Прощание - Буххайм (Букхайм) Лотар-Гюнтер 6 стр.


Старик все еще испытующе смотрит на меня, и, чтобы хоть что-то сказать, я бормочу:

— Новые времена. Чудеса в решете, да и только…

— Ах, это! — говорит старик, который тем временем тоже рассмотрел стюардессу.

— К таким карнавалам я уже привык. С тех пор как ты побывал на борту последний раз, многое изменилось.

— У меня чуть язык не отнялся.

— Это пройдет! — говорит старик.

А «театральный тост» заставляет себя ждать.

— «Театральный тост», — говорю я, — такая чушь!

После завтрака старик сидит, опершись локтями на стол. Он кладет ладонь на ладонь и потирает их, как будто собирается лепить клецки.

Вот они и вернулись — эти молчаливые посиделки после принятой пищи, которые прежде, на подводной лодке, старик называл «утренней молитвой», а в послеобеденное время — «часом раздумья».

Про себя я думаю: «Откуда, собственно говоря, пошло это название — „атомоход“?» И тут мне приходит на ум, что атом — это мельчайшая частица вещества. И я испытываю чувство гордости, что моя голова исправно работает с раннего утра.

Теперь я сам, как и старик, ставлю локти на стол и руками закрываю лицо. Так я без помех могу рассматривать его: он сильно постарел, кожа задубела и обветрилась, волосы поседели. Мне кажется, что он стал немного флегматичнее. Прирожденный моряк. Неразговорчивый, задумчивый, иногда немного упрямый.

Я смотрю на его лицо: большой нос с горбинкой посередине, рот, не лишенный энергичного выражения, но могущий принять форму, как у херувима, когда старик втягивает щеки.

Сегодня утром старик явно чувствует себя несчастным. Слишком многое, на его взгляд, здесь изменилось.

— Все это уже не должно волновать тебя, — говорю я ему, чтобы утешить.

Недалеко от нас сидит шеф. Проходя мимо, я спрашиваю его, почему судно так заметно кренится на левый борт. «Не менее трех градусов?»

Шеф смотрит на меня снизу вверх, как будто видит впервые. Он наклоняет голову, как курица, нацелившаяся на червячка, и говорит:

— Поразительно, что заметили. Будет исправлено!

Мысленно я потираю руки от удовольствия. Я не такой уж старый мореход, но если сложить дни, проведенные мною в море, то получится изрядное количество. То, что из меня получился только моряк-любитель, иногда расстраивает меня. Но потом, в утешение, я сам себе возражаю: не может же человек иметь все.

Сначала я иду на кормовую часть палубы, чтобы бросить взгляд на море за кормой. Там еще сгребают руду.

Наш кильватер представляет собой бурлящую молочно-зеленую полосу, простирающуюся до самого видимого горизонта. А вблизи эта полоса пузырится как зельтерская вода.

Я неподвижно рассматриваю какое-то пятно в морской дали, затем снова блуждаю взглядом по волнам как вращающийся маяк. От этого не устаешь. Острый взгляд, расплывчатый взгляд, взгляд далекий, взгляд узкий. Я делаю — только взглядом — моментальные снимки иссеченного ветром моря. Если бы теперь я экспонировал пленку, установив камеру в одном направлении, то ни один снимок не был бы похож на другой, даже если бы я тысячу раз нажимал на кнопку затвора. Картина моря постоянна, и в то же время она меняется каждую секунду.

На пути к носу корабля я сталкиваюсь с молодым человеком с эспаньолкой — новый судовой врач. Молодой человек, выглядящий с его мускулами, как качок, без всякого предисловия заявляет, что мне надо сделать прививку от оспы, так как в противном случае я не смогу сойти на берег.

У плотника много работы, так как при выбирании трапа с помощью крана недоглядели и многое повредили. Собственно, плотник должен быть доволен, так как сегодня воскресенье, а за работу в воскресенье платят больше. Но он, очевидно, не может решить, чему отдать предпочтение — злобе на это «дерьмо в виде матросов первого класса» или радости от неожиданных сверхурочных. Так что он ведет себя ворчливо и разговаривает сам с собой. Проходя мимо его открытой мастерской, я слышу, как он громко матерится.

Уже во время моего первого рейса проблема рабочего времени и сверхурочных обсуждалась почти ежедневно. Несмотря на то, что для некоторых на борту трудно найти какое-либо занятие, моряки нарабатывают сотни часов сверхурочных. В соответствии с тарифом людям даже гарантируют сверхурочные в размере пятидесяти часов. Эти пятьдесят часов им оплачивают независимо от того, отработали они их или нет.

— Только на основную заработную плату, — говорит старик, — матрос может с трудом прокормить семью.

Хотя во время моего первого рейса был намечен курс на остров Сан Мигель, было не ясно, пойдем ли мы туда на самом деле. Ясно было только одно — точное время швартовки у пирса в Бремерхафене, а именно: в пятницу в пятнадцать часов. В субботу и воскресенье люди хотели отдохнуть.

Тогда старик сказал:

— Вот так благоразумная фирма определила время возвращения.

За добрых две сотни миль до острова Сан Мигель поступила команда повернуть, чтобы уложиться в предусмотренные сроки возвращения в порт. На обратном пути мы могли бы прибавить две мили в час, но этого, как было сказано, — недостаточно. Кроме того, нужно учитывать возможность восточного ветра и инцидентов. Так что острова Сан Мигель мы так и не увидели.

Я смотрю на волну, заливающую палубу, и провожаю ее взглядом. Белое кипение и брызги, драматическая пена, вздыбливание, оседание и поникание зеленых волн захватывают меня целиком. Лавины кудрявой пены набегают на рифленые зеленые скосы. Там, где они сталкиваются с нашей пенящейся носовой волной, смешавшиеся волны взмывают вверх, будто подстегиваемые мощными взрывами.

Но уже через несколько метров дальше в этом столпотворении царит порядок. Покрытые белыми хлопьями волны, как табун, уходят аккуратным строем — невообразимая стая зеленых химер с белыми барашками на холке. «Все новые и новые безродные неисчислимые полчища мчатся и мчатся». Чушь, говорю я себе, это были полчища гуннов!

Ветер силой в семь баллов. По шкале Бофорта семь баллов означают: «Ветер укладывает полосы пены в своем направлении». Семь баллов уже дают своеобразный эффект.

Какой-то корабль за кормой привлекает мое внимание. Вдали, в сумрачной утренней дымке, я обнаруживаю еще один корабль — его попутчик. И третий корабль — еще один попутчик — высматриваю я. Два грузовых судна и танкер. Большое движение!

Нервотрепку в каюте собственника невозможно выдержать. В этой проклятой каюте дребезжит все: лампочка накаливания, подставка настольной лампы, что-то между потолочными перекрытиями, что-то за бортом. Чего я только не предпринимаю, чтобы справиться с дребезжанием. Ничего не получается! Хуже всего вибрации ночью, намного неприятнее, чем тряска на шпалах, с которой приходится иметь дело в спальном вагоне.

Я предвкушал радость от встречи с темным чуланом, в котором я жил во время первого рейса, но там поселили женщину-океанографа. Устраивать вечеринки я не собираюсь: на что мне четырехместная софа и три мягких кресла, если у меня нет никакого другого желания, кроме желания работать!

Когда я сажусь за письменный стол, вибрация передается через мои положенные на стол руки так сильно, что я собираю письменные принадлежности и перебираюсь за другой стол, стоящий впереди.

В общем помещении на мостике надстройки складное сиденье, на котором я располагаюсь, не дрожит.

Да что это я, говорю я себе, уставившись в белый лист бумаги: сейчас главное — все видеть, а не писать, и я отправляюсь вверх на мостик.

— На траверзе Дюрнкерк, — говорит старик, когда я становлюсь на мостике рядом с ним. — Сейчас проведем новую пеленгацию по бую с левого борта.

На стол ложится следующий лист карты, рулевому отдается новое распоряжение:

— Курс два один щесть!

Рулевой повторяет:

— Два один шесть — и, после короткой паузы: — Идем курсом двести шестнадцать градусов!

Мы держим курс прямо на канал. Ветер постоянно дует с правого борта. По левому борту над линией видимого горизонта висит гряда облаков. В нашей кормовой волне отражается бледное солнце. Иногда его загораживают редкие облака.

Кольцо, стягивающее грудь, ослабевает.

Один довольно старый матрос, о котором я от старика знаю, что он испанец, заступает на вахту.

— Давно ли вы на борту? — спрашиваю я. Матрос меня, очевидно, не понимает. — Сколько вы уже плаваете здесь? Как долго?

— Я — четыре годов, — наконец отвечает он. И вдруг его как прорывает: — Да, и у меня есть товарищ, тоже четыре годов, и еще один товарищ — три годов — испанцы.

Третий помощник, стоящий на вахте, услышав образованное по испанскому образцу множественное число «годов», чуть не умер от смеха. Он передразнивает испанского матроса: «четыре годов, три годов…»

Хорошо, что этого не слышит старик. Он находится в штурманской рубке. Такие насмешки он не переносит.

Некоторое время я стою неподвижно, глядя через переднее окно. Затем спрашиваю испанца:

— Откуда вы? Из какого города в Испании? И когда он и на этот раз не понимает меня, я делаю новую попытку:

— Где семья в Испании?

Тут его лицо озарилось улыбкой:

— Семья. Виго!

Этот ответ поразил меня в самое сердце. Если бы он знал, что значит для меня название этого порта. Хорошо, что он знает об этом так же мало, как и бармен нью-йорского отеля «Плаза», тоже родившийся в Виго. До 1941 года я представления не имел, где находится этот Виго. Но впоследствии местонахождение Виго врезалось в мою память на все времена. Достаточно часто я смотрел на морскую карту и читал ВИГО. В то время морская карта лежала на штурманском столе на центральном посту подводной лодки U 96, а мы приближались к западному побережью Испании, чтобы темной ночью тайно пополнить свои запасы в Виго — в нейтральной Испании.

По правому борту в пелене дождя появляется меловое побережье: Дувр, Фолкстон. На траверзе левого борта находится плавучий маяк на песчаной косе Варнебанк. Расстояние до скал Дувра максимально пять миль, но серая дымка создает впечатление, что побережье находится на большем удалении.

— На той стороне находится Дувр, — говорит третий помощник капитана, — дубовый, дубовее, самый дубоватый (doof, doofer, am doofsten). Эта глуповатая игра слов при прохождении пролива Па-де-Кале является, очевидно, обязательной.

Я склоняюсь над экраном радара: слева можно различить огни мыса Гри-Не.

Старик вышел из штурманской рубки и тоже смотрит на радар.

— А штаны у них тогда трепетали на ветру, — говорю я.

— Под ними ты имеешь в виду наших людей?

— Да. Когда Дувр был у них на треверзе, ситуация была довольно рискованной.

Тогда, в 1942 году, «томми»[6] много чего собрали в этой местности. Непостижимо, что британцы «так крепко спали».

— Видит бог, было большим нахальством то, что наш флот, то есть то, что от него осталось, проскочил здесь, — пробормотал старик.

И вот мы оба стоим здесь и смотрим на воду.

Мне требуется немного фантазии, чтобы увидеть корабли, которые идут нам навстречу. Я держал в руках многие фотографии этого прорыва канала Па-де-Кале нашим флотом.

— На всех кораблях у нас были военные корреспонденты — на «Шарнхорсте», на «Гнейзенау», на «Принце Евгении» и даже на эсминцах сопровождения (конвойных кораблях).

Старик, кажется, не слушает меня.

— Для британцев этот прорыв был пощечиной. Со времен испанской армады им никогда не бросали такого вызова, — говорит он. — Проспать такое!

— А штатный разведчик, должно быть, немало удивился, не обнаружив в бухте Бреста ни одного корабля.

— «Томми» и представить себе не могли, что корабли выйдут в море ночью. Да еще выход из Бреста в пасмурный день,: так что Дувр они миновали ночью…

Мы все еще стоим, как стояли между пультом управления и фронтальными окнами. Третий помощник находится в штурманской рубке. Теперь он демонстративно уходит на правый нок, будто желая показать, что не хочет подслушивать.

— За прошедшие годы стало известно, как все это происходило, — говорю я, через несколько минут полуобернувшись к старику. — Только в десять сорок английский самолет «спитфайер» («злючка») обнаружил наши суда, причем совершенно случайно, задания искать их у него не было.

Старик снова и снова подносит к глазам бинокль и осматривает горизонт. Если я поверну голову немного вправо, то поймаю в видоискатель его портрет, как в то время. Закрывающая бинокль от солнца левая рука старика скрывает следы возраста на его лице. Если бы сейчас у него на голове была зюйдвестка и я не заметил седину его волос, то впечатление было бы еще сильнее.

И так же как когда-то старик, держа бинокль в руке, говорит;

— Ведь тогда произошло что-то невообразимое с кодовым словом?

— Да. Пилот выполнил приказ не вести радиопереговоры при полете над проливом. Для такого случая разрешалось использовать только одно кодовое слово, но пилот его не знал.

К первой машине «спитфайтер» присоединилась вторая пилот которой знал кодовое слово, но приказ есть приказ — в том числе и у британцев, — и приказ этот гласил: строгий запрет на радиопереговоры, так как в этом районе их могли слышать мы.

— Звучит так, как будто это выдуманная история, — говорит старик задумчиво.

— Но это было на самом деле!

— Знаю, знаю. У нас многое тоже делалось глупо — и с более худшими последствиями. Вспомни о вторжении.[7]

— А знаешь ли ты, между прочим, что французы не желают слышать слово «вторжение»? — спрашиваю я старика. — У французов это называется «высадка», и на большинстве фотографий, которые можно увидеть в Авранше, изображены героические французы.

— Ничего не скажешь — гордый народ! — говорит старик снисходительно. — И затем «спитфайеры» помчались обратно и приземлились в Англии — ведь так это было?

— … и со своей авиационной базы пытались дозвониться до компетентного старшего начальника, но он был недосягаем — присутствовал как раз на параде.

— В конце концов, так и должно быть!

— И тогда пилотов, или уж одного из них, их товарищи подняли на смех: увидели, небось, рыбацкие лодки — а что же еще?

— Да, так и бывает. Потому что, не может быть того, что не должно быть. На неожиданности военных не ориентируют. Во всяком случае, это была одна из удачнейших акций, в которых Гитлер нуждался для подтверждения своей военной гениальности.

В голосе старика звучит такой сарказм, что мне нет необходимости спрашивать, всерьез ли он так думает. Но когда он продолжает:

— Почти все компетентные адмиралы были против, — то приводит меня в замешательство, в том числе и своим деловым тоном, который зазвучал в его голосе: — Гитлер предвидел нападение британцев на Норвегию, и поэтому хотел иметь линейные корабли в Северном море — и как можно скорее, а это означало: надо идти мимо британцев прямо у них под носом.

— Во всяком случае, в Бресте страшно обрадовались, что корабли ушли, — быстро говорю я и пытаюсь разглядеть старика сбоку, но так чтобы он этого не заметил. Я все еще не могу его раскусить. Одно то, что он так словоохотлив, сбивает с толку, а его очевидный энтузиазм только усиливает это впечатление.

Старая игра в путаницу, в которую старик охотно играет со мной. Я не вполне уверен, что знаю, что он за человек.

— Летом 1941 года все выглядело еще по-другому, тогда эти корабли все-таки потопили в Атлантике двадцать кораблей, вот эти старые любители покера и были здорово одурачены! — говорит старик все еще с воодушевлением. — В то время у нас это праздновалось как победа.

— Как будто мы вторично выиграли битву в проливе Скагеррак! Впечатляюще, но без большой пользы — насколько можно говорить о «пользе», имея в виду военные действия, — возразил я цинично. — С таким же успехом корабли могли позволить разбомбить себя на рейде Бреста.

Назад Дальше