— Это французский, да, пап?
— Верно, это французский. Ведь Кама умела говорить на нескольких языках, ты разве не знал?
— На каких?
— Испанском, итальянском, польском, арабском...
— Это не язык!
— Что — не язык?
— Арабски.
— Ладно, парень, а что же это по-твоему?
— Птичка... или что-нибудь еще.
— Никакая не птичка, правда, папочка? — пищит Вэл.
— Это язык, арабский, — сказал я, — но на нем никто не говорит, кроме арабов.
(Ничего нет лучше, чем кормить детишек точными сведениями прямо с колыбели.)
— Вообще-то нам не очень интересно, как она говорила, — заявляет Вэл. — Рассказывай дальше! Что она делала после завтрака?
Хороший ход. Я сам не представлял, что Кама собирается делать после завтрака. Нужно было что-то придумать, и побыстрей.
Пожалуй, подойдет поездка на автобусе. По Пятой авеню до зоопарка в Бронксе. На зоопарк должно уйти вечера три...
Рассказ о том, как Кама приняла душ и оделась, звонком вызвала горничную, чтобы та причесала ее и так далее, потом позвонила управляющему, чтобы справиться, какой автобус идет к зоопарку, и, самое важное, дождалась, пока лифт поднимется на ее пятьдесят девятый этаж, занял уйму времени и потребовал от меня немалой изобретательности. Когда Кама наконец вышла из отеля, одетая, как старлетка, и готовая к осмотру достопримечательностей, я уже начал выдыхаться. У меня было одно желание — быстрей доставить ее к зоопарку, но не тут-то было, им непременно хотелось знать, что из увиденного понравилось Каме больше всего (она сидела на втором этаже), пока автобус медленно двигался по Пятой авеню.
Я старался изо всех сил, описывая ненавистные мне улицы и виды. Но начал я не с Пятьдесят девятой улицы, а с Флэтайрон-билдинг на углу Двадцать третьей и Бродвея. Чтобы быть совсем уж точным, я начал с офиса «Вестерн Юнион»[83], моей последней штаб-квартиры. Должен признаться, на них не произвели особого впечатления мои слова о том, что в тот день, когда я навсегда покинул контору, для меня началась новая жизнь и я шел по Бродвею, чувствуя себя как раб, обретший свободу. Им хотелось видеть магазины и магазинчики, вывески, толпы народа; им хотелось знать все о киосках на Таймс-сквер, торгующих фруктовым соком, в которых за монетку в десять центов можно получить высокий стакан вкуснейшего ледяного сока всевозможнейших фруктов. (В Калифорнии, земле молока и меда, орехов и фруктов, нет подобных киосков.)
Между тем Кама, сидя рядом со словоохотливой старушкой с пакетом земляных орехов, возбужденно смотрит по сторонам. Старушка обращает ее внимание на самые интересные места, мимо которых они проезжают, а Кама помогает ей опустошать пакет. «Береги кошелек, — говорит пожилая дама. — В Нью-Йорке полно воров».
— Ты тоже, давно еще, был вором, да, пап? — говорит Тони.
Делаю вид, что не слышу, но от него так просто не отделаешься.
— Нет, ты был в тюрьме и сбежал, проделал дыру в стене, — говорит Вэл. — Это было в Африке, когда ты был в Иностранном легионе, правда же?
— Ну конечно, Вэл.
— Но все-таки ты был вором, ведь был же, пап?
— Как тебе сказать, и был и не был. Я был конокрадом. А это немножко другое дело. Я никогда не крал денег у детей.
— Ага, вот видишь, Вэл!
К счастью, мы проезжали как раз мимо Рокфеллеровского центра. Я показал им на каток, где было много народу.
— Почему в Калифорнии вода никогда не замерзает? — спросил Тони.
— Потому что здесь никогда не бывает достаточно холодно. — Это был легкий вопрос.
Центральный парк потряс их. Такой огромный, такой красивый. Я ничего не сказал им о полицейских, которые шарят по ночам в кустах в поисках любовников, страждущих уединения. Вместо этого я рассказал, как ежедневно по утрам катался на лошади, прежде чем отправляться на работу.
— Ты обещал нам лошадку, помнишь?
— Да! Когда ты ее купишь?
Проезжая мимо старого особняка на правой стороне улицы, я вспомнил о тех днях, когда, курьером «Айзек Уолкер и сыновья», разносил костюмы и бывал в этом неприветливом месте. Вспомнил и о старом Хендриксе, жившем одиноко и окруженном лишь свитой ливрейных лакеев. И до чего ж старый мошенник был брюзглив, даже когда не досаждала больная печень! Я вспомнил и о семействе Рузвельтов, о том, как они: папаша Эмлин и трое его сыновей, все банкиры, шагали в ряд каждое утро, зимой и летом, в дождь и ведро, по Пятой авеню, направляясь к Уолл-стрит, а вечером после «работы» обратно. В руках — трости, но без пальто, без перчаток. Прекрасно, когда можешь позволить себе каждый день вот так совершать променад. Мои «променады» по Пятой авеню были совершенно другого рода. Я скорей шнырял туда и обратно, чем «дышал воздухом». И конечно, не помахивал при этом тросточкой.
В тот вечер я прервал свой рассказ у входа в зоопарк. Начиная очередную главу, я забыл, что оставил Каму в тот момент, когда она искала слонов. По рассеянности я направил ее в Баттери, к Аквариуму. (Во времена моей работы на «Атлас-Портленд семент компани» Аквариум был мне постоянным прибежищем. Поскольку поесть было не на что, я проводил время ланча в наблюдении за жизнью морских обитателей.) Так вот, только я подвел детей к каракатицам, как Вэл вдруг вспомнила, что Кама была в зоопарке. Пришлось возвращаться в зоопарк, где мы бродили не каких-нибудь три или четыре вечера, а почти семь. По правде сказать, я уж думал, мы никогда не освободимся от волшебного притяжения зверинца.
Так это и продолжалось, от приключения к приключению, включая путешествие на пароме к Статен-Айленду (обиталищу проклятых) и другое путешествие — на Бедлоу-Айленд, где мы поднялись на смотровую площадку по лестнице внутри статуи Свободы. (Соответственно, следовало отступление на тему маленькой статуи Свободы на мосту де Гренель в Париже.) Вечер за вечером катались мы по Нью-Йорку, кружили и возвращались, и время от времени ездили на Кони-Айленд или Рокавей-Бич[84]. Иногда там было лето, иногда зима; они, похоже, не замечали внезапных смен сезонов.
Изредка их интересовало, откуда Кама берет все те деньги, что тратит каждый день. Я объяснял (со знанием дела), что ее отец был богачом и передал некую сумму хозяину отеля, с тем чтобы тот снабжал Каму деньгами, когда увидит, что они ей нужны.
— Но не больше двух долларов за раз, — добавил я.
Тони:
— Это куча денег, да, пап?
— Да, для маленькой девочки это большие деньги. Но, с другой стороны, Нью-Йорк очень дорогой город. — Я не осмеливался сказать им, что некоторые маленькие девочки, бывает, покупают на деньги своих богатых родителей.
— А ты всегда даешь нам только четвертак, — печально сказала Вэл.
— Это потому, что мы живем не в городе, — парировал я. — На что бы ты здесь потратила деньги?
— Здесь тоже можно потратить деньги, — сказал Тони. — Я раз потратил целый доллар, когда мы были в парке.
— Да, а потом болел, — заметила Вэл.
— Я не люблю четвертаки, — сказал Тони. — Я люблю центы.
— Прекрасно, — сказал я. — В следующий раз, когда попросишь четвертак, я дам тебе центы.
— Сколько?
— Двадцать пять.
— Это ведь больше четвертака, да?
— Намного больше, — ответил я. — Особенно для маленьких мальчиков.
Почувствовав, что начинаю иссякать, я решил отправить Каму самолетом к родителям, которые жили в штате Нью-Мексико. Я подумал, что дети будут потрясены, увидев с воздуха чудеса нашего огромного и прекрасного континента. Поэтому я отправил Каму самолетом одной дешевой авиакомпании, который совершает частые посадки в самых невообразимых местах, чтобы забрать попутный груз.
Ясным утром Кама вылетела из аэропорта Ла Гардиа; самолет держал курс на запад. Я объяснил, что настоящий Запад, Запад с большой буквы, начинается после того, как пересечешь Скалистые горы. Дети, кажется, не очень хорошо поняли, что я имел в виду, поэтому я сказал: «Настоящий Запад — это Дальний Запад... где живут ковбои, индейцы и гремучие змеи». Для них это было равнозначно Калифорнии, особенно гремучие змеи. В любом случае, как я объяснил, в Денвере Каме придется пересесть на другой самолет. «Денвер находится в стороне от маршрута, — сказал я, — но самолет должен там приземлиться, чтобы забрать живой труп».
— Живой труп! — завопила Вэл. — Это что!
— Это труп, который еще не совсем остыл. — Я тут же увидел, что мое объяснение ничего не объясняет. — Ладно, не будем об этом, — сказал я и заставил самолет сесть посреди толпы индейцев, обряженных по полной форме, в боевой раскраске, с перьями, колокольчиками, барабанами, в общем, все как положено.
Почему индейцы? Во-первых, подальше от живого трупа, с которым я дал маху, а во-вторых, чтобы Каме оказали восторженный прием истинные сыны Дальнего Запада. Я рассказал им, что папа Камы, Мерл, одно время жил с индейцами, что он привозил — именно сюда — Карузо, Тетразини, Мелбу, Титгу Руффо, Джильи[85] и других знаменитостей, чтобы те тоже познакомились с ними.
— Это кто такие? — пожелала уточнить Вэл. — Эти Казини и Руффо?
— Прости, забыл сказать. Это все знаменитые оперные певцы.
— А, мыльная опера, знаю! — протянул Тони.
— Ничего не понимаю, — сказала Вэл.
— Я тоже, кроме того, что папа Камы, этот Мерл... ты ведь помнишь его!.. он одно время был импресарио, и тоже очень знаменитый.
— Это все равно что император?
— Почти, дорогая, но не совсем. Импресарио — это такой человек, который подыскивает певцам место, где они могли бы выступать, — например, Карнеги-холл или Метрополитен-опера.
— Ты нас туда не водил! — раздался тонкий голосок Тони.
— Импресарио, — продолжал я, проигнорировав упрек, — зарабатывает тем, что возит знаменитых певцов по всему миру. Ему платят за то, что он находит им работу, поняли? (Они, конечно, не поняли, но приняли на веру, что такое бывает.) — Вот смотрите, — сказал я, надеясь объяснить им все ясно и доступно, — предположим, что ты, Вэл, когда-нибудь станешь великой певицей. (Я всегда говорил, что у тебя красивый голос, так ведь?) Ну вот, тогда тебе нужно будет искать концертный зал, чтобы там петь, правильно?
— Зачем?
— Как зачем? Чтобы люди могли слушать, как ты поешь.
Она кивнула, как бы соглашаясь, но я видел, что она по-прежнему пребывает в замешательстве.
— А не могла бы я просто петь по радио? — спросила она.
— Конечно, могла бы, но сначала кто-то должен тебя туда устроить. Не всякому удается попасть на радио.
— А они всегда путешествовали вместе? — спросил Тони.
— Когда? — не понял я.
— Когда они ездили по всему миру, как ты говорил.
— Естественно! Конечно, вместе! Так Мерл и познакомился с зулусами и пигмеями...
— Они для зулусов тоже пели? — Тони был просто в восторге. Он помнил о зулусах, потому что одна из моих почитательниц, женщина, живущая в Претории, прислала ему подарок: зулусское ружье — деревянное — и много других удивительных зулусских вещиц. Я старался тогда изо всех сил, изображая зулуса. Замечательные люди, эти зулусы. Не каждый день подворачивается возможность замолвить о них доброе слово.
Однако... К этому времени они совершенно забыли, где мы остановились. Я тоже.
М-да, вечно эта Африка. А почему нет? («Д-р Ливингстон[86], вы позволите?») Последовали восхитительная поездка в легкой коляске на золотые рудники и тщетные поиски потерянного царства Сава[87]. Мы добрались до самого Тимбукту — опасное приключение, во время которого не раз приходилось спасаться бегством от грозных кровожадных туарегов. Больше всего их поразила пустыня, может, потому, что ей не было конца; а еще потому, что нас мучила ужасная жажда, а поблизости не было ни капли воды. То и дело нам мерещились города, висящие в небе вверх ногами. Это тоже было восхитительно. Очень. И наконец мы оказались в царстве зверей: львы и тигры, слоны, зебры, страусы нанду, газели, жирафы, мартышки, шимпанзе, гориллы... Они все вместе передвигались по саванне, молча, мирно, как участники хора. Места хватало всем, даже сверчкам и кузнечикам.
Мы бы до сих пор продолжали наше путешествие, не начни Пол Ринк свою бесконечную байку о Крохе Коннектикуте. Большой выдумщик, Пол лучше меня знал, как сделать историю увлекательной. Он лучше меня умел держать слушателей в напряжении. И потом, Крох Коннектикут целиком вышел из «Супермена»[88]. Что же до моего рассказа, то ему место было в архиве, вместе с Конан Дойлом, Райдером Хаггардом[89] и им подобными. Что делать Супермену в дебрях Африки? А Крох Коннектикут, судя по тому, что я сумел о нем разузнать, был на целую голову выше Супермена. Так что, как и следовало ожидать, я потерпел поражение. Но был счастлив, приобретя подобный опыт. Благодаря ему я кое-чему научился. Научился одной пустяковой вещи, которая помогает удерживать внимание даже взрослых слушателей. Суть ее такова: нельзя скармливать сразу все. Даже льву приходится отрывать куски от добычи. Писателю следовало бы научиться этому с самого начала, но писатель — непонятный зверь: ему непременно надо учиться на собственных ошибках.
И еще... Когда, к примеру, мой сын Тони протестует, потому что я хочу отобрать у него комикс ужасов, когда он при этом восклицает: «Но маленькие мальчики любят иногда почитать про убийства!», нельзя принимать подобные замечания всерьез. Конечно, он еще не умеет читать, он смотрит картинки, а картинки эти, как вам известно, очень реалистичны. Но одно дело разглядывать книжки с картинками (комиксы и ужастики), а другое — смотреть кровавый фильм вместе с пятилетним ребенком, который заявляет, что ему иногда нравится убийство. Детям не нравятся убийства. По крайней мере, не в том виде, как это преподносят наши киногерои. Они обожают таких рыцарей, как король Артур и сэр Ланселот [90], о чем я узнал с радостью и изумлением. Эти герои честно сражаются. Они не разбивают людям головы камнем или железной трубой. Не бьют поверженного противника башмаком в зубы. Они атакуют с длинным сверкающим копьем наперевес, а когда используют широкий меч, являют как пример силы, так и искусства владения оружием. Обычно рыцари возвращают меч, если в разгар схватки выбьют его из рук противника. Рыцари, во всяком случае в старинные времена, не опускались до того, чтобы, схватив разбитую бутылку, уродовать человеку лицо. Они сражались в соответствии с кодексом чести, а даже пятилетних детей не может не восхищать романтический ореол, окружающий кодекс чести.
Может быть, я не прав. Может быть, городским детям, даже в таком нежном возрасте, нравятся гангстерские фильмы и все, что стоит за ними. Но сельским...
4. МАНИЯ АКВАРЕЛИ
Время от времени, особенно когда меня не донимают гости, я предаюсь мании акварели. «Мания», так я это называю, началась в 1929 году, как раз за год до того, как я отправился во Францию. За эти годы я написал около двух тысяч акварелей, большую часть которых раздарил.
Я уже не раз упоминал, но стоит повторить, что желание взять в руки кисть родилось у меня однажды ночью, когда я бродил по пустынным улицам Бруклина. Со мной был приятель, О'Риган. Оба мы были без гроша в кармане и голодны как волки. (Мы и отправились побродить в надежде встретить какую-нибудь «дружескую физиономию».) Мы проходили мимо универмага и застыли перед акварелями Тернера[91], вывешенными в витрине. Репродукциями, разумеется. Так это началось...
Я никогда не проявлял способности к рисованию; более того, в школе меня считали настолько бездарным, что обычно разрешали пропускать уроки рисования. Я по-прежнему плохо рисую, но теперь это меня больше не волнует. Всякий раз, беря в руки кисть, я чувствую себя счастливым; ища нужный образ, я насвистываю и что-нибудь мычу, пою и кричу. Иногда откладываю кисть и отплясываю джигу.
А еще я разговариваю с собой, когда пишу акварели. (Полагаю, чтобы подбодрить себя.) Да, говорю без умолку. То есть как ненормальный. Друзья часто признаются: «Люблю заходить к тебе, когда ты рисуешь, настроение от этого поднимается». (Когда я пишу книгу, все по-другому. Тогда я обычно бываю углублен в себя, рассеян, молчалив, а то и мрачен — ни добрый хозяин, ни добрый друг, ни даже «объект» для общения.)