Ничего из этого не вышло, хотя то, что он был вдовцом, вносило в их отношения некую изюминку, надкусить которую не прочь любая женщина, вне зависимости от возраста; но то, что он восхищался ее умом, было несомненно. Однажды он дошел до того, что воскликнул: «Мисс Дэйвис! Да вы бы могли быть женой стряпчего!» — в его представлении это был предел мечтаний каждой женщины. На что тетка ответила: «Могла бы, могла бы. Да вот что-то стряпчие замуж не берут». Согреваемая комплиментами, обходительность тетки пустила корни и расцветала пышным цветом, приняв, впрочем, как и все запоздалые цветы, весьма причудливые формы.
Ей пришла в голову мысль (намерения были самые благородные, я в этом не сомневаюсь, что лесть — простейший способ доставить удовольствие ближнему, и она принялась льстить — к месту и не к месту. Действовала она из лучших побуждений, тут уж ничего не скажешь, но почему-то казалось, что в ее комплиментах сквозила плохо скрытая язвительность.
Однажды за обедом отец рассказывал нам незатейливую историю: днем он наблюдал какую-то уличную сценку, и она показалась ему забавной. Тетка тут же изобразила восторг, изумленно всплеснув руками.
— И откуда у человека столько юмора? Талант! Талант!
Стоило ей только заметить на матушке новую (или переделанную) шляпку — явление вполне заурядное, в те дни матушка тщательно следила за своей внешностью (О женщины, которым довелось любить! Вы это понимаете!), — как она в недоумении отступала назад, словно не узнавая ее.
— И это замужняя женщина? И вы мне говорите, что ее ребенку пошел четырнадцатый год? Да это юная девушка — модница, попрыгунья!
Есть люди, падкие на лесть; если тщеславность не перехватить в легкой форме, то с годами она переходит в тяжкий недуг. Но тетка лила елей в таких лошадиных дозах, что подняла бы на ноги самого безнадежного больного.
Мало того, опять же для блага родных и близких она напускала на себя живость и игривость, что было ей не к лицу; принимая во внимание возраст и застарелый ревматизм, можно было догадаться, каких трудов ей стоило порхать и щебетать без умолку. На основании этих моих жизненных наблюдений я пришел к выводу, что добродетельность, как, впрочем, и другие людские качества, хороша лишь тогда, когда идет от чистого сердца. И никто не убедит меня в обратном.
Однако природа давала себя знать, и время от времени тетка — все с той же заботой о домашних — бежала на кухню ругаться с Эми, нашей новой прислугой, которой, впрочем, на тетку было ровным счетом наплевать. Эми была философской натурой, принимала мир какой он есть и утешала себя мыслью, что в сутках всего двадцать четыре часа, а всех дел все равно не переделаешь. Такая теория может нагнать уныние на кого угодно, но Эми черпала в ее постулатах радость и веселье. Матушка всегда извинялась перед ней за тетку.
— А Бог с ней, мэм, экая важность! — отвечала Эми. — Не она, так кто-нибудь другой еще похуже. Шумит, шумит, а конец у всех единый.
Эми была как бы исполняющей обязанности штатной прислуги — взяли ее на время. Придя наниматься, она объявила матушке, что выходит замуж, и ей надо протянуть пару недель до свадьбы.
— Это не совсем то, чего бы хотелось, — сказала матушка. — Не люблю перемен.
— Оно и понятно, мэм, — откликнулась Эми. — Кто ж их любит? Только я слышала, что вам срочно нужна прислуга, и, может, пока вы там ищите кого-нибудь на постоянное место…
С нелюбовью к переменам и пришла в наш дом Эми. Через месяц матушка спросила, когда же будет свадьба.
— Только не подумайте, что я вас гоню, — пояснила матушка. — Более того, мне не хотелось бы с вами расставаться. Просто мне нужно знать точную дату, чтобы распорядиться насчет прислуги.
— Думаю, что поближе к весне, — последовал ответ.
— О Боже! — воскликнула матушка. — А я-то подумала, что свадьба будет со дня на день.
Казалось, это предположение шокировало Эми.
— Прежде чем решиться на такое, я должна узнать его получше! — ответила она.
— Я что-то не понимаю, — сказала матушка. — Когда вы пришли, то сказали, что выходите замуж буквально недели через две.
— Ах, так вы о том хмыре! — Ее прямо покоробило — настолько оскорбительными показались ей матушкины попреки. — Как дело дошло до свадьбы, я подумала: а на кой черт он мне сдался?
— И за это время вы познакомились с другим? — догадалась матушка.
— Да разве сердцу прикажешь, мэм? — разоткровенничалась Эми. — Я всегда говорила, — в словах ее сквозила мудрость человека бывалого, — уж лучшее расстаться до свадьбы, чем потом всю жизнь мучиться.
Отзывчивая, нежная, с душой нараспашку, Эми была надежнейшим другом, но ветреность ее не знала пределов. Злые пересуды не могли убить в ней любовь к бесконечному разнообразию, и с годами она только крепла. Мясники и булочники, солдаты и моряки, поденные рабочие! Неужели ты, Эми, не видишь, как они проходят мимо тебя печальной вереницей, горько вздыхая и укоризненно покачивая головой? С кем Эми помолвлена сейчас — сказать не берусь, но хочется думать, с тем первым, который к этому времени уже овдовел. Спрашивать, как зовут ее ухажера, было как-то неудобно: а вдруг это все тот же? Тогда получилось бы, что, забыв имя ее возлюбленного, вы проявили полное небрежение к предмету крайне важному; для вас это, может быть, пустяк, а для нее — жизнь решается, и ваша забывчивость оскорбляет ее в лучших чувствах. Выпытывая у нее сведения о кавалере, вы все больше и больше запутывались.
Спросишь, как там ее Том, и выясняется, что Том вот уж как несколько недель числится по разряду мертвых и похоронен в ее памяти; в замешательстве исправляешь «Том» на «Дик» — а Дик давно уже исчез с ее горизонта, а того, о ком спрашиваешь, зовут Гарри. Такая путаница ее, естественно, раздражала, но мы нашли выход: отныне все ее кавалеры проходили под кличкой «дорогуша» — таким титулом она награждала своих возлюбленных.
— Ну, как там ваш «дорогуша»? — интересовалась матушка, открывая по воскресеньям Эми дверь.
— Да все хорошо, мэм, спасибо; велел вам кланяться. — Или: — Да что-то расхворался, бедняжка. Я уж начинаю беспокоиться.
— Вот выйдете за него замуж, будете о нем заботиться.
— Вот уж действительно, позаботиться о нем некому. Всем им, бедняжкам, не хватает заботы и женской ласки.
— А когда свадьба?
— Поближе к весне, мэм. — Свадьба всегда откладывалась до весны.
Эми была любезна со всеми мужчинами, и все мужчины были любезны с Эми. Если бы она могла выйти замуж сразу за дюжину, то тогда бы ее душенька успокоилась, разве что осталась бы легкая жалость к тем, кто остался в холоде на улице. Но выбрать из многих «бедняжек» одного, значило бы для нее постыдную растрату любви.
Мы не собирались посвящать в нашу печальную тайну кого бы то ни было, но не поделиться с Эми своими тревогами — всё равно что прятать от огня закоченевшие руки. Очень скоро ей стало все известно: матушка была доверчива, как ребенок, и выведать, что же это ее так беспокоит, не составило большого труда. Эми усадила матушку рядом на стул и встала рядом с ней.
— Весь дом и хозяйство, мэм, вы оставляете на меня, — распорядилась она. — У вас сыщутся дела и поважней.
Отныне мы оказались в руках у Эми, и нам ничего не оставалось, как уповать на милосердие Божье.
Узнала нашу тайну и Барбара (от Уошберна, надо полагать), но не подала и виду, только навещать стала чаще. Я уверен, что и старый Хэзлак наведался бы к нам, если бы был уверен, что ему не дадут от ворот поворот. Как бы то ни было, он всегда передавал через Барбару привет и присылал цветы и фрукты, а когда Барбара разрешала проводить себя, то приветствовал меня с неизменной сердечностью.
Как всегда, вместе с Барбарой в дом приходило солнце, и все волнения и тревоги разбегались по темным углам. Матушка топила очаг любви, а Барбара зажигала светильники веселья.
И чем меньше ему оставалось, тем моложе выглядел отец, и жизнь для него становилась все светлее и светлее.
Как-то поздним летним вечером мы с ним и Барбарой гуляли, двигаясь к станции Поплар. Когда отец не выглядел усталым, Барбара, частенько вытаскивала его на улицу, приговаривая: «Мне нравятся мужчины высокие и худощавые; а этих юнцов я терпеть не могу, они и ухаживать-то толком не умеют», и отец, делая вид, что боится матушки, целовал ей руку и потихоньку пробирался к выходу, взяв ее под руку. С ума можно было сойти, как он вживался в роль.
Мы свернули за угол; тучи рассеялись, и перед нами лежала залитая лунным светом Ист-Индиа-докс-роуд, непривычно тихая и спокойная.
— Я всегда считал себя неудачником, — сказал отец, — и это не давало мне покоя. — Я почувствовал, что он несколько отстранился от меня, должно быть, увлекаемый Барбарой, поддерживавшей его с другого бока. — Но знаете, какая мысль посещает меня последнее время? Что, в общем-то, мне в жизни повезло. Я как человек, заблудившийся в лесу. Плутает он, плутает, и вдруг неизвестно почему, выходит на опушку именно в том месте, где ему и надо. Даже словами не выразишь, как это меня утешает.
— А куда вы вышли, дядя Льюк?
— Да и сам толком не знаю, — рассмеялся отец. — Знаю лишь одно: вот где я есть, туда всю жизнь и стремился. Вечно мне казалось, что я удаляюсь от этого места, а на самом-то деле я неуклонно к нему приближался. И сейчас я там, где мне и следовало быть. И что я всю жизнь суетился?
Не берусь судить, стали бы они с матушкой убиваться, если бы оказалось, что отец вышел все же «не туда», — ведь жизнь (пустячная безделица, если смотреть на нее глазами Смерти) перестала их пугать; как бы то ни было, мне приятно вспоминать, что в конце концов Судьба улыбнулась отцу и благоприятствовала ему во всех начинаниях, не до такой, конечно же, степени, какой жаждала его неуемная натура, но все же в мере достаточной, чтобы страх за наше будущее не терзал его трепетную душу.
А может, стоит благодарить не Судьбу, а добрую Барбару, за плечом которой стоит улыбающийся старый Хэзлак, замечать которого я не хочу?
— Дядя Льюк, дайте мне совет. Папаша подарил мне на день рождения чек. Не хочется размениваться ни пустякам. Куда бы вложить деньги?
— Милочка, спросила бы у отца, он лучше знает.
— Дядя Льюк, папаша — добрый, особенно после обида. Но мы-то с вами его знаем. Подарок-подарком, дело-делом. Он не удержится и обязательно меня надует.
Отец предлагал какой-то вариант, и Барбара рассыпалась в благодарностях, но тут же спрашивала: «А им ничего не слыхали об „Аргентинос“?».
Отец не слыхал, зато Барбара кое-что слышала, и ее осведомленность о делах этой компании была несколько необычна для девицы ее возраста.
— Ты знаешь, эта девочка всучила мне свой чек, чтобы я купил для нее акции «Аргентинос», как я ей и посоветовал. Я и сам собираюсь вложить в это дело несколько сотен. Их акции пойдут в гору. Еще как пойдут — есть у меня такое предчувствие.
Не прошло и месяца, как акции действительно пошли в гору. «Ну что, разве не молодцы мы с вами, дядя Льюк?»
— Да, хорошо они скакнули. Я же говорил, что есть у меня такое предчувствие.
— Дядя Льюк, вы гений. А теперь их надо продать и купить «Калькуттас».
— Как продать? Зачем продать?
— Да вы же сами сказали: «Через месяц продадим и сорвем куш».
— Милочка моя, что-то не припоминаю.
Но Барбара помнила, так что деваться было некуда. На следующий день шли продавать «Аргентинос» — в самый подходящий момент — и покупать «Калькуттас».
Могли ли деньги, полученные таким путем, пойти впрок? Отец терзался, не находя ответа.
— Это как в картах, — беспокойно бормотал он при каждой удачной сделке. — Ну прямо как в картах!
— Эти деньги я завещаю твоей матушке, — внушал он мне. — Когда ее не станет, ты, Пол, их не транжирь. Употреби на какое-нибудь благое начинание, тогда они станут чистыми. Но на себя их не трать и вообще никак на них не рассчитывай.
Напрасно он беспокоился. Ушли они туда, куда ухают все денежки, так или иначе попадающие к нам от старого Хэзлака.
Но Барбара совершила и куда более блистательное деяние — она вытащила моих родителей в театр, на представление «Глас из могилы, или Сила любви, новая оригинальная драма в пяти действиях и тринадцати картинах».
Они воспитывались в шорах своей веры, — что отец, что матушка. В их жилах текла пуританская кровь — кровь, которая вымыла из жизни нашего народа много невинного веселья; и все же те, кто, зная о пуританах только понаслышке, поносят их последними словами, поступают весьма глупо. Если вдруг настанут смутные времена и возникнет вопрос не о том, как получше поразвлечься, а о том, как выжить, мы будем горько сожалеть, что таких людей осталось мало, — людей, которых с малолетства приучали презирать мирские удовольствия, ибо в них виделся коварный враг принципов и долга. Пуританство не расцвело пышным цветом — оно уходит корнями в скудную, каменистую почву жизни, — но пустило выносливые, крепкие ростки, и англосакс должен их лелеять, если он хочет сохранить свой характер. У пуритан мужчины Бога боятся, а женщины — любят, и если речи их грубы, то сердца — нежны. Жили они неярко, но если и не освещали свои дома, то лишь для того, чтобы лучше видеть Его сияющую славу, и если допустить, что они действительно правы, полагая, что земные три десятка и еще десять лет, — всего лишь предварение вечной жизни, то не так уж глупо они и поступали, гоня прочь саму мысль об удовольствиях.
— Я полагаю, что сходить все же стоит, хотя бы для того, чтобы посмотреть, что это такое, — убеждал матушку отец. — Как можно судить о вещах, о которых не имеешь понятия?
Аргументы оказались, что и говорить, вескими, и матушка согласилась.
— Что верно, то верно, — ответила она. — Помню, как обомлел батюшка, застав меня за чтением Вальтера Скотта при луне.
— А как же Пол? — спросил отец — ведь приглашение распространялось и на меня.
Итак, уже на следующий вечер мы стояли на углу Пиготт-стрит и ждали омнибуса.
В те времена для дамы проехать на империале омнибуса было столь же рискованным поступком, как для нашей с вами современницы — курение в общественном месте. Должно быть, матушкин ангел-хранитель не мог наблюдать эту сцену и удалился, гневно всплескивая руками.
— Держитесь ко мне поближе и присматривайте за юбкой, — попросила матушка, готовясь к посадке. Если вы помните, то дамы в те времена носили кринолины, а на империал надо было взбираться по вертикальной лесенке, ступеньки которой отстояли друг от друга на добрых два фута. Так что опасения были не напрасны.
Что нас больше всего волновало во время этой долгой поездки, — сказать трудно. Барбара, великолепно понимая, что в этой отчаянной авантюре ей уготована роль подсказчика и поводыря, сидела как на иголках: позже она объяснила, что всю дорогу молила Бога, чтобы в пьесе не оказалось ничего такого, что бы не соответствовало ее невинному названию, и что она страшно боялась, как бы родители не остановили омнибус и не сбежали от греха подальше. Самым молодым из нас был отец. По сравнению с ним я был само здравомыслие и сдержанность. Он дрожал как в лихорадке, и это бросалось в глаза. Он что-то напевал себе под нос, явно мешая сидящему рядом с ним худощавому молодому человеку читать газету. Тот с опаской поглядывал на отца, полагая, должно быть, что тот вот-вот заголосит во всю глотку. Отец то и дело наклонялся к матушке и спрашивал: «Как ты чувствуешь себя, дорогая?». На что матушка отвечала кроткой улыбкой. Она сидела молча, до хруста в суставах сжимая пальцы. Что же касается меня, то я помню, как жалко мне было людей, которые попадались нам навстречу. Вот придут они домой, и ждет их скучный долгий вечер. Господи, что же они делать-то будут?
Наши места были в первом ряду верхнего яруса. Когда мы пришли, публики еще было мало, и лампионы не горели.
— По-моему, все чинно и вполне благопристойно, — прошептала матушка. В тоне ее сквозило разочарование.
— Еще рано, — ответила Барбара. — Вот подождите — придет оркестр, зажгут свет, тогда будет повеселее.
Включили свет, заиграл оркестр, но матушку эта мало утешило. «Уж больно мало места для актеров», пожаловалась она.
Ей объяснили, что зеленый занавес поднимается, и за ним откроется сцена.
Мы стали ждать; матушка одеревенело сидела на краешке стула, крепко держа меня за руку; я разрабатывал планы бегства на тот случай, если из этого мрака, откуда несло могильной сыростью, вдруг явится, черт и попытается нас схватить.