В тесной квартире на шестом этаже дома, построенного на исходе XIX века для модных докторов и преуспевающих адвокатов, всегда, даже летом, было темно и прохладно. Окна комнаты, где жили старухи Колыванихи, выходили во двор-колодец, такой узкий и темный, что лучи солнца бесследно терялись в нем, точно в черном ящике. В конце марта после тягучей темной зимы косой солнечный луч впервые робко касался своей теплой ладонью подоконника на кухне. И зимой и летом старухи ходили дома в старых валенках с обрезанными голенищами и кутались в телогрейки без рукавов, кокетливо обшитые по краям цветной тесьмой. Хотя в комнате имелся заколоченный досками камин, оставшийся от буржуев, его никогда не топили, ведь дымоходы еще с блокады были забиты мусором.
Дни тянулись скучные, однообразные, как звенья нескончаемой ржавой цепи. В квартире жили еще пятеро семей, и у всех были дети. Целыми днями по коридору разносился топот босых детских ног, звенел обиженный плач, слышались звуки яростной драки и осуждающие окрики матерей.
Катя боялась выходить из своей комнаты. В коридоре ее поджидала оголтелая детская стая, главным законом которой была заповедь: «Бей чужака!»
Девочку подкарауливали в коридоре среди висящих для просушки простыней или на кухне, нападали в прихожей, где громоздились шкафы со столетним хламом, дребезжали старые велосипеды, а по ночам шуршали, пробираясь в норы, огромные жирные крысы с голыми хвостами. Она была еще слишком мала, чтобы дать отпор кому-либо, детям или крысам, и потому старалась не попадаться на глаза ни тем, ни другим.
Серые будни отступали, и праздник приходил тогда, когда приезжала мама.
О ее приезде становилось известно за несколько дней. Старухи Колыванихи торжественно прибирались в комнате, куховарили возле примусов, громогласно рассказывая соседям, что наконец-то дочка-артистка возвращается из Москвы.
Обитатели коммуналки, обычно относившиеся к старухам с привычным раздражением, слушали их уважительно и внимательно. Алкоголик дядя Паша, покуривая в форточку, внимал рассказам Младшей бабушки о ее дочери и благосклонно гладил по голове путающуюся на кухне Катьку. Его щербатый рот улыбался в алкогольном добродушии.
— Мамка-то небось заберет тебя к себе?
— Да, — слабым эхом откликалась Катя, удивленно взирая на соседа круглыми, как пуговицы, карими глазами.
И вот наступал торжественный день. Катю поднимали затемно, гладко причесывали с водой, чтобы чуть-чуть пригладить непослушные волосы. Потом ей надевали красивое голубое платье, любимое только потому, что на нем были нашиты ярко-алые деревянные вишенки, и они с Младшей бабушкой отправлялись на вокзал.
Мама приезжала веселая, яркая, очень красивая. Ни у кого в квартире, даже у смазливой холостячки Людки, работавшей на фабрике швеей-мотористкой, не было таких потрясающих платьев. Мама бесконечно, до протестующего писка тискала дочку, целовала ее, задаривала конфетами и шоколадками, тормошила, обещала повести в Парк культуры имени Кирова, забрать с собой в Москву, поехать с ней к папе, подарить котенка… Но она никогда не выполняла своих обещаний и дня через три, максимум через пять, внезапно уезжала, оставив после себя разор и щемящую грусть. Оставшиеся после нее мелочи (веревочку, которой был перевязан ее желтый чемодан, пустой патрончик помады, шпильку из ее пышных, собранных в упругий шар на затылке волос)
Катя собирала и хранила в заветном месте, как драгоценность.
В присутствии матери девочка совершенно преображалась. Она много, до истерического визга смеялась, бегала по квартире, как сумасшедшая, отчаянно ввязывалась в драки и первая задирала соседских детей. Смех неожиданно прерывался бурными рыданиями, Катя капризничала, требовала к себе внимания, отказывалась спать и есть, совершенно переставала слушаться бабушек и вообще походила на реку, вышедшую из берегов. Однако, как только мать уезжала, она вновь становилась молчаливым забитым ребенком, скользившим по комнате неслышно, как тень.
За те два с лишним года, что Катя прожила у бабушек, отца своего она видела только однажды, когда он проездом оказался в Ленинграде. Она смотрела на этого незнакомого, чернявого мужчину, чем-то похожего на алкоголика дядю Пашу (вторая комната по коридору налево), и испуганно жалась к ногам бабки. Она боялась, что этот человек вдруг схватит ее под мышку и увезет ее далеко-далеко, в пугающую грозную неизвестность.
Ей не хотелось перемен. Она боялась потерять то хрупкое неуверенное благополучие, к которому притерпелась в Ленинграде. Ей не хотелось вновь прилаживаться к чужим, взрослым людям, стараться угадать оттенки их переменчивого настроения, изображать из себя примерного ребенка для того только, чтобы получить кусок ласки из неприветливых жестких рук. Лишь на любовь одного-единственного человека в мире она могла рассчитывать при любых условиях — на любовь матери. Но мать была далеко.
А потом случилось странное и интересное событие. Старшая бабушка легла вечером спать и не проснулась. С рассветом, когда в коридоре загремели шаги соседей, собиравшихся на работу, зашипели плиты на кухне, загремела вода в туалете, Катя тайком пробралась к бабушке под одеяло, чтобы погреться возле нее перед тем, как вставать, и внезапно обнаружила, что под одеялом у Старшей бабушки так же холодно, как в выстывшей за ночь комнате. Она еще немного полежала в недоумении, а потом тихо, как мышка, перебралась обратно в свою постель.
А потом почему-то все забегали по коридору, захлопали дверьми, зазвенел телефон, чей-то нервный истерический голос проговорил с надрывом: «В одной квартире, нет уж позвольте!..» Потом пришли какие-то незнакомые люди и унесли Старшую бабушку. Кате сказали, что бабушку Боженька забрал на небо, потому что он соскучился по ней. Конечно, это были враки, ведь Катя собственными глазами видела, что никакой Боженька бабушку не забирал, а забрали ее два дяденьки и унесли на носилках. И пахло от этих дяденек, как от дяди Паши из второй комнаты по коридору налево, а вовсе не так, как пахнет в церкви, куда они тайком ходили со Старшей бабушкой на Пасху.
От взрослого сюсюкающего вранья стало неуютно и тревожно. В воздухе запахло переменами. Младшая бабушка то принималась плакать, то внезапно замолкала, дежурно прикладывая к углам глаз концы своего неизменного платка с аляповатыми розочками. Теперь она частенько забывала кормить Катю обедом, и та повадилась тихонько подворовывать хлеб у соседей, не смея своим обременительным существованием нарушить огромное торжественное горе, поселившееся в доме.
Долго ждали Катину маму, но та прислала телеграмму, чтобы бабушку хоронили без нее, у нее съемки. На кладбище Катю не взяли, оставили дома.
Взрослые отсутствовали добрых полдня, потом дружной толпой заявились домой. Они были озябшие и нетерпеливые в предвкушении поминок.
Потом взрослые пили водку и желали, чтобы земля была пухом, а Катька в это время сидела под столом и думала, каким образом земля может стать Старшей бабушке пухом. Ей представлялись перья из подушки, которые взмывают вверх от сквозняка и осыпают Старшую бабушку. Перья эти черные, потому что они — земля.
И тут Катя представляла себе, как седой суровый старик, по всей видимости Бог, сыплет эту землю ладошкой, и она летит плавно и красиво, точно пух, покрывая Старшую бабушку черным снегом. Такой снег лежит у фабричных зданий на Нарвской заставе, где они были в том году, когда ездили к знакомой портнихе за обрезками ткани для лоскутного одеяла.
А потом опять потянулись скучные одинаковые дни. Однажды бабушка долго кричала маме в трубку, что денег мало, теперь у нее только одна пенсия, пусть мама высылает, потому что им едва хватает на хлеб.
— Нам едва хватает на хлеб, — со взрослой грустью жаловалась Катя соседям, когда те возились на кухне с обедом, и ей неизменно совали в ладонь что-нибудь вкусное. И Катя съедала это вкусное тайком в коридоре, забившись в угол между ящиком с ношеной обувью и старой детской коляской без колес.
— Бедняжка, сиротинка, брошенная, — жалели ее соседи, и девочка запоминала новые для себя слова: «сиротинка», «брошенная», чтобы потом в бессознательном детском эгоизме вымогать у доверчивых взрослых лишний кусочек жалости.
Вскоре приехала мама. На этот раз она не привезла с собой конфет или шоколада, хотя была все такой же тормошливой и ласковой. И очень красивой!
— Выросла-то как! — Она порывисто прижала к себе дочь. Катя, как открытие, сообщила драгоценную новость:
— Я теперь «сиротинка» и «брошенная».
— Глупости! — оскорбленно фыркнула мать. — С чего это ты сиротинка при живой-то матери? Вот заберу тебя с собой, в Москву…
Но Катя ей не поверила. Она теперь не представляла себе жизни вне огромной коммуналки, без шкафа с рухлядью в коридоре, без Младшей бабушки, хотя и не очень-то ласковой, но в общем-то привычной и почти родной.
Бабушка о чем-то долго шушукалась с матерью. Катька в это время лежала под одеялом, приготовляясь спать. Напрасно она вслушивалась в полуночный шепот, в котором не разбирала ни слова.
— Когда две пенсии было, я разве чего говорила…
— Что ж мне, с ребенком в общежитие?..
— А Юрка?..
— Не хочу ему звонить, еще вообразит себе невесть что…
Под этот размеренный тягучий шепот Катя незаметно заснула. А утром мать объявила ей, как о деле решенном:
— Собирайся, едем с тобой в Москву. Будешь жить со мной.
Катя обрадованно вскинула длинные ресницы, но не очень-то поверила сказанному. Ехать ей никуда не хотелось, а особенно не хотелось ехать в Москву.
Она представила, как они поедут до вокзала в воняющем выхлопными газами автобусе, как ездили к Старшей бабушке на Волкове кладбище, когда ее укачало и стошнило на пальтишко. Она собрала в мешочек свои драгоценности, в числе которых была и мамина шпилька, и использованный патрончик помады, и даже разбитое красное стеклышко, найденное во дворе и мгновенно ставшее главным сокровищем коллекции.
— Что это? — спросила мать, увязывая чемодан с вещами. — А, мусор, — брезгливо произнесла она, и сокровища отправились прямиком в мусорное ведро.
Катя обиженно закусила губу, но ничего не сказала. В этот короткий миг ей почудилось, что вовсе не такой уж яркой и прекрасной будет отныне ее жизнь.
Тогда она неожиданно для себя расплакалась и уткнулась лицом в подол бабушки, которая сидела тут же, наблюдая за приготовлениями. Та произнесла суровым тоном без сантиментов, адресуясь дочери:
— Если будет трудно — привози, как-нибудь перебьемся. — Она немного помолчала (даже в молчании ее ощущалось невольное Осуждение) и вновь разомкнула мясного цвета губы:
— Еще неизвестно, каким этот твой новый окажется…
Поглядим еще!
Жизнь Тарабрина, внешне размеренная и благополучная, вскоре забуксовала. Внешне все было то же самое: выпивка, друзья, ночное шуршание пера по бумаге, тихие разговоры с женой, ее ангельское терпение… Но внутренне!
Семейная жизнь стала напоминать затхлое болотце с тухлой водой. Как-то все было слишком благополучно и пресно. Они стали все чаще ссориться, причем инициатором ссор, как правило, был Иван.
О его демонической неукротимой ревности, которой мог бы позавидовать даже хрестоматийный Отелло, ходили легенды. Однажды он спустил с лестницы своего закадычного друга лишь за то, что тот на прощанье галантно поцеловал руку жене. После этого их дружба, безоблачно просуществовавшая уже лет семь, закончилась навсегда.
Гуляя с Олей по улице, он, тихо закипая от гнева, подмечал беглые взгляды встречных мужчин.
— Ты на него смотрела! — уличающе торжествовал он. — Ты его знаешь!
— В первый раз вижу, — спокойно отвечала Оля, стараясь своим ровным поведением задушить назревавшую ссору.
— Жди меня здесь! — Клокоча от гнева, Тарабрин усаживал ее на скамейку и, засунув руки в карманы, уходил, пообещав вернуться через минуту. Мол, только за сигаретами заскочит в магазин.
Оля ждала на указанном месте час, два. Муж не появлялся. Она прохаживалась вдоль тротуара, ждуще выглядывая в потоке людей невысокую коренастую фигуру. Потом спрашивала у прохожих, который час, и, поняв, что муж не придет, в слезах возвращалась домой. Тарабрин заявлялся домой поздно ночью, пьяный. Он молча падал на пол и беспробудно засыпал. А утром повод ужасного вчерашнего загула забывался.
Его запои становились все чаще и отчаянней. Все чаще Тарабрин пропадал в веселых компаниях, где его ждали с распростертыми объятиями приятели. В ответ на упреки жены он мгновенно вскипал пьяной неукротимой ненавистью. У него появились случайные, нетребовательные женщины, готовые в любую минуту скрасить его жизнь. Деньги он зарабатывал тем, что снимался в фильмах у своих друзей, и сценариями. Постепенно он становился все более популярным. С увеличением популярности множилось количество приятелей, готовых с охотой поднести стакан.
Нелады Тарабрина с чиновниками, не дававшими ему снимать собственные фильмы, продолжались. Ему не хотелось произносить чужие, придуманные досужими сценаристами слова в надуманных историйках, разнарядка на которые спускалась сверху из ЦК. «Проходные» фильмы, за редким исключением, делались по одной схеме: в сюжете должны были быть положительные герои, которые горят желанием строить социализм, и отрицательные, которые тормозят темпы этого строительства своим отсталым мировоззрением. В финале моральная победа оставалась за первыми, а вторые должны были быть посрамлены или перевоспитаны положительным примером.
Положительные роли играли актеры геройской внешности с фанатичным блеском в глазах. Отрицательные персонажи обязаны были злобно хихикать, заискивающе-неприятно произносить реплики. Играть их должны были актеры с омерзительной черточкой в облике.
Целых два года он обивал пороги «Мосфильма», предлагая для съемок свой собственный сценарий про Пугачева, однако ему неизменно следовал отказ за отказом. Как тут не запить с горя?
Таяли, едва появившись в доме, деньги, скапливались в углу пустые бутылки, исчезали, затерявшись в сутолоке повседневной жизни, друзья. Жизнь катилась душным пыльным вагоном, который с адской скоростью мчится в неизвестном направлении, неумолимо отстукивая колесами уходящее время.
Ивану уже было далеко за тридцать, а он все еще ходил в подающих надежды дебютантах: начинающий литератор, опубликовавший несколько рассказов, начинающий режиссер, снявший два фильма, так и не пробившихся на широкий экран.
Вот только актерская судьба, которую он в глубине души считал для себя второстепенной, оказалась удачливой и яркой.
Незаметно подкралось, завалило столицу тополиным пухом лето 1964 года.
Всю весну Оля ходила бледная от авитаминоза, какая-то апатичная, точно у нее кончились силы, точно она выдохлась, сдулась как шарик. Она перестала вести борьбу с мужем и за мужа. Молчала, когда он приходил домой «на бровях», молчала в ответ на его раздраженные вопросы, во время стычек и споров, не проронив слова, уходила вон из комнаты.
Однажды Тарабрин поставил ее перед свершившимся фактом:
— Уезжаю на два месяца на съемки. В Крым. Оля промолчала. Оставаться в городе летом ей было тягостно, муж вполне мог запросто взять ее с собой, в солнечный, фруктово-ягодный Крым, к ласковому морю, которое лучше всяческих врачей лечит последствия затянувшейся зимы. Это могло означать только одно: разрыв.
— Хорошо. — Оля спокойно отвернулась к заляпанным обоям в блеклых сиреневых колокольчиках.
Иван молча собрал вещи. Нерешительно постоял возле дивана. Раздраженно заметил:
— Ты какая-то квелая стала в последнее время, ни рыба ни мясо.
— Я беременна, — произнесла жена после затянувшейся паузы.
— А, — обронил он удивленно.
И, задержавшись в дверях на долю секунды, вышел в коридор, плотно прикрыв за собой скрипучую рассохшуюся дверь.
Глава 6
Катя с мамой поселились в общежитии института на Лосином острове. Когда мама уходила на занятия, девочку отводили на вахту к коменданту со строгим наказом не шуметь или подкидывали кому-то из «детных» студентов, обещая забрать через пару часиков, или же запирали одну в комнате.