Начальством принимались все меры строгости, но тщетно.
Одной из главных причин неукротимости нрава Коли было продолжающееся, или лучше сказать, еще увеличивавшееся баловство дома, то есть у бабушки, к которой молодой лицеист ходил в отпуск по праздникам.
Татьяна Александровна, после того как ее любимый внук сделался питомцем «рассадника государственных людей», как называли Катковский лицей в Москве, учрежденный двумя кумирами, положительно не чаяла души в Коле и не знала, чем одарить его и чем побаловать на праздник. Денег щедрая бабушка давала ему, что называется, вволю.
Прошло около двух лет.
Одновременно с классицизмом, как известно, на Руси народилась оперетка, с легкой руки тоже классической «Прекрасной Елены».
Юный лицеист Савин тратил деньги, даваемые ему его бабушкой, между прочим и на театр, к которому страшно пристрастился.
Каждый праздник он был то в одном, то в другом московском театре.
«Прекрасная Елена» произвела на него неотразимое впечатление, и мальчик, перевидев ее много раз, знал наизусть мотивы этой бесспорно прелестной оперетки.
В лицее в это время, для вящего упражнения учеников в познаниях по классическим языкам, затеялся домашний спектакль на латинском языке.
В костюмах древних римлян лицеисты должны были декламировать на специально построенной для этого сцене длиннейшие стихи.
Долбежка ролей мучила мальчиков, как всякое скучное зубрение, и была им очень не по нутру.
Молодой Савин недолюбливал, как и многие, классических языков и, получив от учителя громадную в несколько страниц роль на латинском языке, вдруг выкинул одну из своих школьных проделок, которая, впрочем, имела роковые для него последствия и была последнею в стенах лицея.
— А знаете, господин учитель, мне кажется, что можно бы и не учить эту роль?
— Почему? — воззрился на него сквозь очки почтенный педагог.
— Да зачем мне учить ее, когда я и без этих длинных стихов знаю кое-что наверно лучшее, чем это, из классического репертуара, — отвечал Савин.
— Что вы можете продекламировать мне классического? — заинтересовался учитель.
Недолго думая, четырнадцатилетний мальчик во весь голос и очень правильно запел:
Мы все невинны от рожденья,
И нашей, честью дорожим!
Но ведь бывают столкновенья,
Когда невольно согрешим!
— Что?! — при гомерическом хохоте всего класса, не хуже Савина знавшего «Прекрасную Елену», воскликнул учитель, быстро сошел с кафедры и вышел из класса.
Прибежал директор лицея Павел Михайлович Леонтьев и «любителя оперетки» посадили в карцер.
Но скандал этим не кончился.
Выходке мальчика придали значение чуть ли не преступления. По решению классических менторов, Николая Савина очень реально выпороли. Балованный, своенравный и в высшей степени самолюбивый мальчик, он был страшно потрясен таким уничижающим человеческое достоинство наказанием и, недолго думая, бежал к бабушке.
Татьяна Александровна, оповещенная уже дирекцией лицея о поступке ее внука и той каре, которой он подвергся, встретила его сначала со всею возможною для доброй старушки строгостью — черный чепец с желтыми лентами усиленно около четверти часа качался из стороны в сторону — и заявила, что сейчас же отправит его обратно в лицей.
Слезы и рыдания огласили спальню бабушки — Савин успел вырваться из лицея на другой день после экзекуции рано утром и застал старушку еще в постели — и произвели свое впечатление.
Татьяна Александровна сильно разохалась и разахалась, и уступила горячим протестам внука, заявившего ей категорически, что он снова убежит из лицея, но уже не к ней, а к отцу с матерью в Серединское.
Бабушка решила оставить его у себя, написала родителям, и кончилось тем, что с мальчиком поступили по первоначальному проекту Фанни Михайловны и несколько месяцев спустя, в декабре 1868 года, отвезли в Петербург, где он и поступил в императорский лицей.
Петербургский лицей, в смысле окончания в нем образования для Николая Савина не был удачнее московского, хотя в нем он пробыл несколько долее, а именно — три года.
Латинский язык, из-за которого он провалился при переходе из второго в третий класс, и страсть к оперетке и шансонетке и здесь были роковыми для него причинами.
В начале семидесятых годов в Петербурге был в большой моде театр «Буфф», в котором пели в то время производившие страшный фурор Жюдик и Жанн Гранье.
Начальство лицея, конечно, нашло неудобным для своих воспитанников посещение этого излюбленного всем петербургским светом театра, помещавшегося близ Александрийского, и строго запретило лицеистам быть в этом храме оперетки и шансонетки.
Но сладость запретного плода, прелести Жюдик и начинавшая бушевать молодая кровь — все влекло туда, и лицеисты, несмотря на запрещение, переодевались в штатское платье и были усердными поклонниками «несравненной», как называли тогда Жюдик.
Одним из самых заядлых завсегдатаев «Буффа» был Савин.
В один из далеко не прекрасных для последнего воскресных вечеров 1871 года он вместе со своим товарищем, Михаилом Масловым, сидел в первом ряду «Буффа», что было запрещено даже в других, не находившихся под начальственным запретом театрах, как вдруг, в антракте, подходит к молодым людям известный в то время блюститель порядка в Петербурге Гофтреппе, в сопровождении полицейского офицера.
— Ваши фамилии, господа?
Савин и его товарищ сказали.
— Запишите! — кивнул блюститель сопровождавшему его офицеру.
— А позвольте узнать вашу фамилию? — обратился к нему Савин.
— Как, разве вы меня не знаете? Я — Гофтреппе!
— Миша, запиши… — тоном блюстителя обратился Савин к Маслову.
Ближайшие свидетели этой сцены расхохотались.
Гофтреппе удалился весь красный.
Этот анекдотический эпизод с быстротою молнии облетел в этот вечер театр «Буфф», а на другой день весь Петербург, сделавшись злободневным анекдотом.
Петербург смеялся.
Лицейское начальство, впрочем, оказалось не из смешливых.
Савина посадили сперва в карцер, а по обсуждении вопроса об его переэкзаменовке по латинскому языку, признали в нем соединение лености с дурным поведением и предложили его родным взять его из лицея.
Так окончилось научное образование нашего героя — балованного сынка богатых и родовитых родителей.
Традиционного участью того времени для русского юноши, неудачника в школе, был юнкерский мундир, а следовательно, и дальнейшая карьера Савина определилась словами — «в юнкера»!
Два класса лицея давали ему права средних учебных заведений, и он мог поступить юнкером в гвардию.
Для самого Савина этим осуществлялась его заветная мечта. Он горел желанием поступить в военную службу и, быть может, не вмешайся в его судьбу две дамские прихоти, сперва его бабушки, поклонницы «Московских ведомостей», а затем его матери, хранившей в своем сердце воспоминание о танцах с миловидными и чистенькими лицеистами, по той дороге, которую определил ему отец, при корпусном воспитании, его жизнь сложилась бы иначе и несомненные способности и духовные силы, таившиеся в этом пылком юноше, получили бы другое направление.
Но, видно, в книге судеб было написано, что женщины, от колыбели до могилы, должны играть в его жизни роковую роль.
Они и сыграли ее.
Вопрос об избрании рода оружия не мог иметь места. Все Савины искони веков были кавалеристами.
Таким образом, 12 марта 1872 года недавний Коля, теперь уже Николай Герасимович Савин, облекся в мундир и доспехи одного из блестящих гвардейских полков.
V
ПРЕЖДЕ И ТЕПЕРЬ
Не прошло и четверти века с того времени, к которому относится наш правдивый рассказ, а между тем жизнь Петербурга начала семидесятых годов сравнительно с настоящей представляется почти фантастической.
Метаморфоза эта произошла на наших глазах и до того исподволь, что только сравнивая последние годы, мы ясно видим, какая глубокая пропасть легла между тогдашним и нынешним Петербургом за эти какие-нибудь двадцать лет с небольшим.
Да и с одним ли Петербургом случилась за это короткое время в России такая редкая перемена?
К худу это или к добру — решать этот вопрос здесь не место и не время, скажем лишь, что в то близкое, но кажущееся таким далеким от нас время жить было легче и веселее, хотя нельзя отрицать, что жизнь эта не могла назваться серьезной, а тем более полезной.
Существует мнение, что перемена эта произошла постепенно, вследствие объединения общества, вследствие исчезновения свободных капиталов.
Не то было, повторяем, каких-нибудь двадцать, двадцать пять лет тому назад, — жизнь кипела ключом, била через край и разливалась широкой волной по всему Петербургу, юноши, со школьной скамьи уже так или иначе хлебнувшие этой одуряющей влаги, бросались сломя голову в жизненный водоворот.
Особенно шумно и весело текла жизнь расположенных в столице гвардейских полков. Представители их вместе со штатскою «золотою молодежью» составляли контингент так называемого «веселящегося Петербурга».
Молодой Савин, попав в эту среду, очутился в той сфере, к которой он был приготовлен домашним баловством, выбором школьных товарищей и развитыми слишком преждевременно жизненными вкусами.
В то время юнкера служили на старых правах, были приняты в обществе офицеров и жили с ними на товарищеской ноге.
Поэтому Николай Герасимович, представившись начальству в первый день своего зачисления в полк, на другой же — отправился с визитами к офицерам.
Большинство из них жило на частных квартирах, а потому Савину пришлось исколесить из конца в конец весь город.
Между прочим он заехал к своему товарищу по лицею, недавно выпущенному в корнеты того же полка, Михаилу Дмитриевичу Маслову, который повез его завтракать к Дюссо.
Ресторан Дюссо находился на Большой Морской и был сборным пунктом того полка, в который поступал Николай Герасимович.
После каждого учения здесь собирались все, от полковника до юнкера. Для офицеров сохранялось всегда несколько кабинетов, носивших название полка.
Вечером носили сюда полковой приказ для прочтения ужинающим офицерам; вообще, Дюссо был своего рода клуб, rendez-vous всего полка.
По приезде к Дюссо, они застали там большое общество молодых офицеров, которым Михаил Дмитриевич представил Савина.
Он был принят, и новые товарищи, поздравляя его с поступлением в полк, один за другим предлагали ему выпить брудершафт.
От брудершафта, вообще, не принято отказываться — отказываться же пить брудершафт со своими офицерами было уже совершенно немыслимо.
По числу находившихся за столом офицеров Николаю Герасимовичу пришлось выпить семнадцать бокалов шампанского и в результате очутиться дома, в комфортабельно и уютно меблированной квартире на Караванной, в постели, на попечении лакея, от которого он только и мог узнать на другое утро, что его привезли домой господа офицеры.
Такому внутреннему омовению вином должен подвергаться, по полковому обычаю, каждый новичок.
Впоследствии ему самому не раз приходилось участвовать в таком же спаивании молодого корнета или юнкера, поступившего в полк, и отвозить его мертвым телом к нему на дом.
Подобному же обряду омовения шампанским подвергали с добавлениями и вариантами каждую новую шикарную кокотку, появлявшуюся в офицерском кружке.
Полковая жизнь того времени в гвардии не представляла вовсе собою военной жизни.
Хотя офицеры и сходились ежедневно в полку на ученье и в манеже, но зато остальное, свободное от занятий время отдавали вполне светской жизни и кутежам.
Товарищи по службе встречались чаще на балах, в театре, у Дюссо, чем в самом полку.
Основным местопребыванием офицеров полка, в который попал Савин, был, как мы уже говорили, ресторан Дюссо.
Он служил главным звеном соединения всех офицеров.
Здесь праздновали полковые и эскадронные праздники, тут чествовали счастливцев с повышением и наградами, устраивали проводы уезжающим по разным причинам и, наконец, просто кутили с французскими и другими кокотками.
Попав в этот водоворот светской и полусветской полковой жизни, молодой Савин окунулся в него буквально с головой.
Вскоре о подвигах его и его товарища юнкера Хватова, в полку было тогда всего два юнкера, стали ходить по Петербургу целые легенды, кстати сказать, почти не прикрашенные.
Яков Андреевич, так звали Хватова, был сын богатого откупщика, получивший от отца состояние в несколько миллионов, нажитых на поприще российского отравления сивухой.
Круглолицый, краснощекий и необыкновенно тучный для своих лет, он производил впечатление чистокровного пижона.
Еще до поступления в полк, он появился в среде кутящей петербургской молодежи и бросал огромные деньги на лошадей.
Поступив в полк, он дал великолепный обед товарищам, на который выписал цыган из Москвы, а после обеда сделал выводку своей действительно замечательной конюшни в зал, превращенный в манеж.
С этим-то Хватовым и подружился Савин.
Дни проходили за днями в беспрерывных попойках, кутежах, в ухаживании за актрисами и тому подобное.
Естественно, что познания в военном деле от этого не подвигались, и на экзамене в Николаевском кавалерийском училище Савин блестяще провалился.
Этот образ жизни требовал к тому же денег без меры.
Пятисот рублей в месяц, которые Николай Герасимович получал из дома с первых же дней поступления в полк, не хватало порой на один вечер.
Явилась «золотая нужда», а с нею долги, векселя, бланковые надписи за товарищей, и таким образом за полтора года службы Савин сделал долгов на полтораста тысяч.
Кредиторы стали напоминать о себе все чаще и чаще, что и заставило его после неудачного экзамена поехать к отцу в деревню и принести повинную.
Герасим Сергеевич, пожурив сына, заплатил его долги, но в Петербург назад не пустил, а заставил подать прошение о переводе в гродненские гусары как полк, где живут скромнее, да и расположенный не в Петербург, а в Варшаве.
Пока ходило по инстанциям прошение об этом переводе, Герасим Сергеевич с сыном поехал в Москву.
В белокаменной Николай Герасимович снова окунулся в веселую столичную жизнь.
Море шальных денег и в Москве било широкой волной.
Там кутило богатое молодое купечество, около которого группировались, со свойственною московскою неразборчивостью, и великосветские денди первопрестольной столицы.
Ареною таковых кутежей служил вновь открытый ресторан «Славянский Базар», отделанный с невиданной в Москве оригинальностью, с огромным бассейном, где плавали аршинные стерляди, а подчас и подгулявшие франты, и «Эрмитаж», славившийся своими обедами — это были убежища на день.
Ночью к услугам «веселящейся Москвы» широко распахивали свои двери загородные рестораны «Яр» и «Стрельня», последний со своим тогда знаменитым по всей России хором цыган под управлением Хлебникова.
Шампанское, хотя и не особенно высокой марки, — говорят, что для Москвы приготовляется особое за границей, — лилось рекой.
Наконец, перевод Николая Герасимовича в гусары состоялся.
С тяжелой головой от последнего прощального кутежа он выехал по московско-брестской железной дороге к месту нового своего служения.
Вещи и лошади сына были высланы ранее предусмотрительным Герасимом Сергеевичем.