Брянский с НП передал приказ перейти под самую высоту. Сагайда, сияющий и лохматый, появился на бруствере и подал команду, какую он любил больше всего на свете:
— Отбой! Минометы на вьюки!
Это означало — вперед. Телефонист с гордостью доложил в штаб:
— Я отключаюсь.
Ячейки опустели за несколько минут. Тяжелые плиты, двуногие лафеты, стволы уже были на спинах у бойцов, входивших в траншею.
Стоя в стороне в нише, Сагайда пропускал роту и проверял, все ли взято. Вот впереди проходит раскрасневшийся Черныш с высоко поднятой головой; большие ясные глаза его блестят из-под черных, по-девичьи тонких бровей. Он ступает с какой-то особенной легкой упругостью. Вот высокий Бузько согнулся под тяжестью плиты и шагает, глядя под ноги, словно хочет запомнить каждый свой шаг на этой земле. Быстро шагает балагур Хома Хаецкий, с пышными хитрыми усами, закрученными кверху, как бараньи рога… Гай, весь обвешанный металлическими лотками с минами, гремит ими, как рыцарь зелеными латами, и смотрит на Сагайду, на товарищей, на все, что происходит, простодушно и доверчиво. Проходят неразлучные братья Блаженко, темные и задымленные. Младший с трубой на плече и с прицелом в руках, старший с лотками в здоровой руке.
— Блаженко! — окликает Сагайда старшего, а братья останавливаются оба.
— Я вас слушаю, товарищ лейтенант гвардии.
— Сколько я вас учил, что не лейтенант гвардии, а гвардии лейтенант!
— Простите, забыл, товарищ… лейтенант гвардии!
— Дайте сюда лотки!
— Он в моем расчете, — вмешивается Денис. — Это по моему приказу.
— Дайте сюда лотки!
— Товарищ гвардии лейтенант, — настаивает на своем Денис, — вы же не можете через мою голову отменять мои приказы. Боевой приказ…
— Так ты уставы знаешь! — говорит Сагайда и силой забирает лоток у Блаженко-старшего… — Почему не доложил, что ранен? Марш!
Роман моргает, переводя глаза то на Сагайду, то на Дениса.
— Марш… с братом!
Сагайда сам берет лотки и тоже идет, замыкая роту.
Траншея, вырытая в полный профиль, спускается все ниже. Сагайда видит головы почти всех бойцов, их загорелые жилистые шеи. Головы поднимаются и опускаются, как будто отделившись от туловищ, плывут по одному руслу, покачиваясь на волнах. В некоторых местах траншея перекрыта шпалами, и, когда бойцы входят в темный туннель, Хома Хаецкий выкрикивает своим певучим подольским говором:
— Ой, патку мой, патку!.. Так, словно в ад!
— А ты думал, в рай?! — смеется кто-то из бойцов.
Ночью рота окапывалась уже на новой огневой позиции, в овраге под самой высотой. О сне не могло быть и речи. Бой продолжался. К вечеру заняли 14, 17 и 18-й доты, некоторые были блокированы, однако румыны еще простреливали почти всю местность, которую нашим удалось захватить. Рота зарывалась в землю. Тяжело дыша, работали бойцы, скрежетали в темноте кирки, высекая искры, когда попадался каменный пласт.
С наступлением ночи ринулись к высоте подводы, груженные боеприпасами. Затарахтела дорога, заполненная еще днем разбитыми возами и разорванными лошадьми. Объезжая их, подводы грохотали в темноте, на полном галопе подскакивая к высоте и с хода разворачиваясь, сваливали в одну груду ящики и опять мчались за новым грузом. У подножья высоты выросла гора боеприпасов. Брянский послал почти половину роты носить мины на огневую.
Караваном теней брели в ночи бойцы с ящиками на плечах, падая, когда поблизости в твердый грунт врезался снаряд. Хаецкий, обладавший удивительно тонким слухом, всегда первый ловил нарастающий свист снаряда или шелест тяжелой мины.
— Летит! — выкрикивал он, а сам уже лежал, припав к земле, как осенний лист. Спина у него холодела, по ней пробегали мурашки… — Патку мой, патку!
Почему-то он был уверен, что мина обязательно ввинтится ему в поясницу, как сверло. Не в ногу, не в руку, а именно в поясницу. Под рубахой у него холодок ходил; Хома загребал руками землю и, ломая ногти, шептал:
— Пронеси!
Трахкало где-то сбоку. Над головой фыркали осколки и падали, стуча о землю, как спелые груши. Тогда Хаецкий первый энергично поднимал голову, выпятив усы вперед.
— Вон где упало! — сообщал он, будто другие этого не видели.
— Подымайсь! — командовал Черныш. Бойцы молча поднимали на плечи груз и двигались, сгорбившись, дальше.
— Все идут?
— А как же?!
Это был уже четвертый рейс за ночь.
— Покурить бы, — сказал кто-то, идя за Чернышом. Накануне наступления они получили табак.
Поблизости, врезаясь в высоту, проходила какая-то пустая траншея; Черныш разрешил остановиться в ней и сделать перекур.
Было уже за полночь. Бойцы, сложив ящики вдоль бруствера, чтобы потом было легче их брать на плечи, присели в окопе. Впечатления боя и тяжелая ночная работа утомили. Но надежные стены траншеи сразу вернули утраченную живость, наполнили уверенностью. Засверкали на дне рва звездочки цыгарок и развязались языки. «Как немного нужно человеку, — невольно подумал Черныш, — чтобы он почувствовал себя довольным и засмеялся».
— У нас был румынский комендант, по ихнему претор, — слышался уже певучий голос Хомы Хаецкого. — Так я к нему каждый день ходил, чтоб он вернул мне корову, а он каждый день меня стегал.
Бойцы смеются.
— А ты все-таки ходил?
— А я ходил, чтоб ему косточки на мелкие части разнесло!
— И вернул?
— В обе руки… Куда-то повез в Бухарест.
— Пасется на площади.
— Узнаю — отберу.
— Удирая, они пели: «Антонеску дал приказ — всех румынов на Кавказ. А румын не дурной — на каруцу и домой».
— Запели, когда припекло на Украине.
— Гляди, чего тут понастроили: не угрызешь.
— Припечет, так все равно удерут.
— Пусть уносит их с дымом и гарью.
Черныш встал.
— Кончай курить!
Внизу расстилается сизая прохлада ночи. На поле то здесь, то там всё еще возникают багровые кусты взрывов. На высоте, над боевыми порядками пехоты, повисают ракеты и вянут, падая, как скошенные, слепящие колосья. А за горою все небо рдеет. Пылает румынский тыл, пылает вся Румыния, тревожно и загадочно.
— Тю, чтоб ты пропало! — выкрикивает Гай, мимо которого проходит Черныш.
— Что такое?
— Чья-то рука.
Черныш нагнулся над бруствером и в самом деле увидел скрюченную руку, свисавшую в самый окоп, преграждая дорогу. С чувством брезгливости, в котором не хотел сам себе признаться, Черныш взял ее, холодную и твердую, и откинул, чтобы пройти. А на ладони у него осталось что-то липкое. Идя, он все время тер ладонь землею; однако, еще много дней спустя, всякий раз, когда Черныш принимался есть, ему казалось, что от руки несет чем-то тошнотворным.
Они приближались к заклятому месту, к небольшой прогалине при входе в овраг. Она еще и до сих пор простреливалась противником из пулеметов, и Черныш скомандовал залечь и лег сам. Он полз по изрытой, пропитанной вонью земле. Пули звенели все время, то пролетая над головой, то чмокая рядом во что-то мягкое, как в тесто. Трупы то и дело загораживали путь. А сзади с тяжелым сопением ползли один за другим бойцы, таща за собой ящики.
Иногда Чернышу казалось, что это не ночь, а ясный день и что врагу видно все, даже звезду на его пилотке. Тогда он на мгновение прятал голову за какого-нибудь убитого. А поборов причуду, собравшись весь в напряженный кулак, он полз дальше, шаркая локтями и коленями, словно плыл по чему-то твердому и кочковатому.
Внезапно кто-то крикнул позади него. Это был ужасный крик на полный голос, и от этого особенно страшный среди темноты, где до сих пор все говорили почти шопотом.
— Хлопцы! Братики!..
Голос пронзительный, высокий, прозвучал таким нечеловечески измененным, что Черныш не мог узнать, чей он.
— Братики!..
Этот крик среди ночи прозвучал так неожиданно, что, казалось, услышат его на всей огромной высоте, на обоих склонах и бросятся спасать человека.
Черныша кинуло вперед, подальше от этого крика, и он слышал, что за ним и все бойцы ползут быстрее и дышат тяжелее и чаще. Пули все гуще прошивали воздух. Наконец, Черныш достиг камня, за которым можно было передохнуть. Сюда пули не залетали. «Что я сделал? — ужаснулся вдруг Черныш. — Что я сделал!»
Из темноты выползали бойцы и собирались молча вокруг, не поднимая голов от земли.
— Кого нет? — почти закричал Черныш, сердясь неизвестно на кого. — Кого нет?
Не было двоих: Бузько и Вакуленко. Черныш, готовый на все, решительно повернулся и пополз назад. Пусть лучше его убьют, но так он не пойдет к Брянскому.
Кто-то схватил его за ногу.
— Не ходите… Лучше я.
Это был Гай. Не ожидая ответа, он зашуршал в темноте, как уж. Ловко маневрируя между трупами, боец пополз на стон. Свистели и шмякались пули, иногда позванивая, наверное, о чью-нибудь лопатку. Гай не обращал внимания на эти звуки, он слышал поблизости что-то несравненно более важное: глухое клокотание, словно где-то ворковали голуби. Нащупал рукой тело, еще теплое и все мокрое от пота. По сапогу домашнего кроя узнал, что это Бузько. Тело сжалось, расправилось, еще раз сжалось, и все время было слышно поблизости мягкое воркотание: кровь била струйкой из подмышки. Гай приложил ухо к его груди. Стало тихо, как будто онемела в удивлении вся земля: сердце не билось.
Гай пошарил в карманах, забрал кошелек и патроны убитого и снова пополз. В нескольких метрах от этого места он узнал Вакуленко — в темноте блестела его лобастая лысая голова без пилотки. Этот был убит наповал: пуля пробила шею и вышла через затылок.
Вернувшись к камню, Гай передал Чернышу документы убитых, а себе оставил только патроны, взятые у Бузько. Все опять поднялись, подав друг другу трехпудовые ящики. Пулеметы татакали в темноту. Над высотой ракеты стремились достичь неба и, обессилев, гнулись и умирали, рассыпаясь искрами. Пока дошли до места, никто не проронил ни слова.
На огневой, отыскав Брянского, Черныш доложил ему, что люди с минами вернулись и что двое убиты.
Брянский внимательно и серьезно выслушал рапорт, расспрашивая о некоторых подробностях.
— Жаль, — сказал он после паузы, — жаль. Особенно этого… Вакуленко. Из него вышел бы неплохой наводчик. Я держал его на примете. Ну, что же?..
Брянский мгновение подумал.
— Что же… Забирай, друг, людей и… снова за минами. Мин, мин, друже! Утром снова должен быть «сабантуй».
Черныш козырнул и подал команду на пятый рейс.
X
Утром действительно начался «сабантуй», не смолкавший весь день. В бой были введены все стрелковые батальоны. Они блокировали слева несколько еще живых дотов. Противник тоже подбросил значительные силы пехоты и бросал ее раз за разом из окопов в контратаки, стремясь освободить запертые в дотах гарнизоны. Несколько раз пехота сходилась врукопашную на самой вершине.
Беспрерывный гул, трескотня и тучи дыма висели над высотой, заволакивая солнце.
Брянский стоял на наблюдательном пункте 7-й стрелковой роты и отсюда руководил огнем. Он получил задание все время держать под обстрелом одну из важных траншей, шедшую из румынского тыла на высоту, вплетаясь в сложное кружево ее обороны. В стереотрубу Брянский хорошо видел эту траншею, оплетенную изнутри лозой. По ней он бил и бил с самого утра. Корректируя огонь, он редко заглядывал в таблицу стрельб, ибо знал ее почти наизусть. Математическая память у него была развита необычайно.
Когда мины ложились где-нибудь поблизости от траншеи на опаленной, изрытой земле, Брянский не мог сдержать своего раздражения.
— Партачи! Партачи! Партачи! — кричал он после каждого неудачного выстрела и, не отрывая глаз от цели, грозил в телефонную трубку и требовал немедленно сообщить установки; ему казалось, что там обязательно всё перепутали наводчики. Зато, если мина разрывалась в самой траншее, наполняя ее дымом, лицо Брянского сияло от удовольствия, он хватал Шовкуна за плечо и энергично тыкал пальцем в том направлении.
— Видишь, видишь, — говорил он, не спуская с траншеи глаз, — накрыта! Цель накрыта! Чудесно! Молодцы!
И наскоро записывал что-то в свой блокнот. Организацию боя он всегда воспринимал как процесс неустанного творчества, материал для все новых обобщений и уточнений. Брянский оценивал бой не только по его окончательным результатам, хотя это, конечно, главное. Брянский оценивал его еще и по тому, как он был подготовлен, проведен, как разворачивался, как преодолевались сложные ситуации и неожиданности, всегда возникающие в ходе боевых действий. Какая-нибудь, даже самая маленькая, операция батальона выступала перед Брянским либо «неопрятной», как он говорил, с лишними жертвами, либо проведенной точно, смело, красиво, с наименьшими потерями. После очередного боя, когда комбат собирал командиров рот, чтобы подвести итоги, Брянский так и говорил:
— Уничтожение такой-то группы противника в таком-то перелеске было проведено решительно, точно, красиво.
Командиры стрелковых рот всегда были рады случаю подшутить над Брянским.
— Особенно, — говорил кто-нибудь, — «красиво» сержант Новиков засадил штык тому немецкому унтеру пониже пупа!
И сейчас, руководя огнем своей роты, Брянский все время следил и за огнем других минрот и минометных батарей, всякий раз делясь своими наблюдениями с Шовкуном.
— Смотри, смотри, как Сергеев строит веер! Ишь, жук. Накрыл! Накрыл всех!
Шовкун, весьма слабо разбиравшийся в веерах, немало дивился неутомимости своего командира.
— И зачем вам, товарищ гвардии старший лейтенант, тот Сергеев? — осмеливался спрашивать ординарец с мягкой вежливостью. — Разве мало вам хлопот со своей ротой? Разве вы за того Сергеева отвечаете?
— Шовкун! — взглядывал на него Брянский с неожиданной суровостью. — Мы за всех отвечаем! И за всё!
И снова, упершись вытертыми локтями в сухую глину бруствера, впивался острым взглядом в поле боя.
А под обрывом, где разместилась его огневая позиция, творилось что-то необычайное. Чохканье горячих минометов, гомон, суетня и ругань. Кто посмотрел бы со стороны на этот ералаш, мог бы подумать, что тут люди лишились рассудка и только мечутся, не помня себя, запертые в этой клетке, наполненной жгучей духотой. И только приглядевшись поближе, можно было заметить, что тут господствовали полный порядок и четкость хорошо налаженного механизма. Это было единственное сравнительно неуязвимое место под высотой, и сюда сбились все, кто имел на это право и возможность. Кроме огневой Брянского, тут разместился командный пункт батальона со всем своим штатом до писарей включительно. Писари, разложив на коленях свои нескончаемые сводки, придавали картине особую деловитость и уверенность. Тут же развернулись и санитарные взводы двух батальонов, около которых собралось несколько десятков раненых, сидевших и лежавших на самом дне рва в ожидании ночи. Штабной офицер с молдаванином-переводчиком допрашивал первых пленных, захваченных сегодня. Они были еще мокры от пота и ничего, кроме нашей вчерашней артподготовки, не помнили. Какой-то контуженный сержант, собрав возле себя группу легко раненных, заикаясь, громко рассказывал, как он подложил взрывчатку под дот и как ею же его оглушило, потому что не успел далеко отползти. Другой, совсем молоденький боец-грузин, смешно рассказывал, как подстерег румынешта, когда тот, не ожидая гостей, открыл бронированные тыловые двери дота.
— Буна дзива, — сказал я ему и оглушил прикладом по голове. А в дот — противотанковую.
Жара нестерпимая. Весь овраг до самых краев налит прозрачным, расплавленным зноем. Сюда ниоткуда не залетит ветерок и не всколыхнет горячий воздух.
Расчеты у минометов стоят, обливаясь по́том, черные, как негры. Но настроение у всех возбужденное и приподнятое, потому что то и дело приходят вести о падении то одного, то другого дота.
Хаецкий, с красными от бессоницы глазами, сидит весь в копоти, вставляя в мины дополнительные заряды. Он без умолку балагурит, поблескивая из-под усов своими молодыми зубами.
— Товарищ гвардии лейтенант, — обращается он к Сагайде, подбрасывая на руке мину. — А приятно какому-нибудь фрицу поймать в руки такой огурчик?
Где-то поблизости вверху над обрывом взрывается снаряд и обессилевшие осколки фырчат над головой, как сытые перепела. Это немного тревожит Хаецкого, и он задирает голову туда, поверх обрыва, к небу. Он грозит в сторону противника миной.