— Поэтому вам остается только держать их в черном теле, — заметил Хирн.
— Совершенно точно, держать в черном теле и обламывать. Всякий раз, когда рядовой видит, что офицер получает еще одну привилегию, он становится злее.
— Я не согласен с этим. По-моему, они просто будут ненавидеть вас еще больше.
— Правильно. Но зато они будут больше бояться нас. Дайте мне какого угодно солдата, пройдет некоторое время, и я сделаю так, чтобы он боялся меня. То, что вы называете несправедливостью в армии, я называю мерами дать понять солдату, что он занимает достаточно низкое положение. — Генерал пригладил волосы на виске. — Мне довелось побывать в одном американском тюремном лагере в Англии, который показался бы нам ужасным. В нем применяются жестокие методы, которые, несомненно, вызовут впоследствии острую критику, однако приходится согласиться, что они необходимы. В нашем собственном глубоком тылу есть особый пункт пополнений, в котором имела место попытка убить начальника пункта — полковника. Вы не можете понять этого, но я скажу вам, Роберт: если вы хотите иметь хорошую армию, надо, чтобы каждый человек в ней занимал определенную ступень на лестнице страха. Солдаты в тюремных лагерях, дезертиры или солдаты на пунктах пополнений — это тихая заводь армии, в которой необходимо поддерживать более строгую дисциплину. Армия действует намного лучше, если вы боитесь человека, стоящего над вами, и относитесь презрительно и высокомерно к подчиненным.
— На какой же ступеньке этой лестницы нахожусь я? — спросил Хирн.
— Вы пока не находитесь ни на какой. Существуют такие вещи, как особые папские милости, — ответил генерал с улыбкой и закурил новую сигарету. Из палатки для отдыха офицеров донесся взрыв общего хохота.
— Возьмите солдата, который сидит сейчас в пулеметном гнезде и слышит этот хохот, — сказал Хирн. — Мне кажется, настанет время, когда ему захочется повернуть пулемет в обратную сторону.
— В конечном счете — да. И солдаты так и начнут поступать, когда армия будет на грани поражения. А до тех пор в них просто накапливается зло, и они сражаются от этого лучше. Они пока не могут повернуть пулеметы на нас, поэтому поворачивают их в сторону противника.
— Но риск очень велик, — сказал Хирн. — Если мы проиграем войну, это приведет к революции. А если иметь в виду ваши интересы, мне кажется, было бы лучше проиграть войну в результате излишне хорошего отношения к солдатам и избежать таким образом революции.
Каммингс рассмеялся.
— Согласитесь, что вы говорите со слов вашего любимого либерального еженедельника. Вы просто валяете дурака, Роберт. Мы вовсе не собираемся проигрывать войну, а если и проиграем, то не думайте, что Гитлер позволит вам сделать революцию.
— Тогда все, что вы утверждаете, сводится к тому, что вы и подобные вам не проигрывают войну ни тем, ни другим путем.
— Вы и подобные вам, вы и подобные вам... — повторил генерал. — От этих слов попахивает марксизмом, не так ли? Заговор всемогущего капитализма... Откуда у вас это, Роберт?
— Я интересовался марксизмом.
— Сомневаюсь. Сомневаюсь, что вы действительно интересовались им. — Генерал медленно, как бы обдумывая свои мысли, протянул руку к пепельнице и придавил окурок. — Вы не знаете истории, если считаете современную войну великой революцией. Эта война — просто огромная концентрация мощи.
— Я не мыслитель, и не очень хорошо знаю историю, — сказал Хирн, пожав плечами. — Я просто считаю, что, если солдаты ненавидят тебя, приятного в этом мало.
— Еще раз повторяю, Роберт, это не имеет никакого значения, если они боятся вас. Подумайте как следует и вспомните, как много в истории человечества было ненависти, а революций ведь было удивительно мало. — Генерал медленно провел кончиками пальцев по подбородку, как будто прислушивался к звуку цепляющейся за ногти щетины. — Вы даже и русскую революцию представляете себе как какой-то прогресс. Машинная техника нашего века требует консолидации, а это невозможно, если не будет страха, потому что большинство людей должно быть рабами машины, а это ведь не такое дело, на которое они пойдут с радостью.
Хирн снова пожал плечами. Дискуссия приняла такую же форму, какую она неизменно принимала раньше. Рудиментарные, неосязаемые аргументы казались Хирну важными, а генералу идеи Хирна представлялись не более чем сантиментами, фальшивыми сантиментами, о чем Каммингс говорил ему много раз. Тем не менее Хирн продолжал.
— Существуют и другие вещи, — тихо заметил он. — Я не понимаю, как вы можете не считаться с тем, что постоянно происходит, и с преобразованием определенных нравственных идей.
Генерал слегка улыбнулся.
— Уверяю вас, Роберт, политика связана с историей не больше, чем моральные кодексы с потребностями любого отдельно взятого человека.
Эпиграммы и эпиграммы. Хирн почувствовал какое-то отвращение.
— Генерал, к тому времени, к сороковым годам, когда вы добьетесь чего-нибудь после этой войны, создавая новую, еще более мощную консолидацию, американцы будут жить в такой же тревоге, в какой европейцы жили в тридцатые годы, когда знали, что следующая война покончит с ними.
— Возможно. Жизнь в тревоге — это нормальное положение для человека двадцатого века.
— Гм, — промычал Хирн, прикуривая сигарету. Он с удивлением заметил, что его руки дрожат. В какой-то момент генерал был откровенным. Каммингс начал этот спор умышленно; он восстановил равновесие и вернул себе чувство превосходства, которое оставило его по какой-то причине, когда они вошли в палатку.
— Вы слишком упрямы, Роберт, чтобы уступить. — Генерал поднялся и подошел к прикроватной тумбочке. — Откровенно говоря, я попросил вас сюда вовсе не для спора. Я думал, что мы могли бы сыграть с вами в шахматы.
— Ну что ж, — ответил Хирн, удивившись и даже почувствовав некоторую неловкость. — Но ведь я слабый шахматист и сражения дать вам не в состоянии.
— Посмотрим.
Генерал установил небольшой складной столик и начал расставлять на нем шахматные фигуры. Хирн как-то говорил ему о шахматах, и генерал сказал, что можно будет сыграть, но как-то очень уж неопределенно, поэтому Хирн больше не вспоминал о них.
— Вы действительно хотите сыграть? — спросил он генерала.
— Конечно.
— Если кто-нибудь войдет, наверное, удивится...
— А что, это надо скрывать? — спросил генерал, улыбнувшись.
Закончив расстановку фигур, он взял белую и красную пешки, зажал их в ладонях и протянул руки Хирну, чтобы тот выбрал. — — Я люблю эти шахматы, — сказал он мягко, — это ручная работа, слоновой кости; люблю не потому, что они дорогие, как вы можете подумать, а потому, что человек, который их сделал, несомненно, отличный мастер.
Хирн молча выбрал красную пешку. Поставив фигуры на место, генерал сделал первый ход. Хирн произвел обычный ответный ход п, усевшись поудобнее, попытался сосредоточиться на игре. Однако он сразу же почувствовал, что нервничает. Он был одновременно и возбужден и подавлен; с одной стороны, его возбудил только что закончившийся разговор, а с другой — беспокоил тот факт, что он играл в шахматы с генералом. Отношения между ними становились от этого более открытыми. Казалось, что во всем этом кроется что-то неблаговидное, поэтому Хирн начал игру с чувством, что выиграть ее было бы очень опасно.
Первые ходы он делал почти не задумываясь. Он вообще ни о чем не думал, а просто прислушивался к доносившимся издалека глухим раскатам артиллерийских залпов и потрескиванию фитиля в лампе Колмана. Несколько раз до его слуха долетал шелест листвы в джунглях, и этот звук вызывал уныние. Он поймал себя на том, что с интересом рассматривает сосредоточенное лицо генерала. Оно выражало сейчас такое же напряжение мысли, какое Хирн наблюдал в первый день высадки на остров или в ту ночь, когда они ехали в джипе к штабной батарее сто пятьдесят первого.
Уже через шесть ходов Хирн вдруг понял, что его фигуры на доске в неблагоприятном положении. Не задумываясь над последствиями, он нарушил основной принцип игры, сделав два лишних хода конем, еще не развив как следует другие фигуры. Положение пока не было безвыходным, конь находился только на четвертой горизонтали, и поле для его отступления можно было легко освободить, но генерал, казалось, начинал какое-то странное наступление. Хирн стал обдумывать каждый ход более внимательно. Генерал мог теперь выиграть, если бы ему удалось завершить развитие фигур и использовать небольшое позиционное преимущество. Однако это был бы длинный путь, и добиться победы таким способом было бы нелегко. Вместо этого генерал начал развивать атаку пешками, но он мог попасть в затруднительное положение, если бы она не удалась, так как его король оставался неприкрытым.
Хирн быстро мобилизовался на игру и начал тщательно анализировать и взвешивать все возможные варианты ходов генерала и свои наиболее эффективные ответы на них. Но было уже поздно. Началось с затруднительного положения, затем положение стало опасным, а потом, продолжая наступать пешками, генерал буквально прижал Хирна к стенке. Хирн состоял когда-то в университетской шахматной команде и одно время увлекался этой игрой. Он достаточно разбирался в ней, чтобы понять, насколько хорошо играет генерал, — об этом можно было судить по одному стилю его игры. Он умело использовал малейшую возможность, предоставлявшуюся ему благодаря позиционному преимуществу, полученному в самом начале партии. Хирн признал себя побежденным на двадцать пятом ходу, после того как пришлось отдать генералу коня и пешку в обмен на две пешки. Хирн устало откинулся в кресле. Игра заинтересовала его, задела самолюбие, и он почувствовал желание сыграть еще одну партию.
— Вы играете не так уж плохо, — сказал генерал.
— Я средний игрок, — пробормотал Хирн. Теперь, когда игра закончилась, он снова начал воспринимать звуки вне палатки и в джунглях.
Генерал укладывал фигуры в коробку, любовно размещая каждую из них в специально сделанных гнездах, обложенных зеленым плюшем.
— Я люблю эту игру, Роберт, — сказал он мягко. — Шахматы — это, пожалуй, мое единственное увлечение.
С какой же все-таки целью генерал пригласил его? Внезапно Хирн почувствовал что-то неладное. И за дискуссией, и за игрой в шахматы, казалось, стояла какая-то неумолимая цель, прикрытая внешним безразличием генерала. Хирна охватило необъяснимое ощущение чего-то гнетущего. В палатке, казалось, стало еще более душно.
— Игра в шахматы, — сказал генерал, — нечто неистощимое. Это концентрированное выражение самой жизни.
— Я бы не сказал этого, — заметил Хирн, прислушиваясь к звучанию своего собственного ясного и сильного голоса. — Что меня интересовало в шахматах и что в конечном итоге сделало эту игру для меня скучной, так это тот факт, что шахматы не имеют даже отдаленной связи с жизнью.
— Вот как? А в чем, по-вашему, сущность войны? — спросил Каммингс.
Снова дискуссия. На этот раз у Хирна не было никакого желания спорить, он уже устал от поучений генерала. На какой-то момент у Хирна даже появилось желание ударить Каммингса, увидеть, как его седые волосы спутаются, а изо рта потечет кровь. Это желание было сильным, но мгновенным. Оно прошло, и Хирн снова почувствовал что-то гнетущее.
— Я не знаю, — ответил он, — но война, по-моему, это вовсе не игра в шахматы. Некоторое сходство с войной на море, пожалуй, есть. Корабли с различной огневой мощью маневрируют в открытом море, как на шахматной доске, сила, пространство и время играют там первостепенную роль, но война скорее похожа на кровавую игру в регби. Вы начинаете игру, но она никогда не развивается так, как вам хотелось бы или как вы спланировали.
— Это более сложная борьба, но в конце концов она сводится к тому же.
Хирн раздраженно хлопнул себя по бедру.
— Боже мой, ведь в книге много других страниц, кроме тех, которые вы прочитали. Возьмите отделение или роту солдат. Знаете ли вы что-нибудь о том, что думают эти люди? Иногда я просто удивляюсь, как вы можете брать на себя ответственность, посылая их на какое-нибудь дело. Ведь от этого просто можно сойти с ума.
— — Это как раз то, в чем вы всегда ошибаетесь, Роберт. В армии всякая мысль об индивидуальности, о личности — это не что иное, как помеха. Разница между отдельными людьми какого-нибудь подразделения, конечно, существует, но эти люди всегда и неизбежно взаимно дополняют или нейтрализуют друг друга, и вам остается оценивать только само подразделение: эта рота хорошая, а эта плохая, она годится или не годится для выполнения такой-то задачи. Я привожу все к общему знаменателю и оцениваю крупные массы людей.
— Вы находитесь так высоко, что вообще ничего не видите, а ведь моральное состояние войск имеет первостепенное значение для принятия тех или иных решений.
— Тем не менее мы принимаем решения, и они оказываются правильными или ошибочными.
Было что-то ужасное в подобном разговоре в то время, когда там, на фронте, в пулеметных гнездах сидели солдаты и им было страшно. Голос у Хирна стал пронзительный, как будто этот страх передался теперь и ему.
— Как вы можете принимать решения? Подчиненные вам люди не были в Америке уже полтора года. На чем вы строите свои расчеты, когда решаете, что лучше пусть будет убито столько-то человек, а остальные скорее вернутся домой или что они все должны остаться здесь и погибнуть, а их жены пусть изменяют им? На каком основании вы все это решаете?
— Ответ очень прост: меня это совершенно не интересует. — Генерал снова провел пальцами по подбородку. После короткой паузы он продолжал: — А в чем дело, Хирн? Я и не знал, что вы женаты.
— Я не женат.
— А что же, у вас осталась там любимая девушка, которая уже успела забыть вас?
— Нет, у меня нет никаких привязанностей.
— Тогда почему вас беспокоят измены жен? Пусть изменяют, у них это в крови.
— Это что, из личного опыта, сэр? — спросил Хирн ехидно и несколько удивляясь своей наглости.
Хирн вспомнил, что генерал женат, и сразу же пожалел о сказанном. Он узнал об этом от одного из офицеров, сам же генерал никогда не упоминал этого.
— Может быть, и из личного, вполне возможно, — сказал генерал внезапно изменившимся голосом. — Я хотел бы напомнить вам, Роберт, что вольности, которые вы себе позволяете, пока не выходили за пределы моего терпения, но в данном случае, я полагаю, вы зашли слишком далеко.
— Виноват, сэр.
— Вы могли бы и помолчать, Роберт.
Хирн наблюдал за лицом генерала. Его взгляд был устремлен в одну точку, как будто он поддерживал им что-то в десяти дюймах впереди лица. На подбородке у самых уголков рта появилось два белых пятна.
— Правда, Роберт, состоит в том... что моя жена неверна мне.
— О-о...
— Она сделала почти все возможное, чтобы унизить меня.
Сначала Хирн удивился, потом почувствовал возмущение. В голосе Каммингса появились нотки жалости к себе. Хирн редко встречал людей, которые вот так бы просто рассказывали о таких вещах другим. Очевидно, в нем уживались два разных человека.
— Мне очень жаль, сэр, — пробормотал он наконец.
Пламя в керосиновой лампе Колмана потускнело и запрыгало, освещая палатку длинными дрожащими лучами.
— В самом деле, Роберт? Разве вас когда-нибудь что-нибудь трогает? — спросил генерал как-то беспомощно. Он протянул руку и поправил фитиль. — Вам известно, что вы очень бесчувственный человек?
— Возможно.
— Вы способны кого-нибудь пожалеть... уступить кому-нибудь?
— Я не понимаю, что вы хотите этим сказать, генерал. — Голос Хирна, к счастью, звучал твердо.
— Это неважно, Роберт. — Генерал посмотрел на свои руки. — Если вам хочется помочиться, ради бога идите и прекратите расхаживать здесь.
— Слушаюсь, сэр.
— Мы так и не закончили наш спор.
Это было уже лучше.
— Да, так в чем я должен уступать, с чем соглашаться? Может быть, с тем, что вы — это господь бог?
— Знаете, Роберт, если бог существует, то он наверняка похож на меня.
— В умении сводить все к одному знаменателю?
— Точно.
Они могли бы сейчас говорить, говорить и говорить. Но они молчали в течение нескольких секунд. Каждый из них понял в эти секунды, что они нисколько не нравятся друг другу.
Завязался новый разговор, они немного поспорили, главным образом о ходе кампании. Воспользовавшись первой паузой, Хирн пожелал генералу спокойной ночи и направился в свою палатку.
Прислушиваясь в темноте к звонкому хрусту листьев кокосовых деревьев, он долго не мог заснуть. Вокруг простирались мили и мили джунглей, бесконечные просторы южных широт с непривычными звездами на небе. Сегодня что-то произошло, но так ли это? Не преувеличивает ли Хирн? Да и было ли все это на самом деле? Может, это все ему приснилось? Хирн тихо засмеялся. Вот он, побудительный мотивчик...