Георгий Скребицкий
Ведет тропа примятая
По горкам, по лесам.
Бреду по ней куда-то я,
Куда — не знаю сам.
Березка ветви свесила,
Зовет забраться в тень.
И солнечно, и весело
В весенний светлый день.
Ты, песенка, лети моя,
Тебя я запою
Про даль необозримую,
Про молодость мою,
Про лета зори алые,
Лазоревый рассвет,
Про счастье небывалое,
Про счастье юных лет.
Не сидится в гнезде молодежи.
Вечера у костра полюбил я,
Мне приволье всего дороже.
РАЗГОВОР ПО ДУШАМ
У птенцов подрастают крылья, молодежи тесно становится в родном гнезде, тянет выбраться из него, сперва кое-как, хоть недалеко, перепархивая с дерева на дерево, с куста на куст, полетать вокруг, ознакомиться с тем, что есть поблизости.
Это еще не дальние перелеты в чужие края, даже еще не кочевки в соседние поля и леса — это пока еще только проба сил, подготовительная тренировка к предстоящим скитаниям.
Такие птенцы-подростки, едва слетевшие с гнезда и начавшие перепархивать с ветки на ветку, зовутся слётками, или поршками. Эти слетки, или поршки, есть не только в птичьей семье, но и в людской.
В начале жизни наступает пора, когда уже перестаешь быть ребенком, а до юноши еще не дорос. Подросток — говорят про тебя. И это очень точно, очень верно сказано. Уже не малыш, но еще и не взрослый, а именно подросток, вот так, как в лесу бывает молодой подлесок.
И всё в эту пору у тебя подрастает: и туловище, и особенно руки и ноги. Они становятся какими-то несуразно длинными. Дома не успевают отпускать рукава у курточки и брюки. Только все сделали как следует, а через месяц глядь — опять уже коротки.
В такую пору и голос, как говорят, ломается. Он то по-детски тонкий, то вдруг забасит, точь-в-точь как у подростка-петушка: это уже не цыплячий писк, но еще и не петушиное пенье, а так, что-то промежуточное, толком и не разберешь что.
Подросток уже не ребенок; хочется быть взрослым, свободным от повседневной опеки, независимым. И желания, и интересы появляются не детские. И знакомства, и дружба завязываются по-новому, уже не на почве прежних детских игр. Но вместе с тем сколько совсем еще детского остается в душе, в интересах, в делах.
Я отлично помню себя в эту пору. Я уже имел настоящее охотничье ружье, ходил со взрослыми на охоту и в то же время частенько, гуляя один в саду или в лесу, играл сам с собой в охоту. Суковатая палка превращалась в ружье, а пеньки и наросты на деревьях — в птиц и зверей. И, скажу правду, до сих пор не знаю, какая из двух охот, настоящая или придуманная, была мне более интересна.
Детство еще не ушло, не отпускало, тянуло к себе, юность уже звала вперед, манила куда-то в неведомые дали. Именно об этой поре жизни так хорошо сказано у Герцена в его «Былом и думах»: «Ребячество» с двумя-тремя годами юности — самая полная, самая изящная, самая наша часть жизни да и чуть и не самая важная: она незаметно определяет все будущее».
Ранняя юность — тревожное, но чудесное время, время новых знакомств, новых увлечений, «время первых пробных полетов вокруг родного гнезда».
И дальше в той же книге Герцен пишет: «Каждая жизнь интересна если не в отношении к личности, to к люхе, к стране, в которой она живет».
В лом мне посчастливилось. Лично мое «ребячество» с двумя-тремя годами юности — это 1917–1921 годы. Это первые годы революции. Пусть я тогда был еще слишком юн и не мог многое понять, оценить, осмыслить. Но я все-таки был живым свидетелем того, как повсюду, будто вековые, уже одряхлевшие деревья, рушились старые устои жизни и на смену им появлялись первые ростки нового, никогда и нигде дотоле не виданного.
В своей повести я буду писать только о том, чему был лично свидетелем, что увидел сам глазами подростка, или о том, что узнал от своих тогдашних друзей. Пусть это будут немногие строки, порой всего лишь отдельные отрывочные заметки о больших, важных событиях. Но и об этих событиях я хочу рассказать, как о чем-то своем, мной лично пережитом.
Итак, у птенцов подрастают крылья… Настала пора вылетать из гнезда, вылетать и впервые знакомиться с тем, что тебя окружает.
Об этом-то я и расскажу вам, мои дорогие друзья-читатели, в своей повести «У птенцов подрастают крылья», которая является продолжением моей книги о детстве — «От первых проталин до первой грозы».
Я РЕАЛИСТ — УРА!
— Довольно. Хорошо. Очень хорошо! — прервал меня экзаменатор. Он снял очки и, протирая их, улыбнулся приветливо, совсем по-домашнему. — Можете идти домой.
Не чуя от радости ног, я вышел в широкий коридор.
Ах, как хотелось припуститься во весь дух по этому блестящему, как стекло, паркету! Однако я сдержался и чинно вошел в просторную приемную.
— Ну как, сдал? — волнуясь, спросила мама.
Я не успел ответить. Мой ликующий вид сказал все без слов.
— Сдал! Слава богу, слава богу! — просияла мама и стала сразу такая молодая, такая счастливая. — Нужно сейчас же на почту, Михалычу телеграмму дать: он ведь ждет, тоже волнуется.
Я кивнул. На душе было слишком хорошо, даже не хотелось говорить. Да и разве выразишь словами настоящее, полное счастье!
Мы сели на диванчик. Маме не терпелось узнать все подробно, что меня спрашивали, что и как я отвечал.
Я вкратце рассказал. Мама слушала, широко раскрыв глаза, улыбаясь и поминутно качая головой.
— Так и сказал: «Хорошо, очень хорошо!»? — переспросила она, видимо желая еще раз услышать, как меня похвалил учитель. И потом, глубоко вздохнув, украдкой перекрестилась. — Ну и слава богу. Теперь можешь все лето отдыхать, ловить рыбу, бабочек… Что хочешь, то и делай.
— Мама, а отпустишь меня с ребятами на рыбалку с ночевкой? — быстро спросил я, спеша воспользоваться такой подходящей минутой.
— Отпущу, и с ночевкой отпущу, — счастливо улыбаясь, ответила мама. Но тут же, будто спохватившись, прибавила: — Только, конечно, если погода хорошая. А в дождь, в сырость разве можно?..
— Нет, нет, в хорошую погоду, — перебил я, видя, что разговор принимает нежелательный оборот.
На это мама только рукой махнула: что, мол, с тобой теперь поделаешь!
В это время из коридора вышел какой-то важный господин в в синем мундире с золотыми пуговицами. Он подошел к нам и, приветливо улыбаясь, протянул маме руку.
— Поздравляю. Ваш сын сдал все экзамены. Мы его принимаем в пятый класс.
— Хорошо сдал? — сияя от счастья, спросила мама.
— Хорошо, молодец! — и господин в мундире потрепал меня по плечу. — Осенью придет к нам, будет у нас учиться.
— А как же теперь… — мама немножко замялась, — теперь, после революции, все по-старому будет, или как-нибудь по-другому, по-новому?
Господин пожал плечами.
— Думаю, по-старому. Пока никаких указаний не имеем.
Мама облегченно вздохнула.
— Ну и хорошо!
Мы спустились в прихожую. Старичок швейцар засуетился, подавая маме летнее пальто, шляпу и зонтик.
Одевая пальто, мама не выдержала. Она кивнула головой в мою сторону и сказала старичку:
— А мой-то в пятый класс выдержал. С осени у вас учиться будет.
— Вот это хорошо. Это очень хорошо! — почему-то обрадовался швейцар. — Я ихние галошки тогда крестиком помечу, чтобы не перепутали, не переменили. Это ведь детвора. За ними только гляди да гляди!
— Верно, верно, — поддержала мама и, дружески прощаясь с таким милым, приветливым старичком, подарила ему рубль: то ли за то, что я хорошо сдал экзамен, то ли за сохранность моих будущих галош и моего будущего форменного одеяния.
Выйдя на улицу, я с удовольствием оглянулся на массивное серое здание, в котором сегодня так счастливо решилась моя судьба, — оглянулся и прочитал вывеску над входом: «Реальное училище Воскресенского».
Значит, теперь я буду ходить в зеленой шинели и и форменной фуражке с кокардой. Вот здорово! И даже само здание, еще утром такое суровое, враждебное, теперь, в ярком солнечном свете, наоборот, показалось веселым и очень приветливым, будто само приглашало меня под свой гостеприимный кров.
«Итак, я — реалист! — как победный клич, пронеслось в голове. — Я реалист — ура!»
НОВАЯ ФОРМА
Прямо из училища мы отправились покупать мне форму.
«Скорее, скорее надеть длинные форменные брюки, серую гимнастерку с золотыми пуговицами и подпоясать ее черным лакированным поясом. Куй железо, пока горячо!»
Искоса поглядывая на маму, на ее то сияющее, то слегка озабоченное лицо, я отлично все угадывал и понимал. Теперь у мамы в душе борются два желания: одно — поскорее увидеть меня в форме, а другое — подождать покупать ее до осени. Во-первых, летом все равно некуда одевать, а во-вторых, за три летних месяца я сильно вытянусь и, чего доброго, к зиме вырасту из купленной теперь формы. Все эти мысли и сомнения, как в зеркале, отражались на мамином лице.
Поэтому я и торопился с покупкой. Не купим сегодня, сейчас же — к завтрему мама все спокойно обдумает, взвесит и, конечно, решит, что покупать форму теперь, к лету, просто безумие. Но сейчас, после моей победы, мама еще не опомнилась, сейчас, под горячую руку, она, наверное, купит. Нужно только спешить!
Прежде всего мы зашли в магазин головных уборов и купили мне форменную фуражку. Я надел ее и посмотрелся в зеркало. Какой ужас! Из овальной рамки на меня таращил глаза совсем незнакомый мальчишка. В новой фуражке с высоким околышем и небольшими полями лицо у меня казалось длинным, будто вытянутым. И голове было жестко, неудобно: виски, темя, лоб будто сдавили твердым обручем… То ли дело моя обмятая, обношенная кепочка…
Но я понимал, что в форменной одежде и в кепочке ходить нельзя. Что ж поделать: придется смириться, привыкать. К счастью, я тут же вспомнил смятые, похожие на блины фуражки знакомых гимназистов. Вспомнил, что ими можно и даже нужно стирать пыль с сапог, на них полагается сидеть, а во время прогулок ими зачерпывают воду из родника. Приятели рассказывали, что только после всех этих процедур ученическая форменная фуражка становится именно тем, чем и должна быть. У первоклашек, да у зубрил, да еще у маменькиных сынков она имеет непотребно аккуратный вид, а настоящему ученику в такой и ходить неприлично.
Вспомнив все это, я сразу успокоился и бодро зашагал рядом с мамой по залитой весенним солнцем московской улице.
Вот и магазин готового платья. Вошли, попросили показать форму реального училища.
Веселый, расторопный приказчик принес на руке несколько готовых форм разных размеров и позвал меня в примерочную. Не прошло и десяти минут, как я вышел из-за портьеры неузнаваемый — весь в сером.
Мама сорвалась со стула, бросилась навстречу и принялась меня вертеть и ощупывать — не тесно ли, не жмет ли где.
— Понимаете, к осени он вдвое вырастет, к осени эта форма ему и на нос не полезет, — возбужденно говорила она, с отчаянием хватая меня за рукав и поднимая вверх мою руку. — Видите, видите, рукава ему и сейчас только впору, а что же осенью будет?
Приказчик стоял рядом со мной. Он был совершенно спокоен, как полководец во время сражения. Видимо, к подобным бурям и натискам он уже давно привык.
Наконец, когда мама высказала все свои сомнения и опасения, приказчик взялся за рукав моей курточки, вывернул его конец и показал, какой имеется запас материи на случай, если рукава окажутся коротки. Такой же запас оказался и у брюк. Мама успокоилась, но ненадолго. Настал черед выбирать и примерять шинель. Тут уж мама сразу потребовала: чтобы верхняя одежда на ребенке сидела свободно. «Не на один год покупаем. Это надо учитывать».
— Учтем-с, — наклонил голову приказчик. Он исчез и вскоре вновь появился, выглядывая из-под груды шинелей.
Снова началась примерка. На этот раз мама принимала в ней самое непосредственное участие. К моему ужасу, она вспомнила, что на зиму под шинель необходимо будет подложить еще ватную стеганую подкладку. Для этой будущей подкладки нужно было тоже оставить свободное место. В общем, все примеряемые шинели, на мамин взгляд, казались тесноваты. Я совсем приуныл.
— Сударыня, да что же вы хотите: чтобы в одну шинель сразу двое могли одеться? — наконец не выдержав, улыбнулся приказчик.
Мама грозно взглянула на него, видимо находя такую шутку совсем неуместной.
— Я хочу, чтобы верхняя вещь годилась не на один год, — сухо пояснила она, — и, кроме того, я хочу, чтобы зимой ребенок не замерзал от холода.
Приказчик вздохнул, покорно наклонил голову и вновь удалился.
— Вот это студенческая шинель, — заявил он, вернувшись. — Самый большой размер, больше у нас не имеется.
— Зачем нам студенческая, нам для реального училища нужна…
— Цвет и фасон один и тот же, — так же бесстрастно отвечал приказчик, — только на воротнике нашивки разные. Это мы тут же переделаем.
Я облачился в какое-то широченное одеяние.
— Вот эта, кажется, свободно сидит, нигде не жмет, — одобрила мама. — И вату на зиму есть куда подложить.
— Да, уж тут запас богатый! — подтвердил приказчик.
— Ну как, Юрочка, пожалуй, на этой и остановимся? — сразу повеселев, ласково спросила мама.
Вообще у мамы была какая-то страсть все вещи покупать мне «на рост». Не знаю, большая ли этим достигалась экономия, но огорчений в юности из-за этого я пережил далеко не мало.
Конечно, купленный балахон мне совсем не нравился. Куда лучше были шинели, которые мама сразу забраковала — те как влитые на мне сидели. Но я по опыту знал, что в этих делах мама ни за что не уступит. Утешало только то, что до осени ее все равно не носить, а там видно будет. Впрочем, у этого балахона было и свое достоинство: ведь это не школьная, а настоящая студенческая шинель. Может быть, ради одного этого стоило согласиться ее приобрести.
— Если тебе нравится, давай купим, — покорно ответил я, — только не будем до осени нашивки менять. Может, к тому времени совсем новые будут.
— Вот это верно, — сразу же согласилась мама, — может, какие-нибудь революционные введут.
Итак, форма была приобретена.
«ВИШНЕВЫЙ САД»
Возвращаясь с покупками в гостиницу, мы заехали в Художественный театр и купили билеты на вечерний спектакль — на пьесу Чехова «Вишневый сад». Мама радовалась, говорила, что нам очень повезло, что достать билеты в Художественный театр, да еще в этот же день, почти невозможно.
Наступил вечер. Я надел новую форму и, сразу как бы повзрослевший, счастливый отправился с мамой на спектакль.
Тверская[1] встретила нас вечерней веселой суетой. Огромные, ярко освещенные магазины, розоватый свет уличных газовых фонарей, оживленный говор нарядной толпы, цоканье конских копыт, покрикиванье извозчиков — все это каким-то сверкающим шумным потоком хлынуло на меня. Я растерялся, не знал, куда идти, на что глядеть…
Но мама торопила.
— Не смотри по сторонам, иди скорее, а то опоздаем.
Прошли часть Тверской, миновали площадь перед домом генерал-губернатора (теперь здание Моссовета). Мне очень хотелось подойти поближе к памятнику Скобелеву, который, выхватив саблю, скакал на лихом коне[2]. По мама даже рукой замахала: «Какой там еще памятник, и так опаздываем!»