Дверь приоткрывается, и гауптшарфюрер манит меня согнутым пальцем.
— Заходите!
Одергиваю пиджак и вхожу.
Кабинет просторен и прохладен. На столе жужжит вентилятор, он колышет светлые волосы угловатой личности, безмолвно взирающей на меня из глубины кресла. Моя улыбка, надетая еще в коридоре, не производит впечатления. Короткое движение подбородком можно истолковать как приветствие и как приглашение сесть. Чисто выговаривая слова, личность произносит по-французски:
— Криминаль-ассистент и оберштурмфюрер Лейбниц готов выслушать вас. Изложите вашу жалобу. Вы ведь жалуетесь, не так ли?
Отвечаю на немецком и улыбаюсь.
— Теперь нет. Я понимаю, что это значит — выполнять долг.
Лейбниц тянется через стол, выключает вентилятор и снова кивает.
— Вы протестуете или нет?
— О?.. Сознаюсь, полицейские погорячились.
— Вы сказали им об этом?
— Сразу же, как только имел честь познакомиться с инспектором Готье. Но... мне не хотелось бы, чтобы у инспектора были неприятности.
Криминаль-ассистент кивает в третий раз.
— Отлично! Но я так и не услышал, зачем вам потребовался комендант? Все это вы могли изложить и гауптшарфюреру.
«Ну и скотина, — думаю я, все еще улыбаясь. — Привыкай, Слави».
Развожу руками.
— Вы совершенно правы. Недоразумение не так значительно, чтобы вмешивать высшие инстанции. Теперь, когда все позади, не смею обременять вас своим присутствием. Как вы полагаете, я успею на дневной поезд?
Кажется, Слави Багрянов, коммерсант и друг империи, выбрал верный тон. Немец поворачивается к гауптшарфюреру.
— Где Готье, Отто?
— Был в канцелярии.
— Позови его, если он не уехал. И пусть захватит свой список.
Лезу за сигаретами. Долго и обстоятельно разминаю «софийку». Лейбниц предостерегающе поднимает палец.
— Я не разрешал вам курить.
— Разве я арестован?
— Все несколько хуже, чем вы представляете.
— Простите?
— Условимся: сейчас говорю я... Так вот, все не то и не так. Вы не задержаны и не арестованы. Вы заложник. Один из пятнадцати. И только.
— Я?!
Сигарета падает на пол.
— Сегодня утром убит шарфюрер СС. Хороший, старый солдат, заработавший право на работу во Франции беспорочной и доблестной службой на Востоке. Убийца не найден. Скверное дело: уберечься от пули русского партизана и пасть здесь, в тылу, под ножом бандита. Согласны?.. Так вот, повторяю, как видите, все не то и не так. Мне приказано взять пятнадцать заложников, и я взял их. Если в течение суток убийца не отдаст себя в руки германских властей, заложники будут казнены. Все!
— Это неслыханно!
— Не надо слов. Где вы застряли, Отто?
Гауптшарфюрер задыхается от быстрой ходьбы. Кладет на стол папку.
— Готье уехал.
— Обойдемся без него. Он завизировал свой список?
— Конечно.
Из кожаного футляра извлекаются тонкие, без оправы, очки. Две странички, соединенные скрепкой, голубеют на столе. Отмеряя строчки ногтем, Лейбниц бормочет:
— Багрянов? Значит, на «б»... Номер три — Бартолемью Арнольд, портной... фамилия иудейская. Проверь, Отто! — Гауптшарфюрер кивает. — Номер девять: Вижу Гастон-Серж-Апполинер, почтовый служащий, пятьдесят два года. — Пеликан?! Бедный, бедный пеликан! — Одиннадцатый: Багрянов Слави-Николь. Очевидно, вы?.. Итак, посмотрим. Без подданства, без места жительства, без определенных занятий... Тут говорится о каком-то бродяге. Это вы?
— Я не бродяга. Мой паспорт у вас!
Я почти кричу, и Лейбниц хмурит лоб.
— Тихо!.. Не ссылайтесь на паспорт. Чему я должен верить: списку, составленному чиновником полиции, или фальшивым бумажкам, которые ты купил на «черном рынке»? Ну, отвечай!
— Я гражданин Болгарии и подданный его величества царя Бориса Третьего...
— Здесь нет граждан. Запомни. В этом кабинете бывают мужчины и женщины, но не граждане. Обыщи его, Отто, и отправь в камеру.
Я встаю. Терять мне нечего.
— Это убийство! Грязное убийство! Вы великолепно знаете, что я болгарин, и лицемерите, боясь ответственности. Потом вы свалите мою смерть на Готье, а тот — на какого-нибудь сержанта. Это заговор: вам безразлично, кого убить, лишь бы было пятнадцать и счет сошелся!
Гауптшарфюрер тащит меня к двери. Я сильнее и вырываюсь.
— Меня знают в Берлине. В министерстве экономики и самом РСХА! Позвоните оберфюреру фон Кольвицу, семь-шестнадцать-сорок три...
Рука в перчатке зажимает мне рот, но я и так сказал уже все, что требовалось. Даю гауптшарфюреру возможность дотащить меня до двери.
— Минутку, Отто.
Неужели передумал?
Остановка.
— Что у него в кармане?
— Книжка.
— Ну-ка обыщи его!
Не сопротивляюсь. Бесполезно. Носовой платок, деньги, бумажник, ключ от фибрового чудовища и роман Уоллеса перекочевывают на стол. Лейбниц заинтересованно перелистывает книгу.
— Эдгар Уоллес... Англичанин или янки?.. Послушайте, Багрянов, вы не очень огорчитесь, если я позаимствую ваш роман? Я дежурю до следующего утра... Не беспокойтесь, его потом уложат в ваши вещи. Отто подтвердит, какой я аккуратный читатель. Никогда не загибаю страницы и не слюнявлю пальцев.
— О да! Лейбниц исключительно аккуратен, — говорит Отто.
9. 2 АВГУСТА 1942 ГОДА. МОНТРЁ
— Хочу подчеркнуть, что в нашей работе меньше всего следует полагаться на случайности и авось.
— Позвольте не согласиться. Авось и случайность, на мой взгляд, не одно и то же. Первая — есть слепой расчет на везение; вторая, — образно выражаясь, точка на графике закономерности.
— Игра слов!
— Ладно... Останемся, как говорится, при своих.
В бледный квадрат зарешеченного окна заглядывает желтый серп. Он торчит перед глазами, холодный и неживой, связанный с живыми непрочными нитями отраженного света... В виде почетного исключения Отто поместил меня в одиночку и распорядился выдать одеяло. Я попросил сигареты, и гауптшарфюрер вернул мне «софийки», сказав, что о спичках я должен позаботиться сам. Первый же надзиратель, услышав просьбу дать огня, пообещал переломать мне кости, если я вздумаю стучать еще раз и отвлекать его от дела. Это были не пустые слова — всю ночь из камер справа и слева доносились стоны, а под утро кто-то кричал так страшно и дико, что я вскочил с койки и замер, придавленный чужим непереносимым страданием. Мужчина — судя по голосу, молодой и сильный — звал мать, и этот крик: «Мама!» — перешедший в вопль, заставил меня содрогнуться. Что нужно сделать с человеком, чтобы он так кричал?
С полуночи часов до трех я зябко спал, исчерпав весь запас надежд. Бродяга Багрянов, стоявший вне закона, не мог прибегнуть к защите извне, а логика и аргументы, вполне очевидно, были отброшены Лейбницем как философская шелуха.
Так бездарно дать арестовать себя! Без улик, даже без подозрений, а единственно в силу случайности, одной из тех, которых до недавнего времени Слави Багрянов ухитрялся избегать. Отвлекаясь от этих рассуждений, я вспоминал Софию, «Трапезонд» и Марию с ее восхитительным кофе. Утром в конторе я всегда выпивал две большие чашки и целый день чувствовал себя богатырем... Дальше «Трапезонда» я запретил себе путешествовать в прошлое. До него было мертвое царство, пустыня в биографии Багрянова, поскольку Слави Николов Багрянов в моем облике возник в этом мире уже вполне взрослым человеком, каким-то образом миновавшим стадии детства, отрочества и юности. Вполне естественно, что такой странный индивид не имел ни семьи, ни друзей, ни определенных привычек... Ничего не имел.
Но это не значило, что Слави готов бесстрастно покинуть жизнь. Отсутствие прошлого не мешало ему быть во всем остальном вполне обычным человеком, крепко связанным с реальным бытием всякими гам ниточками и веревочками. И он не хотел умирать.
Сидя на койке с ногами и завернувшись в одеяло, я перебирал мысли, как четки, постепенно приходя к выводу, что ни болгарский консул, ни магическое «шнип-шнап-шнуре» мне не помогут. До консула Слави не докричаться, а заветные слова теряют силу за пределами детства. Все мы — девочка, назвавшая меня крысой, почтовый пеликан, остальные двенадцать и я — были обречены.
Мне не раз задавали вопрос: боюсь ли я смерти? Чаще я отшучивался, иногда злился, но никогда не отвечал «нет». Лгу я только по необходимости, а не из желания пофанфаронить и набить себе цену. И бывает, наживаю неприятности из-за своего языка. Или правильнее будет при данных обстоятельствах говорить «бывало»?
Утром нас повесят или расстреляют. Как выразился Лейбниц, жизнь «старого солдата СС» оценена в пятнадцать других. Насильник и бандит, «старый солдат», отдавая богу душу, не удовольствовался кровью, лежащей на его совести. Ему понадобилось прихватить с собой тех, кто вдесятеро, нет, в тысячу раз достойнее его и в этом мире не подали бы ему руки. Воистину мертвый хватает живого! Сколько миллионов людей отправит в могилы, рвы и печи крематориев нацизм, прежде чем засмердит сам, уничтоженный человечеством?
Есть смерть и смерть. Гибель в атаке и умирание под случайным трамваем. Бессмысленность...
Нет, Слави Багрянов должен выйти из гестапо! Должен! Иначе «старые солдаты» на час или на минуту дольше будут разгуливать по земле и, подыхая, тащить за собой нас целыми народами и нациями.
Лицо Лейбница, покачиваясь, формируется из мрака — лицо калькулятора смерти, аккуратного читателя книг. Невыразительное лицо... Кем он был в прошлом? Чиновником? Полицейским? Служащим фирмы? Вопросы не праздные, ибо каждая профессия накладывает отпечаток на человека и его психологию, а мне необходимо безошибочно и точно провести с криминаль-ассистентом еще один, последний, разговор... К сожалению, Лейбниц так безлик, что я ничего не могу угадать. Четкий, прилежный механизм, не загибающий углов и не слюнявящий пальцы. Это единственное, что я знаю достоверно. Остальное не дает зацепок.
Итак, аккуратность и прилежность, сочетаемая с идеальной дисциплинированностью. Приказано пятнадцать — будет пятнадцать, даже если один представляет дружественное государство. Это не от ненависти к славянам, а от пренебрежения к мелочам ради главного. В данном случае — приказа. Впрочем, и ненависть есть тоже.
Аккуратность... Оказывается, я все время помню о ней, и не только потому, что Отто выделил это слово интонацией. Просто, как качество, само по себе незначительное, оно обязательно должно стоять в ряду других, родственных, среди которых найдется место и исполнительности... Хотел бы я знать, есть ли в инструкциях гестапо пункт о том, что заявления заключенных должны регистрироваться и подвергаться проверке? И если есть, то хватит ли у Лейбница исполнительности, чтобы последовать ему?.. До, а не после моей смерти, разумеется!
«Пора, Слави!»
Сбрасываю одеяло и, подойдя к двери, решительно стучу. «Кормушка» отваливается, и в квадрате возникает форменная бляха на поясе надзирателя. Говорю быстро и отчетливо:
— Чрезвычайное заявление! Я хочу сделать признание господину Лейбницу. Немедленно!
Бляха не трогается с места.
— Заявишь утром!
— Я заложник. Утром меня казнят... Скажите господину Лейбницу, что мне известно такое... Он будет в восторге!
Ответа нет. «Кормушка» захлопывается, и я, приникнув к двери ухом, тщетно пытаюсь уловить звуки удаляющихся шагов. Похоже, надзиратель и не трогается с места. Стучу еще раз, кричу:
— Слушайте, в пять тридцать склад будет взорван!.. Ровно в пять тридцать!
Свет. Оглушительная затрещина. Вопрос:
— Что ты сказал?
Губы у меня разбиты, но я стараюсь, чтобы каждое слово колом засело в ушах надзирателя. Получаю еще одну затрещину и в два шага преодолеваю довольно длинный коридор — надзиратель здоров, как бык, и справляется с моим весом почти шутя...
Знакомая дверь с медными пуговичками. Костяшки пальцев скребут ее, становясь учтивыми и мягкими... Лейбниц отрывается от книжки и смотрит на нас, заложив страницу пальцем.
— В чем дело, эсэсман?
Грохот каблуков. Рапорт:
— Этот тип заявил, что в пять тридцать взорвут склад! Сейчас три с минутами, оберштурмфюрер.
Лейбниц механически отворачивает манжету и, бегло глянув на часы, прикусывает губу. Смотрит на меня.
— Признаться... вы меня удивляете, Багрянов.
— Обещайте мне жизнь...
— Хорошо, хорошо... Вот что — пришлите сюда Отто и протоколиста. И живо!
Выйдя из-за стола, Лейбниц подталкивает меня к стулу.
— Садитесь. О каком складе речь? В Монтрё полным-полно складов. Вы что — язык прикусили?
Он прав. Я действительно прикусываю язык. В прямом и переносном смысле. Монтрё для меня — белое пятно на карте: где какая улица, площадь, переулок? Где склады?
— Я все скажу, — бормочу я и облегченно вздыхаю: в комнату входят Отто и ефрейтор с заспанным лицом — протоколист. — Вы не опоздаете...
Протоколист бесшумно пристраивается у стола. Зевает, показывая острые куничьи зубки.
— Я записываю, оберштурмфюрер?
Лейбниц раздраженно кивает.
— Конечно!
— Тогда спросите его, пожалуйста, об анкетных данных. Для протокола. Я пока отмечу время — три семнадцать, второе августа тысяча девятьсот сорок второго. Допрос ведет криминаль-ассистент Лейбниц при участии гауптшарфюрера Мастерса. Так?
Лейбниц присаживается на край стола.
— Имя, фамилия, место и время рождения, адрес? Отвечайте точно и без задержки. Вы поняли?
— Да... Я Багрянов Слави Николов, родившийся в Бредово, Болгария, шестого января тысяча девятьсот седьмого года от состоявших в церковном браке Николы Багрянова Петрова и Анны Стойновой Георгиевой. Проживаю в Софии по улице Графа Игнатиева, пятнадцать. Подданный его величества царя Бориса Третьего. Холост. По профессии — торговец, владелец фирмы «Трапезонд» — София, Болгария.
Протоколист скрипит пером. Спрашивает;
— «Трапезонд» — через «е» или «и»?
— Через «е».
Лейбниц щелкает пальцами.
— Записал? Отметь: признание принято криминаль-ассистентом Лейбницем... Ну, рассказывайте.
Дело идет на лад. Но теперь мне не нужны свидетели. Изображаю крайний страх и говорю, запинаясь:
— Умоляю... выслушайте меня наедине... Я скажу все и быстро... Вы же обещали мне жизнь!.. Маки, если дознаются о нашем разговоре, убьют меня... Протокол — улика!..
Лейбниц морщится.
— Чепуха! Поторопи свой язык!
— Не могу, — настаиваю я. И напоминаю: — Через двадцать минут будет поздно. Вы не успеете...
Сообразив, очевидно, что так оно и есть, Лейбниц сдается.
— Отто! Жди в канцелярии и приготовь дежурный взвод. Пусть строится во дворе у машин.
Протоколист зевает.
— А что делать с этим?
— Зарегистрируй и впиши в журнал, что арестованный дал показания лично мне. Понял: лично!
О жажда лавров! Скольких она погубила и скольких погубит еще, прежде чем исчезнуть в числе отмирающих качеств. Лейбницу предстоит поплатиться разом за чрезмерное желание отличиться и врожденную аккуратность. Надо только потянуть минуты две-три, пока протоколист зарегистрирует документы положенным образом и увековечит факт пребывания болгарского подданного в отделении гестапо Монтрё. Болгарского подданного, а не бродяги...
А теперь — по существу... Я достаю сигареты и вопросительно смотрю на Лейбница.
— Ну, что еще?
— Огня, — кротко говорю я. — Я так волнуюсь...
Лейбниц щелкает зажигалкой.
— Начинайте. Что вы там болтали о складе и связях с маки?
— О связях? Пока ничего. Но могу начать с них.
Делаю паузу и говорю намеренно безразлично, словно в пространство:
— Пожалуй, пора... Как вы считаете, протоколист уже сделал записи? Наверно, нет... Подождем?
Наслаждаюсь бешенством в глазах Лейбница и продолжаю:
— Итак, о связях... Наберитесь терпения, я начну издалека... И не тянитесь, пожалуйста, к кнопке — звонок кончится для вас печально, Лейбниц... Ну, оставьте звонок в покое!..
— Ты!..
Лейбниц спрыгивает со стола и... соображает.
— Поздно, — говорю я и глубоко затягиваюсь сигаретой. — Поздно, Лейбниц. Протоколист ни за какие блага на свете не порвет документ. За это его отправят так далеко, откуда редко кто возвращается. Надо было думать раньше, есть ли разница между безвестным бродягой и гражданином союзного государства. Вряд ли теперь вам удастся спихнуть дело на Готье, а это пахнет для вас не штрафной ротой, а кое-чем похуже. Не верите?