Мне свойственно меняться. Я сильно изменился. Я знаю, что слова эти банальность, но когда нечто подобное происходит с тобой, они больше не кажутся банальностью, совсем наоборот. Жизнь теперь предстала передо мной совсем другими сторонами - о некоторых ты уже знаешь, о других же я когда-нибудь расскажу тебе. Даже свое сегодняшнее положение я воспринимаю совсем по-другому: я один в чужом городе и мне нечего делать до понедельника. Не то. что я обращаю на это особое внимание. Но раньше мне даже не приходило в голову. нравится мне или не нравится такая ситуация. Раньше передо мной не было выбора, что делать. Теперь же меня не покидает одно желание, и ты тот человек, с которым я хотел бы разделить его. Мне придется избавляться от своих мыслей, потому что они не дают мне покоя и заставляют нервничать.
Я снимусь отсюда через пару дней и не знаю, куда мне придется двинуться дальше; не знаю - и это хуже всего - даже когда я снова увижу тебя. Но когда это случится, поверь, я не позволю тебе скрыться с глаз моих на ближайшие десять или пятнадцать лет.
Мне очень трудно выразить то, что я чувствую. Я хотел бы рассказать тебе. что делается со мной, но я не могу передать это словами. Я хотел бы. чтобы ты знала: много раз в течение дня я воссоздаю перед собой твои облик - стройную девочку с копной черных волос, и меня не покидает надежда, для которой нет никаких основании, что когда-нибудь она будет моей и со мной, и я все время пытаюсь себе представить, что бы ты могла сказать и об этом пейзаже, и о газетной статье, об этом маленьком человечке с большой собакой, о проходящей мимо красотке: я тоскую по тебе, когда ложусь в свою одинокую постель, меня терзает боль. когда я не могу притронуться к тебе.
Я очень люблю тебя. Н."
Секретарша Франца Педлера позвонила Нату Дикштейну в отель во вторник утром и назначила время ленча.
Они встретились в скромном ресторанчике на Вильгельмштрассе и заказали пиво вместо вина: им предстояла деловая встреча. Дикштейн сдерживал нетерпение - уговаривать должен не он, а Педлер.
- Ну-с, - сказал Педлер, - думаю, мы сможем удовлетворить вас.
Дикштейну захотелось заорать "ура!", но он продолжал сидеть с бесстрастным лицом.
Педлер продолжал:
- Цены, которые я вам сейчас представлю, носят условный характер. Нам необходим контракт на пять лет. Мы можем гарантировать неизменность цен на первые двенадцать месяцев; затем они могут меняться в зависимости от индекса мировых цен на некоторые исходные материалы. Тут же и штрафные санкции - до десяти процентов стоимости годовых поставок.
Дикштейну захотелось сказать "договорились!" и завершить сделку рукопожатием, но он напомнил себе, что должен продолжать играть роль.
- Десять процентов - многовато.
- Отнюдь, - запротестовал Педлер. - Если вы откажетесь от договора, они даже не компенсируют наших затрат. Но пени должны быть достаточно велики, чтобы отвратить вас от нарушения договора, разве что в силу каких-нибудь исключительных обстоятельств.
- Понимаю. Но мы могли бы сойтись и на меньшем проценте.
Педлер пожал плечами.
- Можно и поторговаться. Вот цены. Изучив список, Дикштейн сказал:
- Они близки к тому, что мы и ожидали. Педлер просиял.
- В таком случае, - воскликнул он, - давайте в самом деле выпьем! Официант!
Когда появились напитки. Педлер поднял свой стакан.
- За много лет совместного сотрудничества!
- Я тоже выпью за это, - сказал Дикштейн. И, поднимая бокал, подумал: "Ну надо же - мне снова удалось!"
Пребывание в море было достаточно неприятным, но все же не таким плохим, как думал Тюрин. В советском военно-морском флоте жизнь на корабле - это непрестанная тяжелая работа, жесткая дисциплин и плохое питание. На "Копарелли" все было совершенно по-другому. Капитан Эриксен требовал только соблюдения правил безопасности и исправного выполнения своих обязанностей, да и в этом смысле его требования были не особенно строги. Палубу время от времени приходилось драить шваброй, но без шлифовки и окраски. Пища была довольно приличной, да и к тому же Тюрину выпало преимущество разделить каюту с коком. Теоретически Тюрина могли поднять в любое время дня и ночи для работы на рации, но на практике во время рейса у него был нормальный рабочий день, так что каждую ночь ему выпадало восемь часов спокойного сна. Режим его вполне устраивал.
К сожалению, само судно было лишено удобств. Оно явилось сущим наказанием господним. Как только они вышли в Северное море, его стало валять с боку на бок при малейшем волнении. Тюрин жутко мучился морской болезнью, которую ему приходилось скрывать, поскольку он предстал в роли бывалого моряка.
Радиоаппаратура Тюрина была спрятана в рюкзаке, надежно обернутая холстиной, полиэтиленом и парой свитеров. Он не мог позволить себе подключить ее и пустить в дело в своей каюте, куда каждую минуту мог зайти кок или кто-нибудь еще. Он уже провел обычный радиоконтакт с Москвой в те тихие, но, тем не менее, напряженные минуты, когда никто не мог его услышать, но все же он нуждался в более надежном и безопасном месте. Здесь на "Копарелли" он нашел такое место.
Исследуя днем судно, он обнаружил в носовой части, под крышкой переднего люка, небольшой лабиринт пустых помещений. Строитель судна набил ими пространство в носу, чтоб чем-то заполнить его. В основное из них вела полуприкрытая дверь, к которой надо было спускаться по длинному трапу. В ней хранились какие-то инструменты, несколько бочек со смазкой для двигателей и. как ни странно, старая ржавая газонокосилка. От главного кубрика отходили несколько поменьше: в одном из них валялись бухты канатов, в другом - части механизмов и помятые картонные ящики от крепежа и болтов: в остальных не обитал никто, кроме тараканов. Тюрин никогда не видел, чтобы сюда кто-нибудь спускался - все, что требовалось для работы, складировалось на корме.
Он дождался, когда сгустилась тьма, а большая часть команды и офицеры сидели за ужином. Зайдя к себе в каюту, он захватил рюкзак и по трапу выбрался на палубу. Из рундучка под мостиком он вытащил карманный фонарик, но решил пока не включать.
"Копарелли" лег на борт, и Тюрина окатила волна холодных брызг; ему пришлось обеими руками ухватиться за леер, чтобы не вылететь за борт. Время от времени его опять окатывало - не очень основательно, но достаточно, чтобы в сапогах захлюпала вода и замерзли ноги. Он отчаянно надеялся, что ему никогда не доведется узнать, что такое настоящий шторм.
Все же он крепко промок, и его била дрожь, когда, наконец, он оказался на носу и спустился в маленький кубрик. Задраив за собой дверь, он включил фонарик и, лавируя между грудами барахла, проложил путь до помещения побольше. Его дверь он тоже плотно задраил. Скинув робу, он согрел и вытер руки о свитер, чтобы они стали теплыми и сухими, и лишь после того открыл клапан рюкзака. Положив передатчик в угол, он закрепил его концом, привязанным к кольцу в палубе, и подпер картонным ящиком.
На нем были резиновые сапоги, но для предосторожности он натянул и резиновые перчатки. Кабель от корабельной радиомачты был помещен в трубу, которая проходила у него прямо над головой. С помощью небольших клещей Тюрин отогнул металлическую пластину в трубе размером в шесть дюймов и вытянул силовой кабель. Он подсоединил его к входному устройству передатчика, а затем пустил в дело антенну, подключив ее к соответствующему штекеру передатчика.
Включив его, он вызвал Москву.
Посылаемому им сигналу не могло помешать корабельное радио, поскольку он сам был радист, и весьма сомнительно, что кому-то понадобится в этот момент пустить в ход корабельную рацию.
Связавшись с Москвой, он сообщил: "Второй передатчик проверен".
Его услышали и передали текст привычным кодом КГБ:
"Примите сообщение от Ростова".
"Принимаю, но поторопитесь", - сообщил Тюрин.
Послание не заставило себя ждать:
"Не высовывайся, пока что-то не случится. Ростов".
"Понятно, - подтвердил Тюрин. - Все ясно, ухожу из эфира".
Вечерние труды принесли ему ощущение удовлетворения. Он устроил себе гнездышко, наладил связь, и его никто не заметил. И теперь ему оставалось лишь сидеть тихо и спокойно: именно это он любил делать больше всего.
Он решил подтащить еще один картонный ящик и прикрыть им передатчик от случайного взгляда. Приоткрыв дверь в большое помещение, он скользнул по нему лучом фонарика - и застыл.
Он был не один.
Горела лампочка, и от ее желтого свечения по переборкам ползали тени. В центре кладовки, прислонившись спиной к замасленной бочке и вытянув ноги, на полу сидел молодой матрос. Подняв глаза, он изумился не меньше Тюрина и тот сразу же заметил виноватое выражение лица матроса.
Тюрин узнал его. Звали его Равло. Ему было около девятнадцати, у него были светлые волосы и тонкое бледное лицо. Он не был с ними во время гулянки в. Кардиффе, но у него часто появлялись темные круги под глазами и рассеянный взгляд.
- Что ты здесь делаешь? - спросил Тюрин и тут же все увидел сам.
Левый рукав куртки Равло был закатан до локтя. Между раскинутыми ногами стоял флакончик, рядом маленький водонепроницаемый пакетик. В правой руке он держал шприц с иглой, которую собирался ввести себе в вену.
Тюрин нахмурился.
- Ты что, диабетик?
Лицо Равло исказилось, и он еле-еле выдавил из себя короткий мрачный смешок.
- Наркоман, - догадался Тюрин.
Равло смотрел мимо него, приковавшись взглядом к небольшому помещению, откуда вышел Тюрин. Обернувшись, он увидел, что передатчик хорошо виден. Два человека уставились друг на друга, ясно понимая, что каждый из них занимался таким делом, которое надо скрывать от окружающих.
- Я буду молчать о тебе, а ты - обо мне, - сказал Тюрин. Равло криво усмехнулся и снова мрачно хмыкнул; затем, отведя глаза от Тюрина, он уставился на руку и ввел иглу в вену.
Радиообмен между "Копарелли" и Москвой был перехвачен и зафиксирован станцией радиоподслушивания военно-морской разведки США. Поскольку употреблялся стандартный код КГБ, его удалось расшифровать. Но из перехвата дешифровальщики узнали лишь, что кто-то на борту судна - они даже не знали, какого именно - ввел в действие второй передатчик и какой-то Ростов - этого имени не было в их досье - советует ему не высовываться. Никто не придал этому никакого значения, так что, написав на обложке папки "Ростов", туда кинули сигнал и забыли о нем.
Глава двенадцатая
Завершив краткие переговоры в Каире, Хассан попросил разрешения отправиться в Сирию навестить своих родителей в лагере беженцев. Ему дали четыре дня. Он сел на самолет до Дамаска, а оттуда взял такси до лагеря.
Он не посетил своих родителей.
Он кое-кого поискал в лагере, и один из беженцев проводил его, пересаживаясь с автобуса на автобус, до Дары по ту сторону иорданской границы, а оттуда до Аммана. Здесь другой человек посадил его на автобус, идущий к реке Иордан.
Ночью второго дня он пересек реку в сопровождении двух человек с автоматами. На этот раз Хассан был одет в галабею и головной убор арабов, но автомата ему не потребовалось. Его проводниками были молодые парни, и их юные лица недавно прорезали морщины, говорящие об усталости и жестокости.
Хассан чувствовал себя беспомощным - и не только. На первых порах ему казалось, что это чувство объясняется его полной зависимостью от этих ребят, от их сноровки и смелости. Но позже, когда они расстались с ним, и он остался в одиночестве на сельской дороге в ожидании попутной машины, он понял, что стал путешественником в прошлое. За прошедшие годы он обрел облик европейского банкира, жил в Люксембурге, имел машину, холодильник и уютную квартиру с телевизором. А тут он снова стал арабом, крестьянином, человеком второго сорта в стране своего рождения. Он чувствовал себя подобно ребенку, бродяге и беженцу одновременно.
Хассан отмахал пять миль, и на глаза ему не попалось ни одной машины, пока мимо него не проскочил фруктовоз, двигатель которого кашлял и захлебывался клубами вонючего дыма. Он остановился в нескольких ярдах, и Хассан подбежал к нему.
- В Наблус? - крикнул он.
- Залезай.
Водителем оказался крупный мужчина с толстыми мускулистыми руками, который на полной скорости гнал по изгибам дороги. Он непрестанно курил. Должно быть, не сомневался, что навстречу ему не попадется ни одной машины, ибо он петлял от одной стороны дороги до другой и не притрагивался к тормозам. Хассану хотелось поспать, но водитель без умолку болтал. Он рассказал Хассану, что евреи толково управляют, бизнес пошел в рост с тех пор, как они оккупировали Иордан, но, конечно, в один прекрасный день эти места должны обрести свободу. Половина его слов была продиктована лицемерием, но Хассан так и не смог понять, какая именно половина.