Василий Иванович Ардаматский
ОН СДЕЛАЛ ВСЕ, ЧТО МОГ
1
Прежде всего о том, как родилась эта повесть, как попали ко мне лежащие в основе повести дневники и другие материалы.
В 1958 году, совершая на автомашине поездку по стране, я заночевал в старом русском городе Острове. Устроился в гостинице и отправился бродить по городу. Выйдя к реке, остановился в удивлении. Представьте себе довольно безлюдный к вечеру маленький городок, деревянные дома в садах, и вдруг перед вами мост, словно перенесенный сюда, скажем, из Ленинграда: могучие стальные упоры, цепи, гранитные тумбы.
Итак, я рассматривал мост. Рассматривал и дивился: зачем нужно было на этой тихой речонке воздвигать такой непропорционально величественный мост? Он был явно дореволюционной постройки. Не ввело ли в заблуждение петербургский департамент то обстоятельство, что эта речонка носит название «Великая»?
Возле меня остановилась пожилая женщина с авоськой, набитой книгами.
— Что вас так интересует? — спросила она и дружелюбно и в то же время немного настороженно.
— Красивый у вас мост, — ответил я.
— Вы приезжий?
Вопрос прозвучал уже более настороженно, и я решил сразу же все прояснить. Сказал, что я не столько приезжий, сколько проезжий, что я писатель, совершаю поездку по стране, что остановился здесь в гостинице. Я назвал свою фамилию. Мы познакомились…
Ольга Михайловна Никишина — так звали женщину- почти сорок лет проработала в библиотеке. Теперь она на пенсии, приехала в Остров на лето, живет у давней своей подруги, у которой тут домик. Мы разговорились о том о сем и, конечно, о литературе. Вдруг Ольга Михайловна спрашивает:
— Не хотели бы вы прочесть один дневник, очень любопытный человеческий документ, относящийся ко времени войны?
Я согласился.
Ольга Михайловна задумалась:
— Вот не знаю только, как практически это сделать. Документы хранятся в Пушкинских горах, у моей двоюродной сестры… — Ольга Михайловна улыбнулась: — Война, знаете, разбросала не только людей, но и их имущество.
Я сказал, что, если материалы, о которых она говорит, действительно интересные, я съезжу в Пушкинские горы, тем более, что это не так далеко, и, наконец, я попросту не прочь еще раз побывать в тех заветных местах.
— По-моему, записи очень интересные, хотя я и не все прочитала.
На рассвете я мчался на юг от Острова. В кармане у меня лежало письмо Ольги Михайловны к ее двоюродной сестре. Спустя полтора часа мой «Москвич» уже трясся по булыжной мостовой Пушкинских гор. В столь раннее время являться к незнакомым людям неудобно, и я поехал в Михайловское.
На поляне перед пушкинским домом просыпался лагерь экскурсантов. Это были школьники из Ленинграда, приехавшие к Пушкину в двух автобусах. С воинственными криками, размахивая полотенцами, как флагами, они бежали умываться к реке Сороть, где им открывались описанные великим поэтом волшебно красивые безбрежные русские просторы и два еще чуть подернутых туманом озера, носящих странные названия: «Кучане» и «Ма- линец»…
Потом я с ленинградскими ребятами ходил по дому- музею. Здесь ребята не шумели и держались вместе. Им было очень интересно, и они забыли обо всем на свете.
Увлеченный свиданием с этим святым местом русской земли, я не следил за временем. Первый раз посмотрел на часы, выйдя из пушкинского дома. Было уже половина двенадцатого. Можно ехать в Пушкинские горы…
Нахожу домик, указанный на конверте. Он стоит на боковой улочке, в окнах пламенеет герань. Тенистый дворик так зарос травой, что собачья будка выглядит, как дом, крыша которого еле видна из-за деревьев.
Та женщина, которой писала Ольга Михайловна, оказалась еще довольно моложавой, но весьма необщительной особой.
Прочитав письмо, она сказала:
— Наконец-то! — прошла за перегородку и вскоре вынесла оттуда перевязанный бечевкой небольшой сверток.
— Ольга вечно собирает и хранит всякое старье,- сказала она. — Хорошо, что она вспомнила. Не сегодня- завтра я бы выбросила все это.
Выехав из Пушкинских гор, я остановил машину. Мне не терпелось посмотреть, что там, в свертке… Я развернул его.
В нем были мелко-мелко исписанные листки бумаги самого разного формата: из записной книжки «День за днем», из ученической тетради в клеточку и даже из какого-то немецкого офицерского дневника. И, хотя почерк был четким, читать записки было очень трудно — бумага пожухла от времени, чернила выцвели, а на многих, оче видно, подмоченных листках строчки расплылись и еле проглядывались. Записи были сложены непоследовательно. Я прочитал несколько листков и понял, что в мои руки попал действительно интересный материал…
Я решил снова ехать в Остров, чтобы узнать у Ольги Михайловны все, что ей известно о происхождении этого свертка.
Рассказ Ольги Михайловны Никишиной
К началу войны я жила в Пскове. Произошло какое- то горькое недоразумение с эвакуацией нашей библиотеки, и я со своими книгами осталась в тылу у гитлеровцев» рвавшихся тогда к Ленинграду. Но спасти библиотеку все равно не удалось, она сгорела. А я в результате событий, о которых долго и незачем рассказывать, оказалась в маленьком литовском курортном городке, где меня приютила русская семья, состоявшая из двух сестер, женщин примерно моего возраста, и глухонемого паренька, приходившегося им племянником. Обе сестры еще до революции получили в Петрограде высшее педагогическое образование, но преподавательской работой не занимались. У них был домик, и они зарабатывали тем, что держали на пансионе курортников.
Только в сороковом году, когда Литва стала советской, они получили возможность учительствовать в местной школе и были очень счастливы. С приходом гитлеровцев они это счастье потеряли. Теперь они промышляли портняжничеством, и я им помогала. Глухонемой паренек, по имени Сережа, был сыном их сестры, умершей перед самой войной.
В этой семье я и прожила вплоть до прихода наших войск.
И вот, как раз примерно за неделю до освобождения, случилась история, связанная с этим свертком…
Как-то утром мы с Сережей пошли в лес собирать шишки для самовара. Быстро набрав их целое ведро, мы возвращались обратно. Сережа с ведром ушел вперед, а я присела на пенек отдохнуть. Задумалась… Вздрагиваю ст ощущения, что на меня кто-то смотрит.
Озираюсь по сторонам и вижу, что в трех шагах от меня из чащи молодого ельника на меня смотрит человек. У него была светлая шкиперская бородка, обрамляющая еще довольно молодое и красивое лицо. Смотрим мы друг на друга и не шевелимся. Потом он издали здоровается со мной на хорошем немецком языке, называя меня бабушкой — гроссмуттер. Сама не знаю почему, но я решила, что он русский, и спрашиваю по-русски;
— Кто вы такой? Что вам нужно?
Услышав русскую речь, он буквально отпрянул, но затем вышел из ельника и приблизился ко мне:
— Вы русская?
— Да.
— Как вы сюда попали?
— Длинная история. В общем, эвакуировалась из Пскова. А вы?
— Я тоже русский и тоже советский русский.- Он помолчал, а потом решительным движением протянул мне сверток: — Прошу вас спрятать это…
Я механически взяла сверток.
— Как ваша фамилия, как вас зовут?
Я ответила.
— Ольга Михайловна, огромная к вам просьба: сохраните это. Не бойтесь, в свертке одни бумажки, которые, кроме меня, никого интересовать не могут, а мне они дороги.
Я испугалась. Он это заметил и, волнуясь все больше, начал умолять меня выполнить его просьбу.
Я согласилась. Он спросил, где я живу.
Когда мы прощались, он сказал:
— Если я не приду за свертком, поступайте с ним как хотите… — и исчез в густом ельнике.
За свертком он так и не пришел. Когда я уезжала обратно в Псков, — это было уже в начале сорок пятого года, — приютившим меня сестрам сказала, чтобы они, если кто-нибудь будет меня искать, сообщили мой псковский адрес.
В Пскове я прожила недолго, перебралась в Ленинград, потом несколько лет работала на Дальнем Севере, снова вернулась в среднюю полосу, работала в Витебске, в Велиже. Но, куда бы меня ни забрасывала судьба, я обязательно сообщала свой новый адрес туда, в Литву.
За свертком так никто.и не пришел. В конце концов, собираясь снова уехать на Дальний Север, я попросила мою двоюродную сестру, к которой вы ездили в Пушкинские горы, поберечь у себя сверток и ее адрес снова сооб щила в Литву. Но и сюда за ним, как видите, не пришли. Хорошо, что он уцелел и сможет вам как-то пригодиться…
«Как-то пригодиться»! Дорогая Ольга Михайловна, вот повесть, которая написана только потому, что случай познакомил меня с вами, и вы дали мне в руки этот небольшой сверток.
2
Записи, сделанные с двух сторон на листках из записной книжки «День за днем»:
«21 июля 1940 года. Сегодня во второй половине дня прилетели в Ригу, а завтра уже на автомашинах мы поедем в столицу Литвы Каунас. Сегодня же Народный сейм Латвии принял решение об установлении в республике советской власти и обратился в Верховный Совет СССР с просьбой принять Латвию в семью республик Советского Союза. В связи с этим в Риге происходила бурная и радостная демонстрация населения. Мы наблюдали ее с балкона советского посольства. Все было похоже на наш Первомай — оркестры, веселый шум, красные флаги. Только лозунги написаны на непонятном языке. Демонстрация продолжалась до позднего вечера.
Ночевали в гостинице. Моим соседом оказался страдающий астмой пожилой дядька, по имени Пал Палыч. Еще в Москве мне сказали, что он специалист по валютным делам и едет в Литву, чтобы помочь ликвидировать там валютную неразбериху. Он долго не мог уснуть — охал и очень шумно дышал. Я спросил, не нужно ли ему помочь. Он ответил:
— Это у меня от волнения разыгралось. Такое дело! Такое дело! Ты понял, чудак, что присутствуешь перед лицом самой истории?
Похоже на наш Первомай, — сказал я.
И вдруг Пал Палыч разозлился:
— Чудак ты, тысячу раз чудак! Ты же не понимаешь, через какой порог переступает тут целый народ, из какой жизни в какую он шаг делает. Ты даже представить, чудак, не можешь, как тебе повезло!
Я стал об этом думать…В Литве происходит то же, что и в Латвии. Пал Палыч прав. Чем больше я знакомлюсь со здешней жизнью, тем глубже понимаю всю важность происходящего. Но вот вопрос: повезло ли мне, что меня послали сюда? Пожалуй, лучше сказать так: в одном повезло, а в другом — нет. В чем же повезло?
Командировка дала мне возможность вырваться из- под родительской сверхбдительной опеки. Дорогие мои папа и мама, вы, конечно, старики неплохие и всегда желали мне добра. Но, если бы я во всем следовал вашим указаниям, из меня выросло бы довольно чахлое деревце. Но я вступил в комсомол, я занимался спортом вопреки вам, я дружил с ребятами, которые нравились мне, а не вам. Словом, вопреки вам я делал многое, и сейчас, как никогда, понимаю, какой опасностью для человека в пору его созревания является слепая родительская любовь к. своему единственному чаду. Человеку предназначено жить среди людей, а не становиться гордой достопримечательностью так называемой хорошей семьи. В общем, чем больше я пробуду здесь без вашей опеки, тем лучше будет для меня, любимые мои папа и мама.
Из всех молодых инженеров-экономистов послали в командировку именно меня. Это значит, что меня уважают и что мне доверяют, если, конечно, не прав Лешка, сказавший, что выбор пал на меня только потому, что я хорошо знаю немецкий и английский языки.
И, наконец, главное: тему диссертации я выбрал, сознаемся, никудышную. Нелепо решать экономические проблемы по данным одного, пусть на сегодня самого совершенного, станка. Этот самый совершенный станок завтра может оказаться безнадежно устаревшим вместе с моей диссертацией. Но опять же родители мои любимые сделали все, чтобы приковать меня к этому станку. И только потому, что тогда моим научным руководителем станет «давний друг дома» Сергей Емельянович Ратецкий, известный в институте по прозвищу «чародей малых наук». А теперь я послушаюсь совета старикана- великана, профессора Боголепыча, и темой диссертации сделаю то, чему я буду свидетелем здесь, в Литве: переход капиталистической экономики производства в социалистическую. То, что я уже узнал, необыкновенно интересно. Другой, совершенно другой мир. И экономика, точно в зеркале — все наоборот…» ".Далее листки записной книжки испещрены беглыми, краткими пометками по ходу, очевидно, очень быстро летевших дней. Например, такими!
«Совещание в 18, иметь данные по всем смежникам».
«Жемайтис прав, все дело в сырье. Телеграфировать в Москву».
«Срочно командировать Айдутиса в Таллин за моторами».
«Ответить на письмо мамы. Обязательно!»
«В ЦК в 14, иметь наметки плана».
«Баня. Во что бы то ни стало».
«Калпаса уволить. Хватит!» «Аварии не случаются, их делают люди». Выражение инженера П.».
«Хоть землетрясение, ответить маме. Если бы она знала, как нерегулярно принимает пищу ее несравненный Владик!» «С перестановкой оборудования чушь, если не вредительство, замаскированное революционной декламацией. До опыта ленинградцев надо еще дорасти, дорогие мои товарищи».
«Ответственность за учет возложить на Яниса, он потянет».
«Они словно тоскуют по прежнему хозяину-фабриканту. Очевидно, дело в том, что на фабрике нет крепкой хозяйской руки, Л-с хороший дядька, но шляпа. Оно и понятно: в подполье директоров фабрик не готовили. Но где же выход?» «Ответить маме. Свинья я, и больше ничего».
И только одна запись подробная. Она на последней странице книжки:
«Сегодня похоронили Владаса Ничкуса — человека с горячим сердцем, бойца за свободную Испанию, пятидесятилетнего энтузиаста новой жизни. Уже известно — его убил враг, самый настоящий враг. Кто он, мне еще не сказали, но намекнули, что я его хорошо знаю. Ну вот, первый раз в жизни я вижу наяву тезис политграмоты о классовой борьбе и когда этот тезис — кровь человека, убитого только за то, что он хотел добра своему народу. В тот последний свой вечер Владас, прощаясь, сказал мне: «Наши дела, юноша, идут хорошо, а это значит, что врагам нашим плохо, и отсюда вывод для нас — смотри в оба». Точно он чувствовал что-то. Потрясающе сказал на кладбище директор фабрики: «Наших могил много, но мы живем, и теперь уже никакая сила не убьет нашу свободную жизнь».
Просили выступить меня, как человека из Москвы. Я отказался. Что я мог сказать? Они называют меня человеком из Москвы. У них это звучит почти как святой человек. А я человек из Москвы только согласно штампу прописки в паспорте, а во всем громадном смысле, который они придают этим словам, я называться так попросту не имею права.
Я как будто знаю, из чего складывается экономика производства, но что я знаю еще? До ужаса мало, до ужаса! А похороненный сегодня Владас в моем возрасте уже сидел в тюрьме за подпольную революционную деятельность. Боже, как стыдно за себя!
Скорее бы уже проходила зима! На душе зябко, тревожно и такое ощущение, будто я чем-то виноват в гибели Владаса…»
Чуть ниже запись такая!
«Сегодня в горкоме партии мне всыпали за отставание… (два или три слова расплылись, их невозможно разобрать). Хоть и обидно, а всыпали правильно. Я обязан был учесть, что местные плановики привыкли смотреть назад, а не вперед…»
3
В свертке не оказалось никаких записей, относящихся к весне и началу лета сорок первого года.