— Ужас, что такое! — страдальчески ответила Лучезарская, поднимая руки кверху. — Это такой кошмар… Все время путает слова, переигрывает, то шепчет, как простуженный, то орет. Я с ним совершенно измоталась!
— Бедная вы моя, — ласково и грустно посмотрел на нее Фиалкин-Грохотов. — Каково вам-то.
— Мне-то ничего… У меня сегодня с ним почти нет игры, а вот вы… Я думаю, — вам с вашей школой, с игрой, сердцем и нервами, после большой столичной сцены… тяжело? О, как мне все это понятно! Вам сейчас выходить, милый… Идите!
Он вышел, а Лучезарская нахмурила брови и, наклонившись ко мне, озабоченно прошептала:
— Что вам говорил сейчас этот кретин?
— Он? Так кое-что… Светский разговор.
— Это страшный сплетник и лгун… Мы его все боимся, как огня. Он способен, например, выйти сейчас и рассказать, что застал вас обшаривающим карманы висящего пиджака Эрастова.
— Неужели? — испугался я.
— Алкоголик и морфинист. Мы очень будем рады, если его засадят в тюрьму.
— Неужели? За что?
— Шантажировал какую-то богатую барыню. Теперь все раскрылось. Я очень буду рада, потому что играть с ним — чистое мучение! Когда он да эта горилла — Эрастов на сцене, то ни в чем не можешь быть уверенным. Все провалят!
— Почему же режиссер дает им такие ответственные роли?
— Очень просто! Эрастов живет с женой режиссера, а тому только этого и надо, потому что ему не мешают тогда наслаждаться счастием с этой распутницей Каширской-Мелиной, которая жила в прошлом году с Зубчаткиным.
Она грустно улыбнулась и вздохнула:
— Вас, вероятно, ужасает наше театральное болото? Меня оно ужасает еще больше, но… что делать! Я слишком люблю сцену!..
В уборную влетел Эрастов и, скрежеща зубами, сказал:
— Душечка, Марья Павловна, посмотрите, что сделала эта скотина с началом второго действия! Что он там натворил!!!
— Я это и раньше говорила, — пожала плечами Лучезарская. — Эта роль — главная в пьесе и поэтому по справедливости должна была принадлежать вам! Впрочем… Вы ведь знаете режиссера!
* * *
Следующий акт я опять смотрел.
Лучезарская стояла около окна, вся залитая лунным светом, и говорила, положив голову на плечо Фиалкина-Грохотова:
— Я не могу понять того чувства, которое овладевает мною в вашем присутствии: сердце ширится, растет… Что это такое, Кайсаров?
— Милая… чудная! Я хотел бы, чтобы судорога счастья быть любимым вами сразу захватила мое сердце, и я упал бы к вашим ногам бездыханным с последним словом на устах: люблю!
Около меня кто-то вынул платок, задев меня локтем, и растроганный, вытер глаза.
— Чего вы толкаетесь, — грубо проворчал я. — Болтают тут руками — сами не знают чего!..
Проклятье
Однажды Леонид Андреев затосковал. Сначала его забавляли неизвестные молодые люди, приезжавшие к нему по два и по три раза в день, — а потом надоели.
Каждый из них, явившись к Андрееву, уводил писателя в угол и, судорожно вцепившись в пуговицу его бархатной тужурки, подавленным шепотом спрашивал:
— Что вы скажете о мессинском землетрясении? И он смотрел на Андреева такими испытующими глазами, что тому делалось ясно: неизвестный молодой человек подозревает его в организации и устройстве этого бедствия.
— А что? — тоже подавленным шепотом спрашивал испуганный Андреев. — Я в то время был у себя на даче… и, клянусь вам…
— Нет, я хочу знать, как вы находите это землетрясение?
— Оно… ужасно… неприятно, — неуверенно отвечал Андреев.
— Да? Очень вам признателен. Я так и напишу: Леонид Андреев в дружеской беседе высказал свой ужас и возмущение перед загадочными силами природы, которые… Очень вам благодарен! Бегу.
И он убегал, уступая место другому молодому человеку, такому же симпатичному и юркому. Второй молодой человек тоже цеплялся за Андреева, как утопающий за соломинку, и, с истерическим любопытством, спрашивал!
— Какое ваше мнение о Толстом?
— О Толстом? Великий старик, сделавший…
— Благодарю вас. Очень рад был с вами побеседовать! Я так и напишу: Недавно Андреев в тесном семейном кругу высказал не лишенное оригинальности мнение о Толстом. Толстой, — сказал писатель, — хотя и велик, но его старость и сопутствующие этой поре жизни немощи лишают его возможности дать вещи, подобные незабвенным прежним: «Анне Карамазовой» и «Братьям Карениным». Мерси. Лечу.
Третий молодой человек, стоявший в затылок за вторым, ловким движением ноги отбрасывал второго, уже насытившагося, в сторону и спрашивал Андреева в упор:
— О Метерлинке! Что скажете?
— Метерл…
— Благодарю вас! Я так и сообщу нашим читателям! Я очень рад, что ваше мнение совпадает с моим. Лечу. Привет супруге.
Постепенно все это приелось Андрееву.
— Ах, как бы я хотел развеселиться! — говорил он.
— Господи! — удивлялась жена. — Что же может быть легче! В передней есть еще три молодых человека. Позвать? Может, они тебя развеселят…
Однажды Андрееву пришла в голову лукавая мысль: потихоньку, инкогнито, уехать в Москву и там повеселиться во всю.
Он остриг волосы, надел черные очки и, взявши чемоданчик, поехал в Москву.
Умылся в номере гостиницы, радостно ухмыльнулся и, довольный собой, зашагал на Тверскую.
Навстречу ему шли две московских барышни.
— Вот Андреев, — сказала одна.
— Леонид, — добавила вторая. Они остановились и повернули за писателем, смотря на него с изумлением и страхом.
— Идет по улице… — прошептала одна с остолбенелым лицом.
Другая всплеснула руками:
— Смотри, смотри! В калошах… Андреев в калошах!
— Что вам угодно, барышни? — со вздохом спросил Андреев.
— Ай-ай-ай! — взвизгнули обе. — Разговаривает!
И, обезумевши от ужаса, бросились врассыпную.
На Тверскую Андреев не пошел. Накупил газет и, печальный, побрел в свой номер.
В первой газете, которую он развернул, было написано:
— «Передают из достоверных источников, что Леонид Андреев находится в настоящее время в Антверпене. Писателю город очень понравился. Целыми днями его видят гуляющим по набережной и в гавани».
— А надо будет, в самом деле, когда-нибудь, — подумал Андреев, — проехаться в Антверпен. Вероятно, любопытный город.
Отложил первую газету и взял другую.
— «На днях в дружеской беседе Леонид Андреев, — сообщалось во второй газете, — восхищался немецким поэтом Бирбаумом. Он считает его одним из лучших представителей немецкой поэзии».
— Бирбаум… — прошептал Андреев, — странная фамилия. Надо будет почитать что-нибудь Бирбаума…
Встал и, потянувшись, взглянул на часы.
— Ужасно однообразные газеты нынче… Восемь часов… Пойду-ка я куда-нибудь в театр повеселиться.
Вышел, сел на извозчика и сказал:
— Вези меня, братец, в какой-нибудь театр. Смерть, хочется повеселиться. Хе-хе…
— В Художественный? — спросил извозчик.
— Можно и в Художественный. Впрочем, нет брат. Там идет моя «Анатема». Вези куда- нибудь в другое место. К Коршу, что ли.
Приехав в Коршевский театр, Андреев купил билет и на цыпочках вошел в зрительный зал.
На сцене стоял актер в студенческом мундире, страстно взывая к актрисе:
— Оль-Оль! Я люблю тебя! Посмотри на эти Воробьевы горы…
— «Дни нашей жизни», — разочарованно прошептал Андреев. — Экая незадача!
Неприятная горечь накоплялась в груди и комком подкатывала к горлу.
Он встал, вышел на улицу и сел на другого извозчика.
— Вези меня, голубчик, в какой-нибудь театр кроме Художественного и Солодовниковского.
— Пожалуйте!
Подойдя к кассе третьего театра, Андреев взял билет и спросил кассиршу:
— А что сегодня идет?
— «Анфиса», Леонида Андреева. Очень хорошая вещь.
Андреев скомкал билет и со стоном выбежал на улицу.
— Есть еще один театр, — сказал он сам себе, — но у меня и пьеса еще одна есть: «Жизнь человека». Я уверен, что наткнусь именно на нее. И еще один есть театр. Но туда не стоит и показываться: там, я знаю, — «Черные маски».
Во взоре его светилось отчаянье.
Громадный равнодушный город катил перед ним тысячные людские волны, громадный город заключал в себе массу развлечений, но — все они были не для него.
— Для всех, кроме него! Ха-ха!
Чем дальше, тем все больше и больше ему хотелось повеселиться… Взгляд его упал на гигантскую огненную вывеску:
— «Синематограф „Moderne“».
— Пойду я хоть в синематограф, — подумал несчастный, и уныло побрел в иллюминованный подъезд.
Через минуту публика в ужасе шарахнулась от какого-то невысокого черного человека, который со страдальческим воем, расталкивая всех, бросился к выходу. В синематографе, демонстрировали сенсационную картину: «Леонид Андреев у себя на даче. Только самое короткое время! Леонид Андреев на моторной лодке. Редкое зрелище! Леонид Андреев и Оскар Норвежский за чаем! Леонид Андреев говорит в граммофон. Невозможное стало возможным! Спешите смотреть!».
На лице Андреева застыла мертвенная скука; в глазах виднелось страдание. Он махнул рукой и пошел на вокзал написать жене письмо, — что завтра выезжает обратно.
— Открыточку? — спросила его продавщица в вокзальном киоске. — Вот, пожалуйста… Не желаете ли: Леонид Андреев, последний выпуск.
Андреев, шатаясь, отошел от киоска, опустился на колени и, воздев руки кверху, заплакал:
— Господи! За что ты меня проклял?!
Пернатое
I
До сих пор мне почти совсем не приходилось думать о жизни африканских дикарей… Занятый своими делами, я совершенно забыл об их существовании и имею основание утверждать, что их отношение ко мне носило такой же характер — полнейшего равнодушия.
В своей жизни я написал целый ряд фельетонов и статей: юмористических, сатирических, ядовитых, полных сарказма и негодования, но едва ли хотя одно мое произведение вызвало на устах африканского дикаря улыбку или заставило его искренно негодовать вместе со мною по поводу все ухудшающейся жизни на нашей бестолковой планете.
Так мы жили: я — сам по себе, а дикари, под палящими лучами африканского солнца, — сами по себе.
Но однажды, когда я сидел в редакции, освещенной электрическим светом, имея перед собой телефон, сзади — шкаф, битком набитый гениальными творениями, а сбоку последние телеграммы, сообщавшие мне о различных событиях в самых последних закоулках земного шара, — мне до боли сделалось жаль несчастных, невежественных дикарей, лишенных не только телефона и шкафа, набитого книгами, но даже простой, дешевой, копеечной вечерней газеты!
— Вот, — сказал я сам себе, — ты сидишь здесь, залитый электрическим светом, сильный, всезнающий культурный человек, а в это же самое время где-нибудь у истоков Нила жалкий, тупой дикарь, раздираемый когтями свирепого льва, молча страдает и от когтей, и от отсутствия вечерней газеты, и от своей собственной тупости и невежества…
Сердце мое болезненно сжалось, и к горлу подкатил тяжелый ком.
Для журналиста — у меня на редкость добрая, отзывчивая душа и широкое, способное на героизм и самопожертвование сердце.
Целую неделю у меня не выходила из головы судьба африканских дикарей, а еще через неделю — я решил поехать к ним, неся с собой знание, просвещение и истинные культурные начинания, могущие поднять дикаря до меня, всезнающего, разностороннего газетного работника.
Издатель сначала удивился моему решению, потом огорчился, потом выразил опасение — не страдаю ли я тихим помешательством, а потом выдал мне аванс, написал в своей газете, что «редакция, не щадя затрать, решила послать собственного специального корреспондента в центральную Африку»… и я уехал…
II
Утомившись, после длинного дневного перехода под свирепыми лучами центрального африканского солнца, я, вместе со своими проводниками, остановился на ночлег в тропическом лесу, сплошь состоявшем из лиан, змей и голодных назойливых львов.
Не прошло и часу беспокойного, тяжелого сна, как я услышал крики, беготню, возню и, очнувшись, увидел себя схваченным дюжими черными руками нескольких неизвестных мне людей, очевидно, тех самых, которые так страдали от отсутствия вечерних газет.
Не теряя присутствия духа, я, с помощью знаков, обратился к ним со следующей речью:
— Милостивые дикари! Я, конечно, понимаю, что весь ваш жизненный уклад и дедовские традиции, теряющиеся во тьме прошлых веков, повелевают вам сейчас же без остатка сесть меня, запив чистою, ключевой водой. Но я имею мужество сказать, что это будет самым идиотским поступком вашей безграмотной жизни! Вы убьете курицу, могущую нести золотые яйца, уничтожите жемчужину, которая будет самым лучшим украшением короны вашего короля. Из истории мы знаем один пример такой бессмысленной расточительности — когда царица Клеопатра распустила в уксусе жемчужину и проглотила эту отвратительную смесь, но ведь это было сделано глупой, истеричной женщиной, а вы — рассудительные, неглупые дикари, с честными, открытыми лицами!..
Известно, что человека можно поймать на самую грубую лесть. Дикари, польщенные моими последними словами и обескураженные указанием на, печальной памяти, пример Клеопатры — заговорили что-то на своем чернокожем языке, а потом один спросил меня знаками:
— Если бы мы пренебрегли своими священными традициями и оставили тебя несъеденным, что бы ты мог предложить нам взамен этого акта исключительного милосердия?
— Мне гораздо легче указать вам, — гордо отвечал я, — чего я не могу предложить! Я научу вас всему: ваши вигвамы зальются светом электричества! Книгопечатание поднимет ваш умственный уровень, принципы культурной дипломатии расширять ваши границы, а огнестрельное оружие защитить вас от нападений хищных зверей.
Восторженный крик исторгся из нескольких десятков грудей, и обезумевшие от радости дикари потащили меня к королю, куда-то вглубь девственного африканского леса…
III
Гордо, полный сознания собственного достоинства, стоял я перед чернокожим королем.
— Неужели, ты, один человек, можешь все знать? — изумленно допрашивал меня простодушный дикарь.
— Я журналист! — отвечал я знаками. — Журналисты должны все знать. Наша деятельность требует исключительной разносторонности.
— Что ты считаешь самым главным в жизни человеческой? — спросил меня король.
— Печатное слово.
— Можешь ты научить нас этому?
— Господи! — удивился я. — Ничего нет легче.
— Как же это делается?
— Как?
Все окружающие притаили дыхание. Сам король подался вперед, олицетворяя собой воплощенное внимание.
— Делается это просто: приходит мне в голову какая-нибудь мысль… Я сажусь за стол и излагаю ее на бумаге. Затем, зову мальчишку…
— Мальчишки у нас есть. Сколько угодно, — вставил король.
— …Зову мальчишку и отсылаю в типографию. Там набирают, печатают и потом это рассылается по всему свету!
Глаза короля заблестели восторгом.
— Что нужно для того, чтобы устроить типографию? Из чего она делается?
Я подумал.
— Из… железа.
— Железо у нас есть! Эй! кто там… Дать этому бледнолицему железа, сколько ему понадобится. Пусть десять самых расторопных моих подданных помогают ему.
— Видите ли… — нерешительно сказал я. Типографские машины бывают нескольких родов: самая сложная — ротационная, для газет, потом бывают плоские, иллюстрационные… Самая простая, так называемая, американка…
IV
У моих ног лежала груда разного железа. Меня окружили десять откомандированных мне на помощь дикарей, и все они с рабской готовностью смотрели в мои глаза, ожидая первого жеста, чтобы начать работу.
Я поднял кусок железа и повертел его в руках. мне часто приходилось видеть типографские машины, но в них было нацеплено столько разных колес, рычагов и винтиков, что я сейчас был в полнейшем недоумении — с чего мне начать.
— Прежде всего, — промямлил я, — мы должны бросить ретроспективный взгляд и проследить дело книгопечатания со времени его возникновения. Один бедный человек, по имени Гуттенберг, родившийся в тысяча… (я пожалел, что со мной не было энциклопедического словаря) да… родившийся несколько веков тому назад, придумал, вместо рукописных букв, вырезанные из дерева. Сначала они вырезывались на целой доске, а потом Гуттенберг стал делать их подвижными…