Том 1. Мои скитания. Люди театра - Гиляровский Владимир Алексеевич 27 стр.


Сидим мы вдвоем в номере и на целую неделю составляем афиши. Кроме нас, играют в Казани еще две труппы, одна в Панаевском саду, а другая в Адмиралтейской слободке.

Составили афишу. На 14 мая «Горькая судьбина», дальше «Светит, да не греет», а там «Кручина», «Иудушка», «Лес»…

— Ну, теперь едем к полицмейстеру. Николай Хрисанфович Мосолов, — генерал, — мой старый приятель. Едем!

— Едем.

А сам думаю: вдруг опять тот же полицмейстер, что меня завтраком угощал! И решил, что этого быть не может, так как полицмейстеры меняются часто. Подъезжаем к полиции. Все знакомо, все прошлое мелькнуло ярко. Вот окно на крыше, под самой каланчой, из которого я удрал… Такая же фигура дремлющего пожарного у ворот. Все то же самое. Вошли через парадное крыльцо, а не через дежурку, как тогда. Доложили. Входим в кабинет. Знакомый медведь стоит с подносом, на котором лежат визитные карточки, и важная фигура в генеральском мундире приветливо спешит нам навстречу, протягивая обе руки Андрееву-Бурлаку. Обнялись. Расцеловались. Говорят на «ты». Ужас! Тот самый, который меня арестовал. Только уже не полковник, а генерал, поседевший и обрюзгший. Нас представили.

— Очень… Очень рад… Друзья моих друзей — мои друзья… Пойдемте закусить.

Я улыбнулся. Ну, думаю, друзья!

— Пока подпиши-ка афишу, Коля. Сидим. Мосолов взял афишу и читает:

— 14-го «Горькая судьбина»… 14-го?! Это, Вася, неудобно, перемени, поставь что-нибудь другое… Ну «Лес», что ли.

— Это почему?

— Да, знаешь, в день коронации и вдруг «Горькая судьбина»… Пусть она на второй, на третий день идет. Только не в первый.

— Ну, «Светит, да не греет», — с серьезным видом предлагает Бурлак, а губа смеется.

— Это хорошо. А там после, что хочешь ставь.

Я переменил числа, и Мосолов подписал все афиши, а потом со стола взял пачку афиш, данных для подписи, и показал афишу Панаевского театра, перечеркнутую красными чернилами.

— Каковы идиоты?! Вдруг «Не в свои сани не садись»! Это в день коронации Александра III. Понимаешь, Александра третьего!

— Почему же нельзя? Ведь «Не в свои сани…» такая уж скромная пьеса.

— А ты не догадался? Ведь Александр III коронуется… А разве его к царствованию готовили? Он занимает место умершего брата цесаревича Николая… Ну, понял?

— А ведь верно, что он не в свои сани садится? Сделал Бурлак серьезную физиономию, а губа смеется…

— Ну вот видишь, ты не смекнул, а я додумался… И в день коронации шло у нас «Светит, да не греет», а в слободе «Ворона в павлиньих перьях» и «Недоросль»…

Нарочно не придумаешь!

Мы прошли через две комнаты, где картины были завешаны и мебель стояла в чехлах.

— По-холостяцкому закусим! Садитесь, господа. В один миг были поставлены для нас два прибора на накрытом для одного хозяина столе, появилась селедка, балык и зернистая икра в целом бочонке. Налили по рюмке.

— Коля, ты ему стаканчик!.. Он рюмок не признает. И Бурлак налил мне полный стаканчик, поданный для лафита. Мне захотелось поозорничать. Прошлый завтрак мелькнул передо мной до самых мелочей.

— Рюмками воробья причащать, — припомнил я сказанную в тот завтрак шутку.

— Иже вместий — вместит. Кушайте на здоровье… Еще холодненькой подадут.

— Это я в турецкую кампанию выучился. Спирт стаканами пили.

— Да, вы были на войне! В каких делах?

Я рассказал, Бурлак добавлял. Генерал с уважением посмотрел на георгиевскую ленточку в петлице, а меня так и подмывает поозорничать.

К соусу подали столовую ложку, ту самую, которую я тогда свернул.

— Кто это, генерал, вам так ложку изуродовал? — спросил я и, не дожидаясь ответа, раскрутил ее обратно. Обомлел генерал.

— Второго вижу… Знаете, даже жаль, что вы ее раскрутили, я очень берегу эту память… Если бы вы знали…

— Так поправлю, — и я обратно скрутил ложку, как была.

Бурлак смеется.

— Он везде ложки крутит… Вот на пароходе тоже две скрутил…

— Н-да-с… Вы знаете историю этой ложки? Лет десять назад арестовали неизвестного агитатора с возмутительными прокламациями. Помнишь, это был 1874 год, когда они ходили народ бунтовать? Привели ко мне, вижу, птица крупная, призываю для допроса, а он шуточки, анекдотики, еще завтрака просит. Я его с собой за стол в кабинете усадил да пригласил жандармского полковника. Так он всю водку и весь коньяк чайным стаканом вылакал. Я ему подливаю, думаю, проговорится. А он даже имени своего не назвал. Оказался медвежатником, должно быть, каналья, в Сибири медведей бить выучился, рассказывал обо всем, а потом спать попросился да ночью и удрал. Разломал ручищами железную решетку в окне на чердаке, исковеркал всю и бежал. Вот это он ложку свернул… Таких мерзавцев я еще не видал. Пришлось бы мне отдуваться, да спасибо полковнику, дело затушил…

— Поймали его потом? — спрашиваю я.

— Как в воду канул. Потом, наверно, поймали… Наверно, уж в Сибири, а то, может, и повесили. Опаснейший фрукт.

— А какой он на вид? Богатырь? — допытывался я. А самому хотелось сказать, что решетки в окне были топкие и подоконник гнилой.

— Какой богатырь. Так, обыкновенный человек. Ну, вроде вас… и рука такая же маленькая, как у вас…

Генерал пристально посмотрел на меня, как бы вспоминая.

Этим наш разговор и кончился. Я чувствовал, что старое забыто, и, прощаясь, при выходе из кабинета не мог не созорничать. Хлопая медведя по плечу, я все-таки сказал, как и тогда:

— Бедный Мишка, попал-таки в полицию!

Вернувшись в номер, я рассказал и прошлое и настоящее во всех подробностях Бурлаку, и он, валяясь по дивану, хохотал с полчаса и отпивался содовой.

Этой поездкой я закончил мою театральную карьеру и сделался настоящим репортером.

«Люди театра» — это повесть только с настоящими именами, датами и местами действия, повесть о действительных событиях, со списанной с натуры обстановкой, с рядом описаний картин или записанных тогда по горячим следам в форме дневников, писем или воспоминаний, вынутых из памяти автора — действующего лица, представляющего собою одного из «людей театра».

* * *

В Тамбов я попал из Воронежа с нашим цирком, ехавшим в Саратов. Цирк с лошадьми и возами обстановки грузился в товарный поезд, который должен был отойти в два часа ночи. Окончив погрузку часов около десяти вечера, я пошел в город поужинать и зашел в маленький ресторанчик Пустовалова в нижнем этаже большого кирпичного неоштукатуренного здания театра.

Подойдя к двери, я услышал шум драки. Действительно, шло побоище. Как оказалось после, пятеро базарных торговцев и соборных певчих избивали пятерых актеров, и победа была на стороне первых. Прислуга и хозяин сочувствовали актерам, но боялись подступиться к буйствующим. Особенно пугал их огромного роста косматый буян, оравший неистовым басом. Я увидел тот момент свалки, когда этот верзила схватил за горло прижатого к стене юношу, замахнулся над ним кулаком и орал: «Убью щенка!»

В один момент, поняв, в чем дело, я прыгнул, свалил с ног буяна и тем же махом двух его товарищей. Картина в один миг переменилась: прислуга бросилась на помощь актерам, и мы общими силами вытолкали хулиганов за дверь.

И пошел пир. Отбитый мною юноша, общий любимец, был сын антрепренера театра Григорьева, а с ним его друзья актеры и театральный машинист Ваня Семилетов. Хозяин ресторанчика Пустовалов поставил нам угощенье, и все благодарили меня. Часы пробили два, мой цирк уехал, — тогда только я спохватился и рассказал об этом за столом.

— Брось ты свой цирк, поступай в актеры, я попрошу отца, он тебя устроит, — уговаривал меня Григорьев.

И все остальные стали меня упрашивать.

А тут вспомнил я, что наш цирк собирался на весну в Казань, а потом в Нижний на ярмарку, а Казани, после ареста, я боялся больше всего: допрашивавший меня жандарм с золотым пенсне, с черными бровями опять вырос предо мной. Вещей в багаже осталось у меня не богато, бумаг никаких. Имени моего в цирке не знали: Алексис да Алексис — и только. Поди ищи меня!

Переночевал я на ящике из-под вина в одной из подвальных комнат театра, а утром, в восемь часов, пришел ко мне чистенький и свежий Вася Григорьев. Одет я был прилично, в высоких козловых сапогах с модными тогда медными подковами и лаковыми отворотами, новый пиджак, летнее пальто, только рубаха — синяя косоворотка.

И вот я один в приемной. Вася ушел к отцу, и тот, как оказалось, посадил его за составление афиши, почему я так долго и путешествовал указательным перстом по карте России.

Васе я назвал свою настоящую фамилию, родину, сказал, что был в гимназии и увлекся цирком, а о других похождениях ни слова. Я был совершенно спокоен, что, если буду в театре, мой отец паспорт пришлет. А Вася дал мне слово, что своего отца он уговорит принять меня.

И когда вслед за Васей показалась могучая фигура Григорьева в бухарском халате нараспашку, когда я взглянул на его полное бритое лицо — сын на него как две капли воды был похож, те же добрые карие глаза и ласковая улыбка, — я сразу ожил.

Старик протянул мне большую мягкую руку и сказал:

— Пойдемте в столовую чай пить. Там уже собрались — все свои, а вы наш. В цирке служили?

— Да.

— Значит, вы настоящий артист… Сегодня вечером, для первого дебюта, мы вас вымажем сажей и выпустим негром. Пойдемте, — взял меня под руку, повел и представил шумевшим за чаем актерам и актрисам.

Меня встретили аплодисментами. Оказалось, что все знали вчерашнюю историю — Семилетов, Сережа Евстигнеев и Дорошка Рыбаков, участники побоища, уже за чаем все рассказали, а из меня сделали какого-то Еруслана Лазаревича.

Вечером шла «Хижина дяди Тома», и я в курчавом парике, вымазанный сажей, сказал мою первую фразу на сцене:

— Здравствуйте, дядя Том.

И даже не заметил, что стоявшие со мной статисты, солдаты Рязанского полка, также сказавшие, как и я, эту фразу, сняли парики из вязанки, принятые ими за шапки, раскланялись и надели их снова. Да и публика не заметила этого. Только Григорьев, игравший дядю Тома, в антракте, при всех надрал ухо Васе Григорьеву,

который был помощником режиссера, и сказал, чтобы в другой раз объяснил статистам, что парики — одно, а шапки — другое.

* * *

Началась моя новая счастливая жизнь, так непохожая на предшествующие приключенческие годы, но имеющая с ними что-то общее: такая же вольная, такие же простые люди окружали меня — совершенно другие по обличью, по поступкам, по взглядам, но такие же хорошие товарищи.

Цирк, его «камрады», коверкавшие на иностранный лад русский язык, и иностранные женщины, с которыми я за все время сказал каких-нибудь десять слов, уже с первых дней показался мне чужим, а потом скучным. Увлекала только работа и появление перед публикой, а все остальное время пусто и нудно, все были друг другу чужими. А здесь с первого момента я сдружился со всеми, и все — от изящных артистов Песоцкого и Погонина до Ивана Ардальоныча Семилетова, машиниста, плотника и декоратора, почувствовавшего ко мне любовь и уважение после сцены в ресторане, — стали моими друзьями.

И сразу переродили меня женщины театра, вернув мне те манеры, которые были приобретены в дамском обществе двух тетенек, младших сестер моей мачехи, только что кончивших Смольный, и бабушки-сенаторши. Самого сенатора, опального вельможу, сослуживца и друга Сперанского, я уже не застал в живых. С тех пор как я ушел от них, за шесть лет, кроме семьи коневода, я несколько дней видел близко только одну женщину — кухарку разбойничьей ватаги атамана Ваняги Орлова, да и та была глухонемая.

Пораженный и осчастливленный увиденным в театре добрейшего Григорьева, я стал человеком театра, преданным ему.

И дела было у меня немало. Григорию Ивановичу Григорьеву я понравился. На третий день он позвал меня к себе в кабинет, где был Вася, и сказал ему:

— Возьми своего друга в помощники и первым делом сделай из него сценариуса. Завтра идет «Свадьба Кречинского». Он будет следить за выходами. Пьеса легкая. Она у всех на слуху. Он передал мне пьесу:

— Завтра на репетиции будете выпускать вы. Прочтите пьесу, запомните выхода. Вася объяснит.

Утром на репетиции и вечером на спектакле я благополучно справился с новым для меня делом, тем более, что все актеры знали свои выхода — оставалось только следить по книге. Через неделю я справился с «Ревизором». Вася долго меня муштровал:

Назад Дальше