У птенцов подрастают крылья - Георгий Скребицкий 46 стр.


Роздал Влас свое именье,

Сам остался бос и гол,

И сбирать на построенье

Храма божьего пошел.

К примеру говоря, помрет тот самый Влас, голый и босый, и представится перед богом, и, к примеру говоря, вы или кто другой из богатеев тоже к богу заявитесь в расчете на его милосердие. Что же богу-то делать, как поступить? Оказать богачам свое милосердие да вместе с голым Власом в рай отправить? Пожалуй, нескладно получится, пожалуй, Влас скажет: «Дурак я, дурак! Зачем имение свое зря раздавал, гол и бос остался? Вон дружки-то мои: и на земле богатеями жили, и в рай со мной вместе попали. Разве господу богу следует так бессовестно поступать? Выходит, зря про верблюда и игольное ушко в священном писании сказано». Правильно я говорю или нет? — обратился лектор прямо к публике.

— Правильно, верно! — дружно закричали в зале.

— Богачей прикрывают!

— Нашей темнотой пользуются! — раздались голоса.

А какой-то парень даже вскочил на стул и закричал:

— Долой попов! Долой религию!

— Вот, отцы мои, слышите, как народ кричит, — сказал лектор, когда шум утих. — А помните, как по старинке-то говорится: «Глас народа — глас божий!»

Дружные аплодисменты публики одобрили последние слова.

Потом был объявлен небольшой перерыв, чтобы, кто хочет, мог выйти покурить, поразмяться.

Я вышел в фойе, обдумывая все, что сегодня услышал.

— Здорово он насчет игольного ушка проехался! — подлетел ко мне Толя Латин.

— И ничего здорового нет, трепотня одна! — отозвался, подходя к нам, сын мельника Вася Годин.

— А ты что ж, хочешь прямо с папашиной мельницей в рай отправляться? — съязвил Толя.

— Никуда я не отправлюсь, потому некуда и отправляться-то: нет никакого ни ада, ни рая, выдумка одна, бабьи россказни, и только.

— Ну, это другое дело, — примиряюще ответил Толя.

Во время перерыва в публике говорили, что священники да и «серенькая овечка» пытались уйти. Но комсомольцы, устроители диспута, настояли, чтобы они остались.

— Что же это получится? — говорили им ребята. — Кто ж вашу идею будет отстаивать? Этак все подумают, что вы просто струсили и сбежали.

Нечего делать. Все участники диспута остались и вновь заняли свои места на сцене.

Первым после перерыва выступил лектор из Тулы. Он сразу же обратился к священнику из собора:

— Вот вы еще до перерыва отметить изволили, что господь бог у вас не в голове, а в сердце сидит.

— Я не говорил этого, — возразил священник. — Господь бог вездесущ. Он везде и всюду. Я говорил, что его благодать не разумом, а сердцем постигать надо.

— Ну вот и прекрасно, — согласился лектор. — Предположим, вам удалось наличие бога обнаружить, а мне никак это не удается. Вот я и хочу попросить вас: помогите и мне в этом деле. Вы же по долгу службы своей должны неверующих на путь праведный наставлять. Вот и наставьте меня.

— Можно только того наставить, кто душой к свету господню стремится.

— Нет, вот тут уж вы малость передернули. Как же может неверующий к богу стремиться, если он в него не верит. В том-то ваша задача и заключается, чтобы вразумить меня, чтобы я понял свое заблуждение. — Он помолчал и продолжал снова: — Вот вы сейчас сказали, что бог вездесущ. А откуда вы это взяли?

— Поглядите вокруг, — ответил священник. — Кто же, если не бог, сотворил всю эту землю, и небо над ней, и солнце, луну и звезды, и тебя самого…

— Так, так. Значит, мир сотворил господь бог, — сказал, как бы соглашаясь, лектор.

Священник утвердительно кивнул.

— Ну, а бога, самого бога кто сотворил? — спросил лектор.

Священник от изумления даже руками развел.

— Кто бога сотворил? — переспросил он. — Да никто. Бог извечно был, есть и будет.

— Так, если вы допускаете, что бог извечен, не проще ли допустить, что извечен сам мир? Этот мир мы и сейчас видим, осязаем, в нем мы и живем, а вот господа бога никто никогда и в глаза не видел, потому что все это только выдумка.

— Когда-нибудь в трудную минуту жизни и ты в бога поверишь, — наставительно сказал священник из церкви Николы. — Занедужишь — сразу к господу богу обратишься…

— Тогда скажите по-честному, по совести, — перебил его лектор, — когда у вас голова или живот заболит, вы что, в церковь или в больницу идете?

— Больница тоже от бога, — ответил священник.

— Ну ладно, — согласился лектор, — больница от бога, родильный дом от бога, столовая от бога, прачечная, надо полагать, тоже от бога… Церковь-то зачем же тогда нужна?

— Для молитвы нужна, для общения с богом.

— Да о чем же молиться-то в ней? Если для выздоровления в больницу идут, для родов — в родильный дом, для насыщения — в столовую… В церковь-то, выходит, и незачем ходить…

Лектор замолк на минуту и потом, озорно улыбнувшись, спросил:

— А вот разные увеселительные учреждения — театры, рестораны, трактиры — тоже бог создал?

— Это дьяволово измышление, — наставительно ответил священник.

— Ну вот еще до одного божьего деятеля договорились, — весело сказал лектор, — и до дьявола дело дошло. А его-то кто, тоже бог создал?

— Дьявол сам себя сотворил, — ответил священник, — был прежде праведным духом, в лике ангелов пребывал, а потом возгордился, против господа бога пошел. Господь и проклял его и ангельского обличня лишил…

— Позвольте, — возразил лектор, — вы же говорите: бог всевидящий, всемогущий. Как же он тогда пакость такую в своем божественном хозяйстве проглядел? Выходит, бог ангела сотворил, а тот в сатану превратился да еще против бога бунтует. А бог со своим всемогуществом его к порядку призвать не может. Да мало один сатана, тут еще черти ему на подмогу откуда-то появились. Их-то кто сотворил: сам бог или уже сатана? Здесь уж полное двоевластие получается.

— Греховные речи слышу я, — уныло изрек кто-то из священников. — Слушаю и молю господа бога, чтобы он просветил разум твой и укротил сердце твое.

— Нет, вас не переубедить! — безнадежно махнул лектор рукой. — От таких, как вы, и черти откажутся.

Слушатели в зале весело расхохотались.

— Да, друзья мои, — обратился лектор уже к публике, — все это было бы забавно и смешно, если бы за всем этим видимым благочестием, за всеми этими молениями и упованиями на милость божию не скрывалось столько лжи, столько стремления отвлечь внимание, чаяния народа от земных, важных дел и направить его мысли, чаяния в какой-то несуществующий потусторонний мир. Там, мол, тебе за все твои страдания и муки сторицею воздастся. А здесь, на земле, не хлопочи ни о чем мирском. Все мирское суета сует. Религия стремится к одному — к тому, чтобы усыпить народ. Поэтому-то великий ученый-материалист Карл Маркс и сказал: «Религия — это опиум для народа».

На этом диспут закончился.

Я вышел из зала, полный каких-то новых мыслей, сложных и вместе с тем простых и ясных.

На улице было уже совсем темно. Небо усыпано звездами, уже по-осеннему яркими и лучистыми. Они, как светящаяся крупа, буквально усыпали весь небосвод. Я поднял голову, долго глядел на них, глядел и думал: «Вот это и есть мир, Вселенная, то, где человек живет. И вне этого мира, без конца, без края, нет ничего. Этот мир вечно существовал и будет существовать. Никто его не создавал, никакого конца ему не предвидится». И все это как-то совсем просто укладывалось в сознании. И не было никакой потребности добавить еще сюда какого-то творца-бога, которого самого никто не сотворил и который, будто бы создав мир со всем его несовершенством, с несчастьями людей, болезнями, страданиями, почему-то вдруг исчез, как напроказивший мальчишка, исчез и наблюдает исподтишка, как сатана со своими приспешниками-чертями мудрит над людьми, над животными, над всем живым, заставляя всех страдать и мучиться.

«Вздор все это, — решил я, — нет ни чертей, ни сатаны, ни бога. Есть только Вселенная, в которой мы существуем… А умрем, что тогда с нами будет?» — пришла в голову прежняя, давно знакомая мысль. «Да ничего и не будет, ответил я сам себе. — Существовал же мир до меня, до моего рождения. Вот точно так же он будет существовать и после моей смерти. Умер Петр Иванович, и ничего от этого не случилось. Одни умирают, другие рождаются, а мир существует вечно», — решил я и пошел домой заниматься алгеброй и геометрией.

ПОСЛЕДНЯЯ ОСЕНЬ

Наступила настоящая осень. В юности это было мое самое любимое время года. Любимое прежде всего потому, что осенью начиналась охота с гончими. Но, помимо всякой охоты, я любил осень за ее тихую грусть в природе, за шорох облетающих листьев, за пепельные, слегка туманные вечера, за все то, что так хорошо отображено на полотнах Левитана.

С самого детства я просто преклонялся перед этим художником, повсюду собирал открытки и другие репродукции с его картин.

Если б меня в те годы спросили, чем именно мне дорога осень, я, конечно, не сумел бы на это ответить, не сумел, потому что сам этого не понимал. Не понимал, но чувствовал всем сердцем, всей душой.

Каждый раз, когда в осенних сумерках я возвращался из леса или с реки, мне становилось грустно до слез и вместе с тем так радостно на душе и бесконечно жаль чего-то дорогого, уже прошедшего, может быть, лета с его солнцем, с его теплом. Но эта грусть была не безнадежная, в ней самой уже таился залог чего-то другого, светлого, радостного, что непременно ждет меня впереди.

Думая обо всем этом теперь, спустя полвека, я, пожалуй, сумею правдиво ответить, почему именно в детстве, в юности я так любил осень. Да потому, что сам-то я был еще очень молод, потому именно, что моя собственная «осень» была еще очень и очень далеко.

Позднее я написал четверостишие, оно куда короче и проще объяснит суть дела:

Друзья, когда я молод был,

Я осень хмурую любил.

А вот теперь, на склоне лет,

Милее мне весны расцвет.

Наступила настоящая осень.

А почему так? Да все по той же самой причине: «осень» уже на дворе. Ну, да не об этом сейчас идет речь.

Итак, наступила осень 1920 года, моя последняя осень в Черни, ведь уже будущую мне придется встречать и проводить в Москве, в ненавистном Высшем техническом училище.

Всего обиднее было то, что эту последнюю чернскую осень я не мог провести так, как бы мне хотелось. Самая моя большая страсть — охота с гончими — совсем разладилась.

Прежде всего я лишился главного компаньона, инициатора и руководителя всех наших охотничьих похождений, лишился Коли Кускова.

Еще в конце лета он явился как-то ко мне очень веселый, явился и объявил, что устроился на работу.

— К черту теперь все подметки, набойки! Надоели они мне, мочи нет!

— На какую же ты работу устроился? — поинтересовался я.

— Инспектором по школам по всему уезлу, — не без гордости ответил Коля.

От изумления я просто онемел. Ведь Коля еле-еле подписывал свою фамилию. И вдруг он — инспектор школ!

— Постой, а что же ты будешь делать? — все-таки решил я уточнить.

— Как — что? Буду разъезжать по уезду и проверять, хорошо ли учителя ребят учат, — нисколько не смущаясь, ответил Коля.

— Но позволь… но, извини за откровенность, ведь ты сам-то… Ну, в общем, как же ты это будешь делать?

— А что ж тут хитрого? Ты что, хотел сказать, что я сам не больно учен?

Я утвердительно кивнул.

— Так мне ж и не придется ребят учить. Я только учителей проверять буду. — Коля лукаво подмигнул. — Я только их жучить буду, на это учености больно много не требуется. Знаешь пословицу: «Горшки бить — не щи варить». Такого страха нагоню, будь здоров!

Он ушел от меня очень довольный своей новой должностью. А я остался в грустях. Было как-то неловко и даже страшновато за моего друга. Какой же он инспектор? Но, самое главное, теперь Коли, конечно, и в глаза не увидишь. Кого и как он будет инспектировать, это трудно сказать, а уж что он, разъезжая по уезду, поохотится всласть, за это я мог поручиться. Было очень жаль потерять такого удалого товарища.

Мои предчувствия быстро сбылись. Больше охотиться с Колей в Черни мне не пришлось.

Правда, из инспекторов отдела народного образования его после первой же ревизии с позором вы гнали. Однако местные власти опять поставили его ревизором, только теперь уж не школ, а мельниц. Вот тут Коля оказался как нельзя больше на своем месте. Точно не могу сказать, была ли какая-нибудь польза от его ревизий государству, по мельники им оставались чрезвычайно довольны. Да и он сам не желал для себя лично ничего лучшего. В его распоряжении были теперь лошадь, тележка и седло. Поезжай хоть верхом, хоть в упряжке, а главное, полная свобода, никакого контроля. Никто еще не додумался поставить ревизора над ревизором. Приехав как-то в Чернь, Коля хвастался, что на всех мельницах он завел по гончей собаке.

— Откуда ж ты их понабрал? — удивился я.

— Дурак ты, и больше ничего, — решил Коля. — Дураком родился, дураком и помрешь. — Он насмешливо взглянул на меня и добавил: — Покупал, за наличные денежки везде покупал. Веришь ай нет?

Я с сомнением покачал головой.

— Ну тогда соображай, коль котелок мало-мало варит, — продолжал он. — «Куплю» этак в одном конце уезда, в мешок ее, купленную-то, да на лошадку, да в другой конец, верст за сорок, за пятьдесят. Ищи ветра в поле! Привезу на мельницу какому-нибудь дружку-мукомолу. «Видишь, говорю, собака — клад, золото, а не собака. Даю тебе на полное сохранение. Береги пуще жены, пуще мельницы своей береги… Сбережешь — никакой недостачи в муке ай еще в чем ни в жисть у тебя не признаю. А не сбережешь — пеняй на себя».

— Ну и что же?

— Ну и то же! — передразнил Колька. — Берегут, пуще жен и детей берегут. А я, дружище, из этого самого местечка тоже «купленную» опять куда подальше на мельницу завожу. Вот так и езжу теперь из одного конца уезда в другой, ни отдыха, ни покоя не вижу. Куда ни приехал, собачка к твоим услугам — сытая, ухоженная. И от хозяев почет да привет, потому что у каждого мукомола рыльце малость в пушку. А мне от того лафа, да и только. — Коля неожиданно поднял свою увесистую лапищу да так хлопнул меня по коленке, что я даже охнул. — Живем помаленьку, — закончил он, — живем да хлеб с мякинкой жуем!

Я слушал эти дружеские речи, глядел на удалого Кольку, испытывал к нему какое-то странное, двойное отношение. Все, что он делал и о чем с такой бесшабашной откровенностью рассказывал, вызывало у меня чувство негодования. Но это негодование тут жё и блекло именно от одной Колькиной чистосердечности. Видно, у него было одно убеждение в жизни «Не пойман — не вор!» А поймать его — он был крепко в этом уверен — просто невозможно.

Ну, сообщит кто-нибудь, ну, назначат ревизию самому ревизору. Да в этой муке, крупе, по выражению Кольки, сам черт вместе с рогами утонет. Попробуй-ка разберись! А Колька — парень башковитый, это все сразу признали, и «сам живет и другим жить дает», значит, всё в порядке.

Дика и непонятна мне была такая «философия». Незадаром же, видно, и прозвал меня в детстве Сергей «Пупочка-мумочка».

Итак, Коля Кусков из Черни уехал, исчез наш главный коновод. А следом за ним и Миша Ходак на сторону подался. Коля устроил его куда-то приемщиком муки.

«Вот уж этот не сумеет ловчить, как Коля, — сразу решил я. — Ну что ж, сыт будет, для него и этого хватит».

— Я, Юрка, не из-за денег на мельницу иду, — пояснил мне перед отъездом Мишуха. — На кой мне деньги сдались! Я из-за рыбалки, — как бы извиняясь, продолжал он. — Уж больно язей на той речке много, словно поросята под кустами ворочаются. Ты, Юрка, только представь себе, — продолжал он, — река тут же, под боком. Утром на зорьке встану и прямо к омуту, к старым ветлам. Кругом тишина, только голуби на мельнице воркуют да петухи и деревне орут. Сядешь под ветлами, удочки закинешь, а сам поглядываешь, как солнце из-за леса встает, как пар над водой поднимается. Ох и хорошо же! Поймаешь пару-тройку язей — вот и жарево! Можно и обратно на мельницу идти. Поджаришь рыбешку, позавтракаешь. Глядишь, пора уже и за работу приниматься, а вечером, как кончится помол, опять удочки в охапку и снова на речку. Не житье, а малина.

Назад Дальше