которой стошнило бы даже пансионерку. Не мог он, что ли, поступить как все люди, если его так уж одолевали
желания? Разве не мог он без особых затруднений урегулировать этот вопрос с той или иной неустойчивой
особью слабой половины человеческого рода? Я бы предпочел даже такое — это по крайней мере было бы не
так опасно, не повлекло бы за собой никаких неприятных последствий, поскольку в нашем хорошо устроенном
мире рискует только женщина. Так нет же, мне, как всегда, повезло — только со мной и могло случиться это,
только в моем доме мог появиться в середине двадцатого века, когда все эти юнцы строят из себя законченных
скептиков, такой чувствительный дуралей!
Я повторял себе: подожди, посмотри, что будет, успокойся. Я готов был ждать, я готов был смотреть, но,
как бык во время корриды, видел лишь раздражавший меня красный цвет, а уж о спокойствии… Меня позвали:
— Ты будешь завтракать?
Это был голос Бруно. Болван, он еще думает, что я хочу есть, и, наверное, сейчас суетится, процеживает
для меня через ситечко кофе с молоком, ведь я терпеть не могу пенок. Ему едва исполнилось восемнадцать, а он
уже спешит отойти от меня, но ведь и так столько лет его жизни прошло мимо меня, ведь я принял его сердцем,
когда ему было уже тринадцать… Он забыл, что у него есть отец. Разве не расстался я ради него с Мари,
перечеркнул не пустое ребяческое увлечение, а старую добрую дружбу? Такая жертва заслуживала хоть какого-
то вознаграждения, он должен был оставить ее в покое, и пусть она себе обучается домоводству, эта девица, имя
которой он не произносит и которая, к сожалению, кажется, не собирается последовать примеру своей святой
покровительницы, монашенки, дочери Адальрика, герцога Эльзасского, чей день отмечается тринадцатого
декабря.
— Ну, ты идешь? — прокричали снизу.
Я не ответил. Я шагал по комнате уже медленнее. Потом, обессиленный, сел на кровать. Молчание Бруно
было само по себе признанием — мы не любим говорить о своих слабостях. Но его молчание, если учесть, чем
была для него эта девушка, следовало бы назвать скрытностью, а скрытность была недопустима. Она говорила о
существовании другого Бруно, Бруно, имеющего свои тайны, живущего своей особой жизнью, неведомой мне,
укрывшегося в своем недоверии. Ну что ж, раз он этого хочет, пусть будет так! Будем играть в молчанку. Я тоже
в свое время пробовал отмолчаться, но из этой попытки ничего не вышло, зато меня научили, как брать людей
измором и с язвительной улыбкой ждать, когда все само перегорит. Родительский гнев мог бы толкнуть
мальчишку на какую-нибудь глупость. Поступим умнее. Одна из немногих ободряющих закономерностей
жизни: если вы запасетесь терпением, люди, которых вы хотели бы устранить со своего пути, сами рано или
поздно уйдут с него. Следует положиться на то, что они сами совершат непоправимые ошибки: сколько
порядочных семейств избавилось таким образом от всякого рода проходимок и вертихвосток. Одилия, конечно,
не Луиза, но может стать ею: она на верном пути. К тому же в свои восемнадцать лет она взрослее Бруно, своего
одногодка. Однажды с чисто женской проницательностью она уже сделала свой выбор, пусть очень несмело, но
все-таки сделала его, отдав предпочтение не преданному, а блестящему. Глупость Бруно может, конечно,
вывести из себя, но еще рано терять голову. Я поднялся, завязал халат. В эту минуту в дверь постучали.
— Ты не заболел? — спросил Бруно из коридора.
— Нет, заходи. Немного болит голова…
Мне захотелось посмотреть, какой у него вид.
— Тебе же говорили, что надо следить за печенью, — продолжал Бруно, открыв дверь.
Он подставил мне выбритую щеку. Я прикоснулся к ней губами. Он показался мне серьезным. Идиотски
серьезным. Я мысленно обрушил на него целую литанию ругательств: дубина, осел, болван, остолоп, недотепа,
простофиля, бестолочь, дурак! Дела его шли неважно, тем лучше для него! С кислым видом я спустился вниз.
— Луиза только что легла, — сказала Лора, сделав знак глазами.
— Невинность изменила свои часы, — ответил мосье Астен.
Я высвободил штанину из зубов Кашу, щенка, заменившего нам умершую от старости Джепи, который
вот уже месяц своими проворными лапами пачкал все наши ковры. На столе лежала приготовленная, видимо на
закуску, колбаса, напоминавшая гири старинных часов. Машинально я схватил ее и острым ножом с
ожесточением разрезал по крайней мере на двадцать пять кусков.
Г Л А В А X X I
На молчание может откликнуться эхом только молчание. Лора никогда не отличалась болтливостью.
Мишель у нас не появлялся. Мамуля не выходила из дому. Если принять во внимание, что Луиза всегда
разговаривала так, словно пускала мыльные пузыри, что Бруно твердо решил молчать, а я, старый специалист
рассуждать in petto 1, последовал его примеру, — можно представить себе, какие оживленные разговоры велись
в нашем доме, где самым красноречивым был Кашу; он еще, правда, всего лишь учился лаять, но вкладывал в
это всю страсть и выразительность, на какую способна захудалая собачонка, у которой только и есть что нос да
хвост.
Прошел месяц, другой, не принеся ничего нового; все продолжалось в том же духе: Мишель по-
прежнему был для нас залетной птицей, и это понятно — ведь на его визитной карточке инженера неминуемо
должна была появиться магическая формула: “выпускник Политехнической школы”. Луиза щеголяла в своих
шелках, которые так хорошо гармонируют с чистой шерстью (в настоящее время эту шерсть все чаще
представлял мосье Варанж — тридцати четырех лет, в модном темно-сером костюме, владелец спортивной
машины, наследник ткацких фабрик), поистине шведская непринужденность моей дочери возрастала с каждым
днем; Луизу искренне удивляло малейшее недовольство ее персоной, ее неизменная элегантная
непринужденность обводила вокруг пальца все приличия; кончиком своей туфельки, заказанной у самого
дорогого сапожника, она отбрасывала любые замечания в свой адрес на свалку сплетен. Бруно преуспевал в
искусстве избегать откровенных разговоров и, видимо, до поры до времени решил придерживаться такой линии.
Я думал, размышлял и не мог примириться с тем, что произошло. Родителям, у которых с возрастом
память становится короче, кажется непостижимым, почти противоестественным тот все возрастающий интерес,
что проявляют их дети к каким-то незнакомым людям, еще вчера затерянным среди огромного человеческого
муравейника, а сегодня вдруг забравшим такую силу, такую власть; эти люди открыто или тайно вторгаются в
вашу жизнь, лишают и отца и мать их прежнего могущества, спокойствия, царившего до тех пор в доме за
перкалевыми занавесками.
Вы видите, я старался укрыться под маской юмора: старый, испытанный прием, без которого трудно
обойтись педагогу и который так ценится в нашей стране, где предпочитают полировать свою ярость. Не знаю,
что бы я отдал, лишь бы только вернуться на два года назад, снова почувствовать себя сиамским близнецом
своего сына, снова жить с ним одной жизнью. Я ждал. В ожидании я следил за ним, не сводил глаз с часов,
точно так же, как он следил за мной во времена Мари. Я замечал все, то есть почти ничего. Бруно казался
немного усталым, слегка озабоченным, но, как всегда, собранным, он вел себя сдержанно, но не сторонился
меня, он все реже жертвовал для нас своими воскресеньями, но все-таки пытался уделять нам какое-то время. В
доме бабушки, где ни о чем не догадывались, а если бы и узнали, то только посмеялись бы над этим, акции
Бруно росли.
— Он становится просто молодцом, — говорила Лора, когда у нее случались приступы откровенности.
— Как вам повезло с детьми, мой друг, подумать только: блестящий ум, красавица и верное сердце! —
шептала мне одряхлевшая Мамуля, которая, угасая с каждым днем, становилась все прозрачнее и отрешеннее;
мы навещали ее не чаще раза в неделю, когда у нее бывали короткие моменты просветления, и проводили минут
пять среди всех ее нелепых веревок и безделушек.
Верное сердце, да, конечно! Но когда это сердце приходится делить то с тем, то с другим, а теперь еще с
этой невесть откуда взявшейся девицей, которая, вероятно, посмеивается над его верностью, это действует не
слишком-то вдохновляюще.
Это были последние слова, обращенные ко мне моей тещей, слова, как и следовало ожидать,
насмешливые. Через два дня ее разбил паралич. Правда, на этот раз она выкрутилась, но у нее отнялись язык,
руки и ноги. Лора отказалась нанять сиделку, уверяя даже, что в таком состоянии мать будет менее
требовательна и за ней легче будет ухаживать.
Мы дали себя убедить со снисходительной благодарностью тех, кто привык к героизму одного из членов
семьи, хотя такое “облегчение” выразилось в том, что похудевшая, побледневшая, растрепанная Лора, не зная
отдыха, сновала из дома в дом, постукивая своими туфлями без задников.
Прошел месяц. Незадолго до пасхи я узнал от одного из своих коллег, что Луиза почти на правах хозяйки
устроила танцульку, чтобы отпраздновать новоселье в доме мосье Варанжа: “Вечер был очаровательный, мой
сын был среди приглашенных”. Луиза не стала отрицать:
— Ну и что же, — сказала она холодно и ничуть не смутившись, — разве я не могу устроить свою
жизнь?
— Какую жизнь? — спросил мосье Астен.
— Ту, которую можно назвать настоящей жизнью, — нетерпеливо бросила она. — Знаешь ли ты, что я
уже зарабатываю больше тебя? Может быть, ты предпочитаешь, чтобы я вообще переселилась в Париж?
— Ну что ж, пожалуйста, — ответил мосье Астен, тут же пожалев о своих словах.
— Хорошо, я об этом подумаю, — проговорила Луиза дрогнувшим голосом, затем добавила: — Вместо
того чтобы выслеживать меня, ты бы лучше занялся Бруно. За него действительно стоит поволноваться. А мы с
Мишелем знаем, чего хотим добиться в жизни, и не беспокойся, мы не пожертвуем своим будущим ради какой-
нибудь чепухи.
1 Про себя (ит.).
Больше она ничего не сказала, но я очень скоро выяснил, что Бруно перестал посещать лекции. Мне
ничего не стоит, если только я на это решусь, выудить любые сведения в профессорском кругу: у меня,
серенького учителя, столько преуспевших друзей, которые будут в восторге продемонстрировать передо мной
лишний раз свое могущество, оказав мне эту “любезность”. Один из них, тот, что в свое время позволил себе
роскошь одну за другой защитить две диссертации в области филологических и юридических наук, известный
среди студентов своей придирчивостью на экзаменах и манерой шмыгать носом, за что его прозвали
“соковыжималка”, не стал от меня скрывать:
— Бруно? Да, я его не вижу уже целую неделю. Скажу тебе откровенно, дела у твоего сына идут не
блестяще, далеко не блестяще…
В тот же вечер после ужина я решил поговорить с Бруно. Он тоже не стал ничего отрицать.
— Все точно, — сказал он. — Я хотел подождать еще эту неделю. Узнать результаты конкурса, и тогда
сразу обо всем тебе рассказать.
— Конкурса? — проговорил я, потрясенный. — Какого еще конкурса? Ты участвовал в конкурсе, ничего
не сказав мне об этом?
— Я принял участие в конкурсе ведомства связи, — ответил Бруно смиренно, но твердо. — Ты же
знаешь, я не блещу способностями. Я хочу заняться тем, что мне по силам. Если я не пройду здесь, то
попытаюсь найти себе что-нибудь подходящее в системе налоговой инспекции, в какой-нибудь конторе или,
может быть, в административном аппарате. Ведь неизвестно, что ждет впереди, а я не желаю сесть в лужу со
своей неоконченной, никому не нужной работой на звание лиценциата. И потом, мне бы хотелось как можно
скорее начать зарабатывать себе на жизнь.
У него появились какие-то секреты, он принимал без моего ведома решения, собирался поставить меня
перед свершившимся фактом, приводил мне разумные доводы, которые скрывали истинные причины его
поведения и лишали меня права возмущаться; он держался с непривычным для него спокойствием и
хладнокровием; этот незнакомый мне, вкрадчивый, непроницаемый мальчик научился владеть своим лицом,
мне казалось, что душа его поражена медленно разъедающими ее микробами… Нет, моего сына подменили!
— Экзамен прошел благополучно, — продолжал он. — Результаты станут известны недели через две. Но
я думаю, все будет в порядке.
— Нечего сказать, блестящие у тебя перспективы, ты далеко пойдешь! — воскликнул мосье Астен.
Моего бедного Бруно, которого и так не очень щедро одарила природа, лишали последних возможностей,
превращали в полное ничтожество. Его останавливали на полпути, а ведь этот паренек, хоть и очень медленно
— что ж, иногда и черепаха догоняет зайца, — мог все-таки чего-то добиться.
— Я все равно не ушел бы далеко, — невозмутимо продолжал Бруно. — Ну, а когда я начну работать, я
смогу учиться в высшей школе ведомства связи, она готовит для себя кадры. К тому же мне ничто не помешает,
поступив на службу, продолжать изучать право.
Он еще и практичен: откладывает трудности на более поздний срок. Я все больше волновался, едва
сдерживая готовый сорваться вопрос: зачем, чего ради? Я знал. И я не хотел знать. Я тоже постараюсь быть
непроницаемым, мне это необходимо, чтобы выиграть хоть немного того драгоценного времени, которое
разрушает даже камень. Я решил прибегнуть к напыщенному стилю:
— Итак, твой брат изобретет одну из тех машин, что преобразят мир, твоей сестре будет завидовать весь
Париж, а ты в своей серой форменной блузе, уткнувшись носом в ящики с перегородками, будешь доблестно
сортировать почту! Ничего не скажешь, мой друг, ты выходишь в люди, выходишь в люди. Мне только хотелось
бы знать…
Я сделал вид, что колеблюсь. Вздохнул.
— Мне только хотелось бы знать, к чему ты стремишься в жизни?
Бруно не колебался, не вздыхал. Он сразу же ответил:
— Боже мой, папа, я думаю, что главное в жизни — быть счастливым.
Он хотел быть счастливым! Я так и вскипел. Для дураков это слово так хорошо рифмуется с любимым,
для осторожных людей — с трусливым, для балагуров — с болтливым. “Мы так счастливы будем вдвоем,
столько радостных дней проведем”, — откуда у него это сердце мидинетки? Видите ли, на сладкое его потянуло,
захотелось тихого счастья — мечты обездоленных и слабых, которые, как и все остальное, достается имущим и
сильным. В течение своей долгой счастливой жизни я собрал великолепный статистический материал по этому
вопросу. Но кому здесь нужны твои прорицания, Кассандра? У нового поколения вместо философов — певцы.
И Бруно уже пел мне:
— Ведь мы только для того и стараемся преуспеть в жизни, чтобы быть счастливыми. И если ты
счастлив, не совершив особенных чудес — что бы там ни думали по этому поводу люди, — ты все равно
преуспел.
Скромный преподаватель из парижского предместья, незадачливый вдовец, я уже дважды в жизни
упускал свое счастье; и теперь, в роли покинутого отца, я чувствовал, что оно в третий раз ускользает от меня.
Разговор вдруг снова оживился.
— Ты что-то очень торопишься!
— Мы все торопимся: Мишель, Луиза, я, вся молодежь. Вы оставили нам такой мрачный мир. И у нас,
может быть, мало времени впереди.
— Мало времени? Для чего, сынок?
— Для того, чтобы быть счастливыми, — с досадой вздохнул Бруно, словно стыдясь, что ему приходится
повторять эти слова.
— И в чем же ты видишь счастье?
Бруно прищурился. Потом опустил глаза, подыскивая нужные слова, чтобы не разбередить моих ран; не
знаю, чего здесь было больше: осторожности, взволнованности, самых искренних чувств, но ответил он