– Разве нельзя уже назвать этот двор норманнским? – шепнул он своему брату – Взгляни на этих благородных графов: разве они все не одеты в наш костюм? А эти ворота разве не созданы рукой норманна?..
Да, брат, в этих палатах занимается заря нового восходящего светила!
– Если бы в Англии не было народа, то она теперь принадлежала бы тебе, – возразил епископ. – Ты не видел, во время нашего въезда, нахмуренных бровей, не слышал сердитого ропота?.. Есть много негодяев, и ненависть их сильна!
– Силен и конь, на котором я езжу, – сказал герцог, – но смелый ездок усмиряет его уздой и шпорами.
Менестрели заиграли и запели любимую песнь норманнов. Норманнские рыцари присоединились к хору и приветствовали таким образом вступление могучего герцога в жилище слабого потомка Водена.
Во дворе герцог соскочил с коня, чтобы поддержать стремя королю. Эдуард положил руку на широкое плечо своего гостя и, довольно неловко спустившись на землю, обнял и поцеловал его перед всем собранием, после чего он ввел его за руку в прекрасный покой, нарочно устроенный для Вильгельма, где и оставил его одного с его свитой.
После ухода короля, герцог разделся и погрузился в глубокое раздумье. Когда же Фиц-Осборн, знатнейший из норманнских баронов, пользовавшийся особенным доверием герцога, подошел к нему, чтобы ввести его в баню, прилегавшую к комнате, Вильгельм отступил и закутался в свою мантию.
– Нет, нет! – прошептал он тихо. – Если ко мне и пристала английская пыль, то пусть она тут и остается!.. Ты пойми, Фиц-Осборн, ведь она равносильна началу моего владения страной!
Движением руки он приказал своей свите удалиться, оставив при себе Фиц-Осборна и Рольфа, графа гирфордского, племянника Эдуарда, к которому Вильгельм был особенно расположен.
Герцог прошелся молча два раза по комнате и остановился у круглого окна, выходившего на Темзу.
Прелестный вид открылся перед его глазами; заходящее солнце озаряло флотилию маленьких лодок, облегчавших сообщение между Вестминстером и Лондоном. Но взор герцога искал серые развалины баснословного Тоуера, башни Юлия и лондонские стены, он скользнул и по мачтам того зарождавшегося флота, который послужил в царствование Альфреда Дальнозоркого для открытия неизвестных морей и внес цивилизацию в самые отдаленные, неизвестные страны.
Герцог глубоко вздохнул и протянул непроизвольно руку, как будто бы желая схватить еле раскинувшийся перед ним модный город.
– Рольф, – сказал он внезапно, – тебе известно богатство лондонского купечества, ты ведь, foi guiliaume, mon gentil chevalier, настоящий норманн и чуешь близость золота точно так, как собака приближение вепря!
Рольф улыбнулся при этом двусмысленном комплименте, который оскорбил бы всякого честного простолюдина.
– Ты не ошибся, герцог! – ответил он ему. – Обоняние изощряется в этом английском воздухе… где встречаются люди всевозможных наций: саксонцы, финлянды, датчане, фламандцы, пикты и валлоны – не так как у нас, где уважаются только высокородные и отважные люди. Золото и поместья имеют здесь то же значение, что и благородное происхождение; это доказывается уже тем, что чернь прозвала челнов Витана многоимущими. Сегодняшний сеорль может завтра же сделаться именитым вельможей, если он разбогатеет каким-нибудь чудом в продолжение ночи. Он может тогда жениться даже на царской родственнице и командовать армией. А обедневший граф подвергается тотчас же всеобщему презрению; он лишается своего прежнего значения и становится в уровень с людьми низшего класса; сыновья его могут дойти до унизительного положения поденщиков… Да, золото уважается здесь более всего; все стремится к наживе, а клянусь святым Павлом, что примеры заразительны!
– Хорошо, – сказал герцог, выслушав эту речь и потирая руки. – Трудно было бы покорить или даже поколебать народ, тесно слившийся с единственным потомком доблестного, неподкупного племени.
– Таковы все бретонцы, но таковы и все мои валлийцы, герцог! – заметил ему Рольф.
– Но в стране, где богатство ставится выше благородного происхождения, – продолжал Вильгельм, не обращая внимания на замечание Рольфа, – можно и подкупить народных предводителей, а чернь везде сильна исключительно бескорыстными, мужественными вождями… Мы, однако же, отдалились от главного предмета, этот Лондон, вероятно, очень богатый город, любезнейший мой Рольф?
– Да, настолько богатый, что может свободно выставить армию, которой хватило бы от Руана до Фландрии, а от нее до Парижа.
– В жилах Матильды, которую ты желаешь иметь своей супругой, течет кровь Карла Великого, – заметил Фиц-Осборн. – Дай Бог, чтобы дети ее завоевали царство доблестного монарха!
Герцог слегка нагнулся и приложился набожно к висевшему на его груди кресту со святыми мощами.
– Как только я уеду, – обратился он снова к Рольфу, – спеши к своим валлийцам; они очень упрямы и тебе будет с ними немало хлопот!
– Да, спать в тесном соседстве с этим рассвирепевшим роем не совсем-то удобно!
– Ну, так пусть же валлийцы подерутся с саксонцами; старайся продлить между ними борьбу, – посоветовал Вильгельм. – Помни нынешнее предзнаменование: норвежский сокол герцога Вильгельма царил над валлийским соколом и саксонским бекасом, после того как они взаимно уничтожили друг друга… Но пора одеваться: нас скоро придут звать на ужин и на пир!
Часть вторая
Ученый Ланфранк
Глава I
В то время саксонцы – начиная с короля и кончая последним поденщиком садились ежедневно четыре раза за стол. «Счастливые времена!» – воскликнет не один из потомков этих поденщиков, читая эти строки. Да, конечно, счастливые, но только не для всех, потому что хлеб рабства и горек и тяжел. В то время, когда живые деятельные бретонцы и постоянные распри королей предписывали саксонцам строгое воздержание, последних нельзя было упрекнуть в страсти к пьянству, но они увлеклись впоследствии примером датчан, любивших наслаждаться удовольствиями жизни. Под влиянием их саксонцы предавались всевозможным излишествам, хотя и позаимствовали от них много хорошего; эти пороки не проникли, однако, до двора Исповедника, воспитанного под влиянием строгих нравов и обычаев норманнов.
Норманны играли почти одинаковую роль со спартанцами: окруженные злобными, завистливыми врагами, они поневоле следовали внушениям духовенства, чтобы только удержаться на месте, добытом ими с таким тяжелым трудом. Точно так, как спартанцы, и норманны дорожили своей независимостью и собственным достоинством, отличавшим их резко от многих народов, – гордое самоуважение не позволяли им унижаться и кланяться перед кем бы то ни было. Спартанцы били благочестивее остальных греков вследствие постоянной удачи во всех предприятиях, несмотря на препятствия, с которыми им приходилось бороться; этой же причине можно приписать и замечательное благочестие норманнов, веровавших всем сердцем, что они находятся под особым покровительством Пресвятой Богородицы и Михаила архистратига.
Прослушав всенощную, отслуженную в часовне вестминстерского аббатства, которое было построено на месте храма Дианы[1], король со своими гостями прошел в большую залу дворца, где был сервирован ужин.
В стороне от королевской эстрады стояли три громадных стола, предназначенных для рыцарей Вильгельма и благородных представителей саксонской молодежи, изменившей ради прелести новизны грубому патриотизму своих отцов.
На эстраде сидели вместе с королем только самые избранные гости: по правую руку Эдуарда помещался Вильгельм, по левую – епископ Одо. Над ними возвышался балдахин из золотой парчи, а занимаемые ими кресла были из какого-то богато вызолоченного металла и украшены царским гербом великолепной работы. За этим же столом сидели Рольф и барон Фиц-Осборн, приглашенный на пир в качестве родственника и наперсника герцога. Вся посуда была из серебра и золота, а бокалы украшены драгоценными камнями, и перед каждым гостем лежали столовый ножик с ручкой, сверкавшей яхонтами и ценными топазами, и салфетка, отделанная серебряной бахромой. Кушанья не ставились на стол, а подавались слугами, и после каждого блюда благородные пажи обносили присутствовавших массивными чашами с благовонной водой.
За столом не было ни одной женщины, потому что той, которой следовало бы сидеть возле короля, – прелестной дочери Годвина и супруги Эдуарда не было во дворце: она впала в немилость короля вместе со своими родными и была сослана куда-то на житье. «Ей не следует пользоваться королевской роскошью, когда отец и братья питаются горьким хлебом опальных и изгнанников», – порешили советники кроткого короля – и он согласился с этим бесправным приговором.
Несмотря на прекрасный аппетит всех гостей, им все-таки нельзя было прикоснуться к пище без предварительных религиозных обрядов. Страсть к псалмопениям достигла тогда в Англии высшей степени. Рассказывают даже, что при некоторых торжественных пирах соблюдался обычай не садиться за стол, не выслушав все без исключения псалмы царя Давида: какой громадной памятью и какой крепкой грудью должны были тогда отличаться певцы!
На этот раз стольник сократил обычное молитвословие до такой сильной степени, что, к великой досаде короля Эдуарда, были пропеты только десять псалмов.
Все заняли места, и король, испросив извинение герцога за это непривычное нерадение стольника, произнес свое вечное: «Не хорошо, не хорошо, поди ты, это не хорошо!»
Разговор за столом почему-то не клеился, несмотря на старания Рольфа и даже герцога, мысленно пересчитывавшего тех саксонцев, на которых он мог положиться при случае.
Но не так было за остальными столами; поданные в большом количестве напитки развязали саксонцам языки и лишили норманнов обычной их сдержанности. В то время, когда винные пары уже произвели свое действие, за дверями залы – где бедняки дожидались остатков ужина – произошло небольшое движение и вслед за тем показались двое незнакомцев, которым стольник очистил место за одним из столов.
Новоприбывшие были одеты замечательно просто: на одном из них было платье священнослужителя низшего разряда, а на другом – серый плащ и широкая туника, под которой виднелось нижнее платье, покрытое пылью и грязью. Первый был небольшого роста, худощавый, – другой, наоборот, исполинского роста и сильного сложения. Лица их были более чем наполовину закрыты капюшонами.
При их появлении, между присутствовавшими пронесся ропот удивления, презрения и гнева, который прекратился, когда заметили, с каким уважением относился к ним стольник, особенно к высокому; но немного спустя ропот усилился, так как великан бесцеремонно притянул к себе громадную кружку, поставленную для датчанина Ульфа, саксонца Годрита и двух молодых норманнских рыцарей, родственников могучего Гранмениля. Предложив своему спутнику выпить из кружки, он сам осушил ее с особенным наслаждением, выказывавшим, что он не принадлежит к норманнам, и потом попросту обтер губы рукавом.
– Мессир, – обратился к нему один из норманнских рыцарей – Вильгельм Малье, из дома Малье де-Гравиль, как можно дальше отодвигаясь от гиганта, извини, если я замечу тебе, что ты испортил мой плащ, ушиб мне ногу и выпил мое вино. Не угодно ли будет тебе показать мне лицо человека, нанесшего все эти оскорбления, мне – Вильгельму Малье де-Гравилю?
Незнакомец ответил каким-то глухим смехом и опустил капюшон еще ниже.
Вильгельм де-Гравиль обратился с вежливым поклоном к Годриту, сидевшему напротив него.
– Виноват, благородный Годри, мне кажется, что этот вежливый гость саксонского происхождения и не знает другого языка, кроме своего природного. Потрудись спросить его: в саксонских ли обычаях входить в таких костюмах во дворец короля и выпивать без спроса чужое вино?
Годрит, ревностнейший подражатель иностранных обычаев, вспыхнул при иронических словах Вильгельма де-Гравиля. Повернувшись к странному гостю, в отверстии капюшона которого исчезали теперь колоссальные куски паштета, он проговорил сурово, хотя и картавя немного, как будто не привык выражаться по-саксонски:
– Если ты – саксонец, то не позорь нас своими мужицкими приемами, попроси извинения у норманнского тана – и он, конечно, простит тебя… Обнажи свою голову и…
Тут речь Годрита была прервана следующей новой выходкой неисправимого великана: слуга поднес к Годриту вертел с жирными жаворонками, а нахал вырвал весь вертел из-под самого носа испуганного рыцаря. Двух жаворонков он положил на тарелку своего спутника, хотя тот энергично протестовал против этой любезности, а остальных – перед собой, не обращая никакого внимания на бешеные взгляды, устремившиеся на него со всех сторон.
Малье де-Гравиль взглянул с завистью на прекрасных жаворонков, потому что он, в качестве норманна, хоть и не был обжорой, но во всяком случае не пренебрегал лакомым кусочком.
– Да, foi de chevalier! – произнес он. – Все воображают, что надо ехать за море, чтобы увидеть чудовищ; но мы как-то уж особенно счастливы, продолжал он, обращаясь к своему другу, графу зверскому, – так как нам удалось открыть Полифена, не подвергаясь баснословным приключениям Улисса.
Он указал на предмет всеобщего негодования и довольно удачно привел стих Виргилия:
«Monstrum, horrendum, informe, ingens, cui lumen adeptum»[2]
Великан продолжал уничтожать жаворонков с прежним непоколебимым спокойствием, спутник же его казался пораженным звуками латинского языка; он внезапно поднял голову и сказал с улыбкой удовольствия:
– Bene, mi fili, lepedissime; poetae verba in militis ore non indecora sonant[3].
Молодой норманн вытаращил глаза на говорившего и ответил иронично:
– Одобрение такого великого духовного лица, за которое я тебя считаю, судя по твоей скромности, неминуемо должно возбудить зависть моих английских друзей, которые по своей учености вместо «in verba magistri» говорят «in vina magistri».
– Ты, должно быть, большой шутник, – сказал, снова покрасневший, Годрит. – Я нахожу, что вообще латынь идет только монахам, да и те не слишком-то сильны в ней.
– Латынь-то? – возразил де-Гравиль с презрительной усмешкой. – О, Годри, bien aime! Латынь язык Цезарей и сенаторов, гордых мужей и мужественных завоевателей. Разве ты не знаешь, что герцог Вильгельм Безбоязненный уже на девятом году знал наизусть комментарии Юлия Цезаря?.. и поэтому вот тебе мой совет; ходи чаще в школу, говори почтительнее о монахах, из числа которых выходят самые лучшие полководцы и советники, помни, что «ученье свет, а неученье – тьма!».
– Твое имя, молодой рыцарь? – спросил духовный по-норманнски, хотя и с легким акцентом.
– Имя его я могу сообщить тебе, – сказал великан, на том же языке и грубым голосом. – Я могу сообщить его имя, род и характер. Зовут этого юношу Вильгельмом Малье, а иногда и де-Гравилем, так как наше норманнское дворянство нынче уже не может существовать без этого де. Но это вовсе не доказывает, что он имел какое-либо право на баронство де-Гравиль, принадлежащее главе его дома, исключая разве старой башни, находящейся в каком-то углу названного баронства, и прилежащей к ней земли, достаточной только для прокорма одной лошади и двух крепостных. Очень может быть, что последние уже давно заложены, чтобы купить бархатную мантию и золотую цепь. Родители его были: норвежец Малье, принадлежавший к морякам Рольфа, этого морского короля, и француженка, от которой он наследовал все, что имеет драгоценного, а именно: плутовской ум и острый язык, любящий чернить все встречное и поперечное. Он обладает и еще замечательными преимуществам: он очень воздержан, так как ест только за счет других; знает латынь, потому что был, благодаря своей тощей фигурке, предназначен к монашеству; обладает некоторым мужеством, если судить по тому, что он собственной рукой убил трех бургундцев, вследствие чего герцог Вильгельм и сделал из него вместо монаха sans tache – рыцаря sans terre… Что же касается остального…
– Что касается остального, – перебил де-Гравиль, страшно побледневший от бешенства, но сдержанным тоном, – то не будь здесь герцога Вильгельма, я вонзил бы свой меч в твою тушу, чтобы тебе удобнее было переварить краденый ужин и заставить тебя замолчать навсегда.