— Жизнь! — взорвался Уошберн. Д-р Флорет только что разъяснил присутствующим, как им следует поступать в тех или иных обстоятельствах, сведя все жизненные коллизии к нескольким типовым случаям. — Да что вы, так называемые приличные люди, знаете о жизни? Разве вы люди? Вы заводные игрушки! Вы не умеете ни радоваться, ни печалиться. Разве таким Господь создавал человека? Вы же повинуетесь не естественному чувству, а правилам приличия. Кто-то эти правила выдумал, сыскал мастера; тот вставил в вас пружину, подобрал колесики — и пошло-поехало. Вы все делаете, как заведено, — и живете, и любите, и смеетесь, и плачете. А вот нажми на этот рычажок — вы и согрешить сможете. Но вот наступает миг, когда завод кончается, и вы оказываетесь лицом к лицу с жизнью — к вам постучалась Смерть. Тут-то и становится ясным, что ваши домашние — всего лишь, заводные игрушки. Нажали рычажок — и они облачились в траур, а из глаз закапали слезы.
Больше всего на свете он ненавидел неестественность.
— Эх ты, кукленок, — как-то обозвал он меня, и я обиделся.
— Кукленок, куклёнок, — он и не думал извиняться. — Все мы такие. Заводные игрушки. Правда, весьма искусные: умеем ходить, махать руками, пищать, когда нам нажимают на живот, говорить — и не только „мама“. Но не более того. Какой механизм нам вставили, так мы и живем. Твой отец умеет расшаркиваться, вежливо кланяться — но в голову ему ничего не вложили; у матушки твоей — очаровательное кукольное личико, она может улыбаться, горделиво поводить плечами, но что ей с того? Да и сам-то я хорош, какой-то недоделок; задумали меня вроде бы как мужнину — какие-то колесики вертятся, только вот заводу не хватает. Так что, мой юный друг, — . все мы куклы.
— Это он так шутит, объяснила матушка. — Шутки, конечно, странные. Но обижаться на него не следует — вырастешь, сам поймешь: есть такие люди, которые несут всякую околесицу. Что они хотят сказать — никто не знает, да они и сами того не понимают.
— Так что же, по-вашему, выходит? — не соглашался с ним д-р Флорет. — Значит, что хотим, то и творим?
— Да уж лучше так, чем как в басне про мельника: старый осел молодого везет. А так случается с каждым, кого беспокоит лишь то, что о нем думают, — парировал Уошберн. — Был тут у меня недавно один пациент. Лечение я, конечно, назначил, но случай безнадежный. Захожу как-то к ним и застаю жену за стиркой белья. Спрашиваю: „Как самочувствие мужа?“, а она, знаете ли, так спокойно, не отрываясь от дела, мне и отвечает; „Да помер, должно быть. Хотя кто знает?“ и кричит: „Эй, Джим, ты что там, дрыхнешь?“ Ответа не последовало. „Стало быть, окочурился благоверный мой“, и отжимает какой-то там чулок.
— Но, смею полагать, подобная индифферентность восторга у вас не вызывает? — сказал, д-р. Флорет. — Ведь скончался человек ей близкий.
— Да какой уж так восторг, — ответил Уошберн. — Но и винить ее не за что. Не я этот мир сотворил, не мне его и судить. Но одно в этой женщине меня восхищает: не стала она строить из себя безутешную вдову — помер так помер. А живи она где-нибудь на Баркли-сквер, я бы всю валерианку извел, приводя ее в чувство.
— Положим, жена несчастного оказалась женщиной бесчувственной, — буркнул д-р Флорет, — но ведь по обряду положено, и даже у простонародья существует обычай…
— Знаю я все эти народные обычаи, — не дал договорить ему Уошберн. — Знаю и то, что вы хотите сказать. Не нами это, дескать, заведено, не нам это и ломать; пусть обряд бессмыслен, но что-то в нем все же есть, и уж коли не нашлось у тебя подобающей одежды, одолжи у соседа. Прецедент был: осел нарядился в ослиную шкуру и оказался еще большим ослом, чем был: вот и все. Ладно, с ослами все ясно. Но ведь и львы одеваются в ослиную шкуру! Была у меня пациентка. Случай элементарнейший, но день ото дня ей становится все хуже. В чем дело — я терялся в догадках. А выяснилось, что она просто не желает лечиться. „Доктор, милый, — рыдала она. — Жить мне никак нельзя. Я уж взяла с этого гада клятву: если умру, то он детишек не бросит. А если поправлюсь, отец от нас уйдет, и что мне с ними делать?!“ Вот какой здесь народ; попытайтесь их понять. А поймете — и вам все станет ясно. Тогда вы, не задумываясь, перестреляете всех, кого они ненавидят, и положите жизнь за тех, кого они боготворят. Конечно же, они дикари, но все же — люди, а не заводные игрушки.
— По мне, так уж лучше заводные игрушки, — сказал д-р Флорет.
— Конечно же, куклы приятней живых людей: у них же не лицо, а маска, — ядовито заметил Уошберн.
— Я вдруг вспомнил, — вмешался отец, — свой первый бал-маскарад. Было это в Париже в студенческие годы. Я испытал нечто очень похожее. Маски меня напугали; я выскочил на улицу, чтобы увидеть живые лица.
— Но ведь в полночь все сбрасывают с себя маски, — сказала миссис Тайдельманн своим томным голосом.
— Тогда я этого не знал, — пояснил отец.
— И не много потеряли, — ответила она. — Представляю, что за рожи скрывались за этими масками.
— Боюсь, что вы правы, — ответил отец. — Я согласен с д-ром Флоретом: иногда уж лучше маска, чем подлинное лицо.
Барбара не врала: миссис Тайдельманн оказалась женщиной невиданной красоты, лишь одно портило ее — глаза — колючие, холодные, беспокойно бегающие под сенью вечно опущенных ресниц.
Ко мне она была неизменно добра. Более того, с тех пор, как исчезла Сиззи, она оказалась первой, кто отнесся ко мне как к человеку. Конечно же, матушка меня любила; она хвалила меня за то, что я слушаюсь старших, веду себя хорошо, не дерусь с мальчишками; но это было мое обычное состояние, и гордиться тут было нечем. Матушка мной любовалась, словно жемчужиной. А какая от этого жемчужине радость, позвольте вас спросить? Какой уж выросла, такой и выросла, ее заслуги в этом нет. Вот и мы, люди — что дети, что взрослые, — недовольно морщимся, когда начинают возвеличивать наши природные достоинства: ведь подобные восхваления мешают нам совершенствовать то, что в нас развито слабо. Я знал, за что меня можно хвалить, и под большим секретом поведал бы об этом своим друзьям. Но этот наш новый друг — или, сразу скажем, враг — повел себя так, что в ее присутствии комплименты мне не требовались, я и без них понимал, что кое-что я значу. Как так получалось — объяснить не берусь. Она и не думала мне льстить; более того, она вообще не замечала моих добродетелей и ни разу не сказала, что я хороший мальчик. Она заворожила меня не тем, что расхваливала меня на все лады, а тем, что каким-то загадочным образом сделала так, что я перестал себя стыдиться.
Й все же, несмотря ни на что, я ее не любил; более того, я ее боялся, особенно тогда, когда она вдруг вскидывала ресницы и смотрела мне прямо в глаза.
За обедом она сидела рядом с отцом; с приоткрытым ртом, подперев щеку рукой, она не сводила с него глаз. Стоило ему отвлечься на других гостей, как она тут же своим грудным голосом возвращала его к себе. Отец что-то говорил ей, жестикулировал; она с легким смехом остановила его, взяв за руку. Отец быстро посмотрел на матушку и, поняв, что она следит за ним, вспыхнул.
До сих пор в моих рассказах отец представал таким, как я, ребенок, его видел. Он мре казался просто стариком — со складками в углах подвижного рта, с седыми всклокоченными волосами. Но теперь, глядя на него глазами человека уже пожившего, я замечаю в нем другое: это был высокий, хотя и слегка сутуловатый, обаятельный мужчина с лицом поэта — я хочу сказать, с таким лицом, какое должно быть у поэта, но никогда не бывает; природа не любит, чтобы все было так очевидно, — с застенчивыми глазами подростка и нежным, почти что женским голосом. Наша прислуга его обожала, гордилась, что служит у такого хозяина, — ведь даже с распоследней замарашкой и бездельницей? (а таковыми оказывались практически все наши кухарки) он разговаривал, как со светской дамой, а распоряжения давал так, будто не приказывал, а просил; об одолжении. Я читал, что женщина будет любить только такого мужчину, в котором признает своего повелителя. Но разве не могут быть исключения, ведь женщины тоже любят разнообразие? Или, рискну предположить, почтенные авторы, мнящие себя знатоками по части взаимоотношений между мужчиной и женщиной, просто-напросто заблуждаются? Не берусь судить, но знаю лишь одно: когда отец заговаривал с какой-нибудь женщиной, глаза у него загорались. Однако ничего властного в отце не было.
— По-моему, все идет как надо, — шепнул Хэзлак отцу, когда он вышел провожать их в переднюю (Хэзлаки уходили последними), — А она что об этом думает?
— Я думаю, она за нас, — сказал отец.
— За обедом всегда можно договориться, — сказал Хэзлак. — Спокойной ночи.
Дверь за ними закрылась, но Что-то успело прошмыгнуть в щелку и встать между отцом и матушкой. Оно кралось за ними по узкой скрипучей лестнице.
Глава VII
Лучше владеть немногим вкупе с любовью, нежели обладать сокровищами. Лучше вкушать дикие коренья, нежели иметь в стойле буйволиц вкупе с ненавистью. Столь очевидную истину мог изречь лишь очень мудрый человек. Теперь жаркое подавалось на стол не только по воскресеньям, но и в будни, а пудинг мы ели каждый день, пока пудинг не приелся; таким образом, мы лишили себя одной из радостей жизни, включив еду очередным пунктом в список заурядных физиологических потребностей. Теперь мы могли есть и пить все, что заблагорассудится. Теперь не нужно было за завтраком делить единственный кусок. Теперь хлеб не резался на тонкие ломтики — с тем, чтобы выкроить горбушку на субботний пудинг; мы просто ломали его руками. Но веселье пропало. Невидимый бессловесный гость поселился за нашим столом, и мы уж больше не смеялись и не поддразнивали друг друга, как бывало тогда, когда на обед подавалось полфунта колбасы или пара изумительно пахнущих селедок; разговор сделался пустым и касался исключительно вещей, к нам отношения не имеющих.
Теперь переехать на Гилфорд-стрит для нас было проще простого. Иногда отец с матушкой обсуждали такую возможность — но без всякого воодушевления, холодным тоном, как они теперь всегда разговаривали, пока не затрагивали одну тему (а разговор неизбежно так или иначе сбивался на эту тему), и тогда бесстрастность сменялась бешеной яростью; и так болезненно тянулся месяц за месяцем, и тучи все сгущались. А потом, как-то утром к нам явился человек и сообщил, что старый Тайдельманн скоропостижно скончался, прямо у себя в конторе.
— Ты поедешь к ней? — спросила матушка.
— За мной прислали экипаж, — ответил отец. — Ничего не поделаешь, придется ехать; должно быть возникли какие-то сложности с бумагами покойного.
Матушка горько рассмеялась; почему — я тогда понять не мог; отец ушел. Он пропадал весь день, и все это время матушка, закрывшись, просидела у себя в комнате; подкравшись к двери, я услышал, что она плачет, и удалился в полном недоумении, не понимая, как можно так убиваться из-за смерти старикашки Тайдельманна.
После этого она стала бывать у нас чаще. Траур пошел ей к лицу, она стала еще красивее: жестокий, взгляд сделался мягче — так, во всяком случае, казалось. С матушкой она была неизмено любезна; та на ее фоне казалась простушкой, лишенной всякого изящества. Ко мне — каковы бы ни были ее намерения — она относилась с удивительной добротой; почти не было случая, чтобы она являлась без подарка — пустячного, но приятного — или не находила иного способа доставить мне невинные детские удовольствия. Сердцем она чувствовала, что именно я люблю и чего на самом деле хочу книга, которые она мне дарила, находили в моей душе отклик, а те, что давала читать матушка, — нет; развлечения, в которые она меня втягивала, доставляли мне радость, а матушкины просветительные мероприятия — нет. Частенько матушка, проводя воспитательную работу, охлаждала мой пыл, рисуя неприглядную картину жизни, уготованной мне: узкая, уходящая за горизонт дорога, пролегшая вдоль двух бесконечных стен: „Должен“ и „Нельзя“. Побеседовав же с этой сладкоголосой дамой, я начал рисовать в воображении ожидавшую меня жизнь в виде залитого солнцем луга, и ты идешь, смеясь, по залитой солнцем тропинке под названием „Хочу“. Так что, несмотря на то, что в глубине души я, как уже сказал, ее боялся, я, сам того не желая, тянулся к ней, плененный нежностью, симпатией и пониманием того, что мне потребно.
— Он пантомиму когда-нибудь видел? — однажды утром спросила она у отца, посмотрев на меня, и как-то по-чудному поджала губы.
У меня подпрыгнуло сердце. Отец поднял брови.
— А мать что на это скажет? — спросил он. Сердце у меня упало.
— Она считает театр злачным местом, — ответил я. Впервые в жизни мне пришла в голову мысль, что матушка, возможно, и не всегда права в своих суждениях.
Миссис Тайдельманн улыбнулась, что усилило мои сомнения.
— Боже мой! — сказала она. — Боюсь, что я страшная грешница. Пантомима всегда казалась мне вполне благопристойным зрелищем. Все грешники прямиком направляются в… ну, в общем, в уготованное им место, чего они, несомненно, и заслуживают. Но мы могли бы дать слово; что уйдем с представления, не дожидаясь сцены, где клоун ворует колбасу. Договорились, Пол?
Послали за матушкой, и вскоре она пришла; мне больно было сознавать, что выглядит она крайне невзрачно: бледное лицо, простенькое черное платье. Матушка подошла к этой ослепительной даме в шуршащих одеждах и застыла в каком-то оцепенении.
— Вы уж отпустите его, миссис Келвер, — попросила миссис Тайдельманн; голос ее звучал мягко, вкрадчиво. — Дают „Дика Уитингтона“ — пьеска весьма благопристойная и поучительная.
Матушка стояла молча, нервно сцепив пальцы, и было слышно, как хрустят суставы; губы ее дрожали. Она была явно не в себе. Осознавая всю важность решаемого вопроса, я все же не мог понять, почему она так волнуется.
— Прошу меня извинить, — сказала матушка каким-то надтреснутым, хриплым голосом, — это, конечно, очень любезно с вашей стороны. Но мне бы не хотелось, чтобы мой сын шлялся по театрам.
— Но лишь один разок, — не сдавалась миссис Тайдельманн. — Ведь у мальчика каникулы.
В комнату проник солнечный луч и заиграл на ее лице; на его фоне место, где стояла матушка, казалось погруженным в почти полный мрак.
— Мне бы не хотелось, чтобы мой сын шлялся по театрам, — повторила матушка. — Когда он вырастет, то пусть слушается кого угодно, а сейчас его воспитанием должна заниматься я — и только я.
— Ничего дурного в этом нет, Мэгги, — убеждал ее отец. — Сейчас другие взгляды на то, что хорошо и что плохо. Многое изменилось с того времени, когда мы были молоды.
— Вполне возможно, — ответила матушка все тем же хриплым голосом… — Ведь с тех пор столько води утекло.
— Я вовсе не то хотел сказать, — рассмеялся отец.
— А я хочу сказать, что могу и заблуждаться, — ответила матушка. — Вы все молоды, а я — стара, мне с вами делать нечего. Я пыталась переделать себя, но, видно, годы свое берут.
— Напрасно вы так, — ласково сказала миссис; Тайдельманн. — Мне просто хотелось сделать мальчику приятное Ведь он изрядно потрудился в этом семестре — отец мне рассказывал.
Она нежно положила мне руку на плечо и привлекла поближе к себе; в таком положении мы и оставались некоторое время.
— Очень любезно с вашей стороны, — сказала матушка. — Но я уж сама постараюсь сделать ему что-нибудь приятное; Мы уж с ним найдем, как поразвлечься. Уж что-нибудь да придумаем — не такая уж я зануда, как может показаться. Мальчик это знает и понимает.
Матушка искала мою руку, но я был на нее рассержен и делал вид, что не понимаю ее жестов; не сказав ни слова, она вышла из комнаты.
Матушка эту тему больше не затрагивала, но буквально на следующий день мы отправились в ближайший балаган, где показывали туманные картины и выступал фокусник. Она надела выходное платье много красивее, чем та затрапеза, в которой она ходила последнее время; она была весела и оживленна — совсем не то, что обычно, много говорила и задорно смеялась. Но я, помня свои обиды, насупился и ушел в себя. В любое другое время такое редкостное развлечение доставило бы мне бездну радости, но сейчас у меня перед глазами плавали смутные образы чудесного мира настоящего театра — о нем много рассказывали одноклассники, а недостающие детали я восполнил собственными фантазиями, рожденными при разглядывании аляповатых афиш. Во мне все еще жило то горькое чувство, которое я испытал, лишившись предвкушения удовольствия, и никакой фокусник, отправляющий в широко разинутый рот бесконечную цепочку крыс, связанных веревочкой, ни даже живой кролик, обнаруженный в шляпе почтенного джентльмена (вот уж у кого угодно, но только не у него мог оказаться в шляпе живой кролик!), не могли отвлечь меня от мрачных мыслей.