, какая-то смутная навязчивая идея возникла у тебя в голове. Прошу тебя, напиши мне! А еще лучше — приезжай и расскажи все.
Помнишь, как почти шесть лет тому назад ты вернулся со встречи Нового года в гостинице «Иллинойс»? Ты дождался, когда maman погасила у себя свет, а потом разбудил меня и рассказал мне, что доктор Гиллиз говорил об истории вселенной. Он утверждал, что сейчас рождается новый тип людей — дети Дня Восьмого. Ты сказал, что вот ты — настоящее дитя Дня Восьмого. Я это поняла. В городе многие думали о тебе иначе, но maman, и мисс Дубкова, и я знали. Мы знали, каким был твой путь.
А теперь мне страшно, что ты, быть может, позволил какой-то нелепой фантазии похитить у тебя четыре года жизни, изуродовать тебя, задержать твой рост. Отбросить тебя назад, в День Шестой или еще дальше.
Джорди, веруй в слова господа: «И истина сделает вас свободными».
Так выскажи эту истину:
Вырвись на свободу.
Я даже не могу вообразить, какое преступление ты на себя взваливаешь, но господь прощает всех нас, если мы признаемся в своей слабости. Он видит миллиарды людей. Он знает путь каждого.
Тебе известна заветная мечта моей жизни. Но я не могу дать обет до тех пор, пока мой любимый брат «не исцелится», как сказано в Библии. Приезжай в Коултаун».
ДЖОРДЖ — Фелиситэ (11 ноября):
«Некоторое время ты не будешь получать от меня писем. Вероятно, я скоро поеду в Китай, а оттуда — в Россию. Поэтому не будь дурочкой и не пытайся искать меня в Калифорнии, потому что меня там не будет».
В начале ноября 1905 года Юстэйсия открыла дверь на звонок почтальона. Он принес письмо от ее деверя. Она не сразу распечатала это письмо — все, что исходило от Фишера Лансинга, было ей неприятно. Час спустя Фелиситэ, подметавшая площадку верхнего этажа, услыхала, как ее мать отчаянно вскрикнула. Она быстро сбежала с лестницы.
— Maman! Qu'est-ce quo tu as?[73] Мать посмотрела на нее умоляющим взглядом и указала на письмо и чек, соскользнувшие с ее колен на пол. Фелиситэ подняла их и прочитала, Фишер писал, что показал одно из изобретений Эшли — Лансинга специалисту. Он выправил на него патент. Он заключил договор на передачу патентных прав с одной часовой фирмой. Прилагаемый чек на две тысячи долларов — первый платеж; дальнейшие она будет получать по мере их поступления. Постепенно он пристроит и остальные изобретения тоже. Пусть она не беспокоится — он защищает ее интересы. «Сумма может быть очень значительной, Стэйси. Подумай о покупке автомобиля».
Они обменялись долгим взглядом. Фелиситэ протянула чек матери, но та отвернулась.
— Возьми его. Спрячь. Я не хочу на него смотреть.
После ужина Энн отправилась наверх готовить уроки — с тем, чтобы сойти в гостиную в восемь часов, когда начнется чтение вслух. Фелиситэ ни разу не видела свою мать в таком волнении — даже во время болезни отца или когда приходили письма от Джорджа. Юстэйсия ходила из угла в угол.
— Maman!
— Это не мое. Это не наше.
— Maman, мы придумаем какой-нибудь способ передать эти деньги им.
— Беата Эшли никогда их не возьмет. Никогда.
Пришла Энн.
— Девочки, наденьте пальто и шляпы. Мы пойдем гулять.
Лампа за лампой гасли в домах, мимо которых они проходили. В воздухе уже чувствовалось приближение зимы. Время от времени Юстэйсия крепко сжимала пальцами руку Фелиситэ. Возле дома доктора Гиллиза она задержалась на минуту в глубоком раздумье, потом медленно двинулась дальше. Они подошли к «Вязам». Вывеска тускло блестела под звездами. Юстэйсия долго стояла перед домом, держась за калитку.
Фелиситэ прошептала:
— Я пойду с тобой.
Энн сказала:
— Пойдем, maman!
Мать тревожно переводила взгляд с одной на другую. Глаза ее были сухи.
— Но как, как? — с отчаянием в голосе проговорила она.
Юстэйсия отворила калитку. Они тихонько поднялись на веранду. Подошли к окнам гостиной и долго смотрели, не замеченные никем. Беата читала вслух. Констанс чинила простыни. Софи лежала на полу и вписывала колонки цифр в книгу расходов. Прислонившись к стене, дремал какой-то старик. Двое других играли в шашки. Старушка гладила кота, сидевшего у нее на коленях. Неожиданно Юстэйсия схватила обеих дочерей под руки и потянула за собой на улицу. Не проронив ни слова, они возвратились в «Сент-Киттс».
6. КОУЛТАУН, ИЛЛИНОЙС
РОЖДЕСТВО 1905 ГОДА
Здесь рассказана некая история.
Но история существует только одна. Началась она с сотворения человека и придет к концу лишь тогда, когда угаснет последняя искра сознания последнего человеческого существа. Все другие начала и концы — всего только произвольные условности, замены, прикидывающиеся самодовлеющим целым, утешая по мелочам или по мелочам заставляя отчаиваться. Неуклюжие ножницы рассказчика вырезают несколько фигур и кусочек времени из огромного гобелена истории. А вокруг прорехи топорщатся перерезанные нити утка и основы, протестуя против фальши, против насилия.
Время только кажется быстро текущей рекой. Оно, скорее, неподвижный, бескрайний ландшафт, а движется взгляд, его созерцающий.
Оглянитесь вокруг себя — только взойдя выше, как можно выше! — и вы увидите, как встают за горами другие горы, а среди них лежат долины и реки.
Эта история открывается фразой, которая как будто есть ее начало: «Летом 1902 года Джон Баррингтон Эшли из города Коултауна, центра небольшого углепромышленного района в южной части штата Иллинойс, предстал перед судом по обвинению в убийстве Брекенриджа Лансинга, жителя того же города». Но читатель давно уже убедился, насколько обманчивы эти слова — если их понимать как начало чего бы то ни было.
За горами горы: где-то над Луарой передается из поколения в поколение душевный недуг; где-то на Вест-Индских островах происходит резня; где-то в Кентукки религиозная секта откочевывает все дальше и дальше на Запад…
А вон — видите? — человек тонет при кораблекрушении близ берегов Коста-Рики. Знаменитый русский актер гибнет в стычке, в которой убивают без разбора. Похороны в Вашингтоне, в 1930 году; играет военный оркестр, среди провожающих немало официальных лиц в цилиндрах; а вслед за вдовой и детьми идут две немолодые женщины в черном — знаменитая оперная певица и неуемная поборница социальных реформ. (Но ведь и похороны лишь кажутся нам концом чего-то.) Две почтенные старушки садятся обедать в Лос-Анджелесе, в «Медном котелке», где так вкусно можно поесть за шестьдесят пять центов. («Телячью отбивную, Беата? Помнится, вы всегда любили телятину». — «Да не суетитесь вы из-за меня, Юстэйсия!») И дети, много-много детей.
История — цельнотканый гобелен. Напрасны попытки выхватить из него взглядом кусок шириною больше ладони. Некогда в древнем Вавилоне насчитывался миллион населения.