— Иван!.. Брат!.. Вернись!.. — неистово завопил он, прыгая и выбрасывая вверх руки.
Кобчик легко уходил на восток. Шаруда закрыл ладонями лицо. Кажется, он рыдал. Но когда он поднял голову, я увидел яростную гримасу. Он отбежал на несколько шагов, захохотал и вдруг нырком бросился на землю. Послышался упругий хруст костей. Невольно я подался вперед. Он бился на земле в страшном припадке веселья. Наконец он поднялся и, присев на корточки, набрав полные ладони земли, стал «умываться».
Но теперь в трех шагах от себя он увидел кубанца. Взгляды их встретились, сомкнулись.
— А, милый, — ласково запел Шаруда и ступил вперед, высунув язык. Кубанец стремительно вскинул стек:
— Назад!
Тотчас между ними вырос солдат. Бледные веки его часто мигали. Шаруда выпрямился, отступил на шаг.
— Я князь, — сказал он. — Я попрошу вина. Человек!
Придерживая бороду, сзади подошел Митрофан. Он тоже смеялся, багровые десны его горели:
— Ай, князь…
Кубанец повернулся к нему:
— Кто это?
Старик лениво сощурил глаза:
— Какой там князь… Комсомол, сволочь…
Сзади, в группе арестованных, раздался вздох… длинное, протяжное «а-а-а…».
Я обернулся. Я запомнил, что даже румяное лицо парня в шляпе стало совершенно белым. Но офицер уже высоко поднял руку со стеком. Красный ремешок на конце стека трепетал, как пламя. Вдруг он поскользнулся, присел, словно пускаясь в пляс.
Раздался короткий свист, и тотчас прямо из глаз Игната ударила кровь.
Сзади пронзительно закричали:
— Падлюка! Жандарм!
Я закрыл глаза и, отступив на несколько шагов, прижался спиной к стене. Я чувствовал, как камень крошится под моими локтями. Секунду мне чудилось, что кренится вся стена. Но… жесткая ладонь коснулась моей щеки. Это был Митрофан.
— Видишь, — сказал он, укоризненно качая головой, — беда-то какая. — И, наклонясь, жарко задышал мне в лицо: — Так вот… с бродягами. Ведь они-то все за одно!
Я отступил в сторонку.
Краткий свист повторился снова.
Парень в соломенной шляпе бросился вперед, пытаясь оттолкнуть солдата. Его ударили прикладом. Взвизгнув, он опустился на землю. Кубанец обернулся, пристально посмотрел в мутные глаза парня, весело улыбнулся. Но я заметил, как вздрогнули его тонкие губы и сразу набрякла жила на виске.
Звук, раздавшийся рядом, был похож на курлыканье журавля. Он был близок и становился все громче. Я глянул вверх. Небо было пусто, на покатой кровле тюрьмы догорала заря.
Это все еще смеялся Игнат.
Кубанец крутнулся на каблуке:
— Шомпола!
По тугой земле застучали торопливые шаги. Я подошел к выходу. Сзади зарыдала женщина. Я не оглядывался больше. Камни вокруг стали зелеными и глухими. И я не испугался, не был удивлен, когда у ворот старик взял меня за локоть.
— Аль плачешь?
— Нет…
Он пожевал губами, пошарил в карманах и протянул мне черную корку хлеба:
— На, бери… Батю твого давно знавал… Не хошь?
Я взял хлеб. Я не забывал, что дело не только во мне. Сила лжи стала мне понятна, как все, чем до сего времени я жил, как сила дружбы. И хотя корка, осыпанная табаком, была горька, я ел ее, обдирая губы, причмокивая от удовольствия.
Дед исподлобья следил за мной.
— Так вот… милок. Чай жаль арестанта?
— Кого жалеть? Бродягу?
— Бродяга, он тоже под небом ходит.
— Мало что. И волк под небом.
Старик отрывисто захохотал.
— Ловок!
Он не сказал мне ни слова, видя, что я ухожу. Конечно, он знал, что некуда было уйти из этих развалин. Я долго бродил по пустым переулкам, встречая задумчивых собак. Два или три раза я возвращался к одинокому клену у школьной ограды. Ветви, уже посеребренные луной, вздрагивая, чуть слышно звенели. Я прижимался щекой к шелковистой холодноватой коре. Мне чудилось, что я слышу самую жизнь волокон — движение соков по капиллярам, налив сонной листвы.
Я слушал тихий шелест ветвей — скрип, замедленный и певучий, почти песню. И снова я смотрел на синие развалины города. Они были совершенно мертвы. Даже камень, почти бронзовый известняк, брошенный мною в тишину, канул, не отозвавшись.
Но в этом городе так невыразимо хотелось тепла или хотя бы дальнего огонька, где-нибудь в неразбитом окне, у откинутой занавески.
Чтобы преодолеть одиночество, я вспоминал товарищей, родные лица, улыбки, глаза. Я ощутил особую ясность теперь, ясность и тепло от этой памяти дружбы. И я невольно подумал, что именно она удерживает меня от отчаяния, дает мне силу.
Около полуночи, спокойный, я вернулся к тюрьме.
Ворота оказались наглухо закрытыми. Я постучал, но никто не отозвался. Опустившись на землю, я заглянул во двор — он был пуст. Невысокая подпорка удерживала калитку. Я отыскал палку и, выбив подпорку, вошел во двор. В окошке сторожевой будки тлел свет. Сквозь деревянную щель я увидел Митрофана; он сидел на лавке и старательно чистил маузер. Перед ним на столе тускло горел каганец.
Услышав мое дыхание, он вскочил с лавки и быстро вложил обойму.
— Кто?
Я раскрыл дверь.
— Ну, бродишь… — сказал он глухо и, словно не выдержав, оскалил зубы: — Чать скушно, а?
— Скушно, дед.
— То-то.
Я прилег на рогожку в углу. Лохматая тень бороды двигалась надо мной по потолку. Глубоко под полом копалась осторожная мышь. Помолчав, сторож сказал с досадой;
— Сидишь тут… как сыч. Теперь караул сняли. Ну и сиди сам.
— Зачем же сняли его?
— Значит, невыдержка.
Сон овладел мной. Тень опускалась все ниже… Густая, черная заросль… Я стремился пробраться сквозь нее, раздвинуть ее руками, — она смыкалась вновь. Почему-то я ни слова не мог сказать в темень, я ждал просвета, и, когда дед встал и в углу потолка образовался просвет, я сказал тихо:
— Мне боязно, дед. Это ж очень трудно быть глухим.
Он нисколько не удивился вопросу;
— Сторож, — ответил он, — тот же замок. А замку одна доля.
— Ты же и у красных стерег?
— Нет. Выгнали… — Помолчав, он сказал удивленно: — Этот бродяга аль и вправду душевный? Били аж до кости… ржет!
И прислушался:
— Ишь… какое веселье! Тесно ему в сарае…
— Жив?
— Кончать надо.
Хлопнула дверь, и погас каганец. Надо мной сомкнулся мрак. Но это не было похоже на сон. Я слышал, как мышь выбралась из норки, как стучали по полу ее упругие лапки. Потом проснулась муха. Она словно опутала комнату сонной, усталой струной. Я слушал… слушал. Но все-таки не спал. Я не видел ничего, даже лунного неба в окошке, даже не заметил, когда вернулся с обхода Митрофан. Меня пробудило его дыхание.
Открыв глаза, я лежал несколько минут. Он что-то бормотал во сне, чмокая губами.
Я встал. Где-то далеко глухо ударил снаряд. Дед пошевелился, вздохнул. Я постоял с минутку, пока снова дыхание его стало ровным, и открыл дверь.
Низко над крышей сарая висела луна. Противоположная стена была дымчато-синей, и весь двор наполнился густой синевой, только по углам лежали тени.
Постояв на пороге, я сошел с крылечка. Дул легкий ветер. Далеко, словно не в этом мире, выла собака. У двери сарая в тени я остановился. Жестко шуршали листья тополя. Это было похоже на трепет маленьких крыльцев, как будто и дерево хотело отсюда улететь.
Наклонясь, я осматривал дверь. Ее придерживала железная перекладина, наброшенная на крюк. От прикосновения она загремела на весь двор. Я прижал ее к груди, чтобы заглушить звуки. Стало тихо.
Я шагнул через линию тени и, присев на корточки, позвал:
— Игнат…
Он не отозвался. Я начал шарить вдоль стены. В углу, на жаркой груде тряпья, рука моя коснулась его лица.
— Игнатка!
— Васек… Ты? — Голос прерывался. Я зажал ладонью его трепещущий, покрытый горячей слизью рот.
— Игнаша… Скорее…
Он отвел мою руку.
— Кинь, Вася, — сказал он. — Иди сам. Дело мое конченное тут.
— Да ведь тюремщик спит… Уйдем!
— Разве?..
— Вставай же, ну…
Он тихо застонал.
Я помог ему приподняться. Качнувшись, он повис на моих плечах. Едва-едва мне удалось дотащить его до двери. Но свет луны испугал его. Он вскрикнул, хватаясь за раму.
Полуоткрытая дверь сторожевой будки, покачиваясь, чуть слышно скрипела. С трудом я оторвал от рамы пальцы Игната, и мы вступили в лунную синеву.
Трепет тополя теперь заглушал все звуки мира. Мы шли. Мои мысли, слух и зрение были охвачены только одним: дойду ли я до того дальнего кирпича, около угловой тени, прежде чем сзади грянет маузер Митрофана. Вот еще один шаг… Вот еще, еще… И тень позади… и еще шаг. Мы у ворот, и снята подпорка калитки!
И мы в переулке!
Недалеко от площади прозвучал свисток. Мы опустились в канаву и сидели около часу.
Руки Игната слабели. Чтобы сохранить силы, я торопил его. Я тряс его усталое плечо. Он поднимался, покорно шел, волоча ногу. Мы обходили снарядные рытвины, наполненные дымящейся синевой, груды хлама — безмолвные, но как бы живые.
В степи, прижимаясь ухом к земле, я слышал топот копыт, мне чудились крики, свист, мелкая дробь тачанки… Однако мы были одни, совершенно одни, словно на тысячи верст вокруг замерло все, даже ветер.
…И, может быть, после всего в этом самом большом испытании, я упал бы именно теперь в пустой степи от одиночества, потому что так сладок был запах суглинка, так сильно он звал… Да, наверное, упал бы, если бы не было со мной Игната. Но меня поддерживала, вела жажда жизни и сила ненависти, горевшая в нем.
Едва поднимаясь на локтях, в жару лихорадки он шептал разбитыми губами:
— Авось, Васек… авось таки выберемся… отплатим!
И я тащил его отяжелевшее тело, прячась в кустах, падая в буераки, и, оглядываясь, не верил, что уже пройден, уже позади такой огромный путь!
Минутами мне казалось, что никогда не наступит конец этой ночи, к тому же заходила луна. Игнат замолк и почти не дышал. Я ложился отдыхать, прикладывая голову к его груди. Сердце билось… Оно упрямо стучало в ребра.
Это ободряло меня.
Не шевелясь, подолгу я вслушивался в его прерывистые тоны. Безуспешно я пытался разбудить Игната.
Опять я остался один. Подняв голову, я смотрел в бледную синеву. Я как бы сидел перед огромным обрывом — внизу было небо. Напрасно я цеплялся за землю — обрываясь, звенела трава. Я падал, медленно падал в синюю пустыню… в сон… Но я еще боролся с самим собой, когда вблизи грянул выстрел.
Выстрел пробудил Игната. Упираясь ладонями в землю, он приподнялся, сел.
— Тише… Игнат…
Зачем-то он поднял руки. За мелкими кустарниками вскрикнул перепел, беспорядочно зашуршала листва. И одновременно я услышал журавлиный крик. Он близился переливаясь. Я сжал плечи Игната. Они тряслись. Он опять смеялся, как вчера вечером во дворе тюрьмы. Глубоко, в самом горле его, бился смех.
Я хотел закрыть ему рот, но он рванул зубами мою ладонь и захохотал.
— Игната, родной… перестань… — Я сжал его голову. — Может, последние сажени… Игнатка… Наши ведь недалеко…
Силы вернулись к нему. Он стряхнул мои руки. Он стал подниматься, покачиваясь, мелко смеясь… Вот он уже привстал на колени… вытянул ногу.
— Человек! — сказал он хрипло.
— Кто идет? — громко закричали из кустов. — Кто?..
Я бросился на Игната, сбил его с ног. Не было сомнения — мы нарвались на беляков. Падая рядом и сползая по мокрой траве, я успел схватить его за голову.
У меня оставалась надежда спрятаться, уйти. Я потащил его к темной выемке, в сторону от кустов. Он хрипел, стараясь вырваться и дотянуться до моей шеи… Обеими руками я зажал ему рот.
И хотя он задыхался, мне казалось, что вот, в ладонях, я держу самую жизнь его, и разжать ладони — значило потерять, погубить ее…
Но кусты двигались за мной. И неожиданно рядом с земли поднялись три человека.
— Погоди!
Я опустил голову. Единственное, чего мне стало жаль, это последних усилий, словно только из-за них, из-за этих последних попыток стоило так много бороться.
Простуженный голос спросил с угрозой:
— Кто будешь?.. Ну?
Перед моим лицом чиркнула спичка. Чуть открыв глаза, я увидел за трепетной каплей огня сдвинутые седые брови и выше, на измятой фуражке, маленькую, как степной цветок, звезду.
— Мост! — закричал я, раздирая от радости горло. — Мост рушили! Сводного полка… Свои!!
— Что говоришь?! — сразу меняясь в лице, пробормотал старик и опустился на землю около Игната.
— А это кто ж?
— Наш! Командир, разведчик…
— Ой, брат… значит, мы его?
— Нет, живой! — сказал я. — Я только душил его, чтобы спасти…
— Расстилайте шинель, ребята, — заговорил усач. — Понесем их… Ну, братцы, счастливая ваша звезда!
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Этой весной буйно цвела сирень. Особенно по ночам запах ее был густ и сладок.
Я жил в маленькой комнатке на окраине села и спал обычно у раскрытого окошка.
Запах сирени тревожил меня по ночам.
Сбросив жаркое одеяло, я выходил на крыльцо. В переулке, залитом светом луны, покачивалась кудрявая полынь.
Я шел по переулку вдоль высоких плетней, вдоль темных сараев, до ветряка. Дальше начиналась степь — синяя покатая равнина.
Здесь, у начала степи, я подолгу сидел на старом мельничном камне, утомленный жаркой бессонницей весны. Уже недалеко, за лесными оврагами, за курганом, был мой поселок. Но как медленно я возвращался домой! В Бродах наш отряд задержался на целых пять дней. Пять дней мы не слышали ружейной трескотни и грома тачанок. Постепенно затих и сонливый гул канонады.
Над миром остановилась большая светлая тишина. Дни были знойные и безветренные, ночи — душные от запаха сирени и трав. По вечерам иногда поднимался легкий южный ветер. Я жадно дышал этим ветром — он шел от родных горизонтов, от шахт.
Успокоенный, я возвращался к себе. В темных ветвях сада, за плетнем, кипела жизнь: томно пели сверчки, гремел соловей, золотой дождь светляков сыпался в траву.
В одну из таких ночей я встретил своего командира Гансюка. Он шел плавной походкой вдоль переулка. Я остановился на перекрестке. Он не замечал меня, продолжал шагать, вытянув вперед руки.
— Гансюк! — окликнул я.
Он вздрогнул и тихо засмеялся:
— А, ты?.. Василий…
— Факт.
— То-то, факт, — сказал он ласково. — Такие они, факты, что и не веришь… Брожу я с закрытыми глазами. Понимаешь, боязно открывать — а вдруг все это только снится? Все — весна, соловьи… сад!
Он взял мою руку и, идя рядом, сказал;
— Такая она у нас — природа. Всего человека переполняет. На каждой кочке не горько умереть. В каждом кустике счастье… Такую природу хотели у нас забрать!
Всю ночь мы бродили по селу — пили из криницы воду (она была душиста и светла), потом вышли на большой шлях. Пыль дороги казалась серебряной от луны. Дорога уходила прямо в небо. Мы не заметили, как упала роса, как бледная заря поднялась на востоке.
Прощаясь со мной около сада, Гансюк спросил:
— А ты сам, Василий, что это не спишь по ночам?
Я отвел его на пригорок, показал на далекий горизонт:
— Как же тут спать, Гансюк? Пять верст до моего поселка, не больше.
— Так, — согласился он, подумав. — Понимаю. — И, резко повернувшись на каблуках, скрылся за сараем.
На другой день он встретил меня с улыбкой.
— Выступаем, Василий, — сказал он радостно. — Прямо на передовую линию выступаем.
— Приказ?
— Да. — И потянулся за трубкой, весело щуря глаза.
Я не был удивлен — целые пять дней мы ждали этого приказа. Но за улыбкой Гансюка крылось что-то еще, что-то такое, о чем он медлил говорить. Я ждал. Когда в тесной накуренной комнатке мы остались вдвоем, он сказал с грустью, но спокойно:
— А нам с тобой, Васенька, час расстаться. Третьего дня твой поселок освобожден, и ты пойдешь домой. Что ж, наша победа обеспечена и есть указание: самым молоденьким да престарелым — по домам. О, не печалься, паренек, дома тоже достаточно работенки: шахты нужно восстанавливать: уголек добывать.