«Забавный этот Доув... и типичный», — решил Вакара, проводив их взглядом.
Доув увидел Вакару, когда тот шел по берегу, остановил его и задал этот глупый вопрос об «умарэру», а потом не знал, о чем еще говорить с ним. Вакаре уже порядком надоело, что с ним обращаются как с дурачком.
Довольный тем, что его оставили в покое, Вакара растянулся на песке. Он долго смотрел на джунгли; в тридцати — сорока ярдах от кромки они были уже непроницаемы для глаза. Этот переход можно было бы отразить на полотне. Джунгли можно нарисовать на холсте на темно-зеленом фоне, но надо еще проверить, удастся ли это. Вакара не брался за кисть уже два года и, наверное, не сможет нарисовать джунгли. Он тяжело вздохнул. Наверное, было бы лучше, если бы он остался в своей семье в лагере для перемещенных. Там он мог бы по крайней мере рисовать.
Яркие лучи солнца и сверкающий песок действовали на Вакару угнетающе. Что сказал Доув относительно дневника Исимары?
«Интересный документ». Неужели дневник показался ему интересным? Вакара пожал плечами; он не мог понять таких американцев, как Доув, точно так же, как не мог понять и японцев. Тюрьма какая-то. Тем не менее на последнем курсе в Беркли его картины начали замечать, и с ним подружились многие американские студенты. Война, разумеется, все это расстроила.
«Исимара С., майор пехоты, японская армия» — так автор подписал дневник, обрекая себя на безвестность.
«Вы видели его, Вакара?» — интересовался Доув.
Не отводя взгляда от сверкающего песка, Вакара улыбнулся.
Выполненный им перевод лежал сейчас в его кармане. Бедный Исимара, каким бы он ни был. Американцы ограбили убитого майора, а какой-то сержант принес и его дневник. «Нет, — подумал Вакара, — я сам слишком американизировался, чтобы по-настоящему понять ход мыслей Исимары. А стал бы американец вести дневник и писать в него за час до наступления противника? Бедняга Исимара, он безмолвен теперь, как и все убитые японцы».
Вакара достал из кармана листки с переводом и еще раз прочитал:
"Заходящее солнце было очень красное. Это на нем кровь убитых сегодня наших солдат. Завтра на солнце будет и моя кровь. Спать в эту ночь я не могу. Я плачу.
С болью вспоминаю свое детство, мальчишек, с которыми дружил, школьных товарищей и игры, в которые мы играли. Думаю о времени, проведенном с дедушкой и бабушкой в префектуре Чёзи. Думаю о том, что родился и умираю. Родился, жил и теперь вот должен умереть.
Думаю всю ночь. Должен признаться, что не верю больше в Императора. Я умру. Родился, а теперь умру. Я спрашиваю: почему? Родился и должен — умереть. Почему, почему? Что все это значит?.."
Вакара снова пожал плечами. Мыслитель, поэт. Японцев, подобных этому, много, Умирают они как угодно, только не как поэты.
Массовые экстатические взрывы, коллективное безумие. Исимара написал дрожащими буквами «Почему, почему?», а потом пошел в атаку, и его убили при попытке форсировать реку в ночь, когда началось крупное японское наступление. Он пал, подкошенный пулей, и наверняка пронзительно кричал при этом, как и вся экзальтированная масса. Неизвестный одиночка. Как постичь все это?
Когда Вакаре было двенадцать лет, Япония казалась ему самой чудесной и прекрасной страной из всех. Все в ней было каким-то маленьким, как будто Японию создали специально для двенадцатилетних. Вакара знал префектуру Чёзи, где Исимара провел целый год со своими бабушкой и дедушкой; возможно, он даже разговаривал с ними когда-нибудь. На полуострове в Чёзи длиной всего две мили можно увидеть все: и огромные утесы с крутыми, в несколько сот футов обрывами в Тихий океан, и небольшие, словно высеченные из изумруда рощицы, и маленькие рыбацкие поселения с домами из поседевших бревен и камней, и рисовые поля, и мрачные низкие предгорья, и тесные душные улицы города Чёзи с вечными запахами рыбьих внутренностей и всякого навоза, и никогда не бывающие свободными пирсы для рыболовных судов.
На полуострове не пропадает даром ни одного квадратного фута, каждый клочок земли тщательно возделывается уже в течение целой тысячи лет.
Вакара положил сигарету на песок и погладил свои тонкие усики. Япония вся была такая. Куда бы вы ни попали, Япония везде прекрасна, во всем какая-то сказочная прелесть, как будто это пейзаж в миниатюрной панораме, построенной для выставочного зала или для ярмарки. Тысячу лет, а то и больше, японцы жили как обносившиеся сторожа, охраняющие драгоценные камни.
Они возделывали землю, расходовали на это все свои силы и ничего не оставляли себе для жизни на ней. Даже в то время, когда Вакаре было двенадцать лет, он понял, что лица японских женщин совсем не такие, как лица американок. А теперь, в ретроспективном плане размышляя о японских женщинах, Вакара почувствовал какую-то необъяснимую печаль, как будто японские женщины отказались даже от желания думать о радостях, которых никогда не испытывали.
За внешней прелестью этой страны скрывалась ужасающая пустота: кроме тяжелого труда и самоотречения, японский народ ничего не знал. Это был абстрактный народ, создавший абстрактное искусство, мысливший абстрактными категориями, говоривший на абстрактном языке, придумавший сложные церемонии, в которых все делается молча, и испытывавший благоговейный страх перед своими властелинами.
И вот неделю назад батальон таких тихих и печальных японцев с пронзительным криком бросился в смертельную атаку. Вакара понимал, почему побывавшие в Японии американцы так ненавидят японцев. До войны они были такими тихими, такими очаровательными. Американцы считали их совсем ручными, домашними, а они, оказывается, больно кусаются, и это привело американцев в бешенство. Деликатное обращение, вежливая уклончивость, смущенный смех в отношениях с американцами неожиданно приобрели с началом войны совсем иное значение, какой-то иной смысл. Все японцы без исключения затаили злобу на американцев. Это была болезнь.
Представление о том, за что они воюют и погибают, имели самое большее человек десять из миллиона или из двух миллионов японских крестьян. Даже в американской армии число таких людей намного больше.
Да, японцев будут убивать потому, что они остолопы. Они были остолопами целую тысячу лет. Вакара закурил новую сигарету и пропустил горсть песка сквозь пальцы.
Бах! Очередной выстрел Даллесона.
Изменить что-нибудь Вакара не в силах. Все кончится тем, что американцы окажутся в Японии и через каких-нибудь двадцать — тридцать лет страна эта, наверное, опять станет такой же, а народ ее будет жить в привычной абстрактной атмосфере и мыслить абстрактными категориями; японцы начнут создавать все необходимое для нового истерического жертвоприношения. Два-три миллиона убитых, азиатская, более совершенная разновидность мальтузианства. Вакара хорошо это сознавал и понимал, пожалуй, лучше, чем американцы.
Исимара — глупец. Он не имел представления о таких вещах, как перенаселение; он смотрел на все своими близорукими глазами и наблюдал заход солнца с атавистическим страхом. Красное солнце и его собственная красная кровь — это единственное, что мог постигнуть Исимара. Это все, что разрешалось постигать японцу. Глубоко в душе и в своем личном дневнике японцы могли быть философами, грустными философами, не имеющими ни малейшего представления о том, зачем и куда они двигаются.
Вакара сплюнул, но тотчас же нервным движением засыпал плевок песком и повернулся в сторону моря.
Японцы остолопы.
А он, Вакэра, одинок. И умен.
Начался прилив, и песчаная коса, с которой стрелял Даллесон, покрылась водой. Когда его лодыжки окатила волна, он отступил на несколько шагов назад и нагнулся, чтобы поднять гальку. Он стрелял по подброшенной в воздух гальке целый час и уже начал уставать. Обожженные солнечными лучами широкая грудь и большой живот заметно покраснели, волосы на вспотевшем теле слиплись, а пояс на хлопчатобумажных трусах — они были единственной его одеждой — стал совершенно мокрым. Он проворчал что-то себе под нос, посмотрел на гальку, выбрал один камень и зажал его между указательным и большим пальцами левой руки. Затем, удерживая обращенный стволом вниз карабин правой рукой, он быстро нагнулся вперед, так что голова почти коснулась колен, и, резко выпрямившись, подбросил камешек в воздух, одновременно подняв карабин к плечу правой рукой. В какую-то долю секунды летящая галька оказалась на линии прицела, и Даллесон нажал спусковой крючок. Галька рассыпалась на мелкие кусочки.
— А, черт возьми! — крякнул Даллесон, вытирая мощным плечом скатывающиеся на глаза капельки пота и облизывая уголки рта от выступившей соли. В четвертый раз подряд ему удалось попасть в гальку.
Он выбрал еще один камешек, так же подбросил его и выстрелил, но на этот раз промахнулся. «Ну что ж, как-никак, а примерно в три из пяти я попадал, — довольный, пробормотал он себе под нос. — Хорошо. Я еще не разучился стрелять. Надо будет написать об этом письмо в охотничий клуб в Аллентауне».
Стрельба по движущейся мишени полезна. Он обязательно займется стрельбой, когда вернется домой. Если он попадает из карабина в три камешка из пяти, ю, чтобы заставить его не попасть в глиняную тарелку из дробовика, им придется завязать ему глаза.
От множества выстрелов в ушах Даллесона стоял приятный звон.
В нескольких сотнях ярдов от него в море плескались Конн и Доув. Даллесон помахал им рукой. Лодыжки его ног лизнула новая волна. «Пожалуй, в клуб надо не писать, а послать фотографию», — подумал он.
Даллесон повернулся к пляжу и посмотрел туда, где офицеры играли в бридж.
— Эй, Лич, куда вы провалились? — громко позвал он.
С песчаного пляжа приподнялся высоких! стройный офицер с худеньким лицом, в очках с серебряной оправой.
— Я здесь, майор, что вам угодно? — отозвался он.
— Вы взяли с собой фотоаппарат? — спросил Даллесон. Лич кивнул в знак согласия. — Идите с ним сюда, — продолжал Даллесон.
Капитан Лич был его помощником в отделе по оперативным вопросам и боевой подготовке.
Когда Лич подошел, на лице Даллесона появилась широкая улыбка. Лич — хороший парень, покладистый, отлично выполняет любую работу и старается угодить начальству.
— Послушайте, Лич, я хочу, чтобы вы сфотографировали меня в момент выстрела по гальке.
— Это не так просто, майор. У этого старенького аппарата минимальная выдержка — только одна двадцать пятая секунды.
— А-а, черт! — выругался Даллесон, нахмурив брови. — Ну ничего, может, что-нибудь получится.
— Да, но дело в том, майор, — продолжал Лич с мягким южным выговором, — что... мне хотелось бы угодить вам, но, откровенно говоря, у меня осталось только три чистых кадра, поэтому сделать хороший снимок очень трудно.
— Да я заплачу вам за них, — предложил Даллесон.
— Нет, нет, я совсем не об этом... Понимаете...
— Давайте, давайте, капитан, — перебил его Даллесон. — Мне нужна фотография. Что вы еще сфотсирафируете здесь, кроме каких-нибудь солдат?
— Ну хорошо, давайте, майор.
Даллесон засиял.
— О'кей. Теперь слушайте, Лич, я хочу, чтобы в кадр попала часть этой песчаной косы, разумеется, моя персона и чтоб все это было на фоне джунглей. Пусть мои друзья в клубе увидят все это.
И конечно, надо, чтобы галька, которую я подброшу, тоже оказалась в кадре.
На лице Лича появилось отчаяние.
— Майор, сразу все в кадр не войдет. Для этого нужен объектив с углом не менее девяносто традусов, а в моем аппарате объектив с углом всего тридцать пять градусов.
— Послушайте, Лич, на кой черт мне эти ваши градусы! — возмутился Даллесон. — Неужели нельзя человека сфотографировать?
— Я могу снять вас сзади, вы будете на переднем плане; приподниму аппарат так, чтобы в объектив попала и галька, но поймите, майор, это будет напрасно израсходованный кадр, потому что гальку на снимке видно не будет. Она слишком мала.
— Вы все очень усложняете, Лич. Я ведь фотографировал сам и знаю, как это делается. Единственное, что от вас требуется, это нажать на кнопку. Ну что мы переливаем из пустого в порожнее?
Совсем отчаявшийся Лич присел на корточки позади Даллесона и в течение нескольких секунд прицеливался аппаратом, пытаясь выбрать наиболее выгодную позицию.
— Подбросьте, пожалуйста, пробную гальку, майор, — попросил он.
Даллесон выполнил его просьбу.
— Ну что еще за пробы!.. — сердито проворчал он.
— Ну хорошо, хорошо, я готов, майор.
Даллесон нагнулся, стремительно выпрямился и выстрелил в камешек в момент, когда тот находился на вершине своей траектории.
Он промахнулся и, повернувшись к Личу, предложил:
— Давайте попробуем еще раз.
— Хорошо, — неохотно согласился Лпч.
На этот раз Даллесон попал в гальку, по Лич среагировал слишком поздно и щелкнул затвором аппарата уже после того, как галька рассыпалась на мельчайшие кусочки.
— Ну какого черта вы там копаетесь! — рявкнул Даллесон.
— Я стараюсь изо всех сил, майор.
— Ну ладно, я выстрелю еще раз, не зевайте. — Даллесон нагнулся, чтобы поднять камешек.
— Это последний кадр, майор, — предупредил Лич.
— Ничего, ничего, сейчас должно выйти.
Даллесон еще раз протер глаза от пота, наклонился и задержался в согнутом положении. Сердце его билось учащенно.
— Нажимайте на кнопку, как только услышите выстрел! — крикнул он Личу.
— Хорошо, сэр.
Даллесон подбросил гальку и направил на нее карабин. На какой-то момент он вовсе потерял цель из виду, но снова поймал ее на прицел в тот момент, когда она стала падать вниз. Он нажал на спусковой крючок и выстрелил.
— На этот раз я успел, майор! — радостно доложил Лич.
Вода вокруг них все еще рябилась от падавших осколков гальки.
— Отлично, черт возьми! — весело сказал Даллесон. — Я вам очень благодарен, Лич.
— Не стоит, сэр, лишь бы хорошо получилось.
— Я вам заплачу за это.
— Да, но...
— Никаких но, я настаиваю, — перебил его Даллесон. Он вытащил из карабина магазинную коробку и выстрелил в воздух оставшийся в патроннике патрон. — Сойдемся на двадцати пяти центах за три фотографии. Я уверен, что они получатся хорошо. — Он похлопал Лича по плечу. — А теперь давайте искупаемся, мы вполне заслужили это.
9.
После возвращения с передовой разведывательный взвод начал снова работать на строительстве дороги. Роты на передовой несколько раз продвигались понемногу вперед, и среди солдат в тыловых частях ходили слухи, что фронт уже приблизился к линии Тойяку.
О том, как в действительности развивались боевые действия в операции, люди знали очень мало. Дни тянулись однообразно, без каких-либо происшествий, и солдаты быстро забывали обо всем, что произошло несколько дней назад. Ночью они стояли в карауле, вставали через полчаса после рассвета, завтракали, стирали свое обмундирование, брились и садились в грузовую машину, которая доставляла их через джунгли на тот участок дороги, где они работали. Они возвращались на бивак в полдень, и, пообедав, снова уезжали на свой участок дороги и работали там до позднего вечера. По возвращении вечером ужинали, некоторые мылись в ручейке рядом с биваком, а с наступлением темноты ложились спать. В ночном карауле каждому приходилось стоять по полтора часа, и люди уже привыкли к этому. Они даже забыли о том, что можно спать подряд восемь часов. Наступил сезон дождей, и солдаты никогда как следует не просыхали, но они очень скоро смирились и не считали это особым неудобством. Вечно влажная одежда казалась им вполне нормальным явлением, и каждый из них уже с трудом представлял себя в абсолютно сухой одежде.
Приблизительно через неделю после возвращения разведывательного отделения с передовой на остров прибыла почта. Солдаты получили первые письма за несколько недель, и это, несомненно, было событием в их однообразной жизни. По чистой случайности в тот же вечер солдаты получили по три банки пива, что происходило не так уж часто. Они быстро выпили пиво, которого было явно недостаточно, чтобы опьянеть от него; оно лишь навеяло грусть, настроило на размышления и воспоминания, разожгло аппетит к вещам, о которых лучше было не говорить.
Вечером в день получения почты Ред пил пиво вместе с Уилсоном и Галлахером и не возвращался в свою палатку, пока не стемнело. Он не получил ни одного письма, и это нисколько не удивило его, поскольку вот уже год как он сам не писал никому. Тем не менее в душе он, конечно, чувствовал некоторое разочарование. Он никогда не писал Луизе и, естественно, не получал никаких весточек от нее, она ведь даже не знала его адреса. И все же иногда, особенно в дни прихода почты, в нем на миг просыпалась надежда.