Христос приземлился в Гродно. Евангелие от Иуды - Короткевич Владимир Семенович 29 стр.


Спал привратник в воротах. Спала стража на башнях. Даже воевода Мартел спал, бормоча во сне:

— Погублю мудрость мудрецов и разум разумных отвергну.

Первой воспользовалась этим Магдалина. Просто, как в свой дом, прошла в замок к единственному трезвому жителю города, Радше. Ей почему-то вовсе не хотелось идти к нему, и всё же она пошла. Она жалела этого юнца, помнила про всё. И разве он не заплатил свободой за то, что упорно желал только её?

К сожалению, нельзя было выпустить его. Ключник заперся в темнице и налакался уже там. Но она говорила с Ратмой через решётку на дверях, говорила, что вынуждена идти дальше за своей целью, но обязательно вернётся. И плакала. А он (лицо его было словно из кремня) сказал ей, что слышал, как её сегодня хотели убить за него, что никто не принудит его к браку, что он будет ждать.

...А в темноте вздохом святого Иосифа Аримафейского воспользовались и собравшие его.

С мехами они ходили из костёла в костёл, из часовни в часовню, из церкви в церковь. По пустому, словно вымершему городу. И мехи их становились всё тяжелее и тяжелее.

Грабили подчистую. За попытку выдать палачу, за попытку потом убить, за то, что суеверно надрались, а сами повсюду кричали о трезвости. Грабили так, чтоб назавтра не с чего было причаститься. Иконы, оклады, дарохранительницы, лампады, деньги из тайников и сокровищниц, драгоценные камни. Сдирали всё. Пугливый мордач Андрей аж стонал, что погонятся.

— Лузга! — белыми каменными губами говорил Христос. — Побоятся. Не кричать же им, что напились как свиньи. Молчать будут.

Зашли по ошибке в какой-то богатый дом, посчитали за часовню. И там встретили ещё одного трезвого.

Христа с ними не было. Матфей начал было собирать вещи.

И вдруг...

— Гули-гули-гули...

Стоя в колыбельке, радостно улыбался разбойникам ребёнок. Розовый, только со сна.

Лица вокруг были в тенях от факелов, заросшие, с кривыми улыбками, острожные.

— Гули-гули-гули...

Тумаш протянул к малышу страшные, с ведёрко, ладони.

— Гу-у, гу-у, — улыбнулся тот.

— Ах ты моя гулечка, — расплылся Фома. — Гу... Гу...

И пелёнки мокрые.

Он сменил малышу пелёнки.

— Ну, лежи, лежи. Ах они, быдло! Ах они, взрослые! Ну-ну-ну, мокролапый... На... На вот коржик.

Малыш радостно вцепился в коржик дёснами.

— Бросай всё, — приказал Фома. — Дом богатый... Ну и что?.. Что-то мне, хлопцы, что-то не... не так... Глянь, как смотрит.

И они вышли.

В последнем костёле чуть не умерли со страху. Тут также было поле битвы. Спал у органа органист. В обнимку лежали на амвоне протопоп и звонарь. Пономарь свесился с кафедры для проповедей.

Христос как раз взламывал сокровищницу. И вдруг дико, как демон, взревел орган. Затряслись окна. От неожиданности сокровищница упала, с лязгом и звоном покатились по плитам монеты.

Все вскинулись. Оказалось, органист уронил буйну голову на клавиши.

— Тьфу! — выругался Христос и вытряхнул деньги в мех.

Обобрав все храмы, нагруженные сокровищами, они под покровом темноты покинули город. На всякий случай им нужно было оставить между собой и Новогрудком как можно больше дороги. Закусывали на ходу. Часть награбленного вёз мул. На плечах у апостолов Филиппа из Вифсаиды и Иакова Зеведеева плыл епископский портшез с Магдалиной. Покачивался.

На поворотах дороги меняли своё место звёзды. А она сидела и думала, с тревогой и одновременно с тем удивительным спокойствием, которое дает покорность судьбе: «Почему я так сделала? Разве не быдло все люди, и разве не всё равно, кому служить? Вот и эти... ограбили. Воистину, богохульники, жулики, бродяги. Почему же мне не хочется губить их атамана?».

— Ну, быдло, — вдруг сказал Тумаш. — Ну, отцы духовные!

И мрачный голос Христа ответил из тьмы:

— Брось. Они всё же выше, чем быдло. Может ли быдло пытать других? А унизить себя? А себя продать на торгах?

«Живой, — подумала она. — Просто он живой. И грабит, и всё... а живой. А те и грабят, и слова говорят, а мёртвые. Торговцы, дрянь, золотом залитые, насильники, мясники, палачи моего тела — мёртвые они, вот и всё. А этот смотрит на меня как на дерево, а живой. Там, где мертвецы глядят на меня как на дерево, он — как на живую. И в единственном случае, когда они глядели как на живую, он — как на дерево. Ну и схватят. Известно, с тобой не только на небо не попадёшь, с плутом и мазуриком, а и по земле долго не походишь, в земное пекло угодишь... Пусть так. Не хочу бояться. Никогда больше тебя не продам. Искуплю грех, да может, и вернусь к Ратме... Не хочется возвращаться к Ратме, хоть и ласковый он, и любит, и трогателен до умиления. А, всё равно!.. Вот дорога — и всё».

Задремывая, она глядела, как плывут звёзды, слушала, как кричит коростель, видела, как движется на фоне звёзд силуэт Христа, одетого в грязно-белый хитон.

Глава 23

СТАРАЯ ЛЮБОВЬ

Всё кажется мне, что сад там цветёт,

А там даже хвороста нет.

Гэльская песня.

Недели и недели они изнемогали от поисков. Нигде никто не давал им ответа. Даже слухов больше не было. И хотя нужды они после новогрудского грабежа не чувствовали, души их были опустошены. Напрасно искали они дерево, вокруг которого могли бы обвить свою жизнь. Шли налегке, потому что большую часть денег успели закопать на будущее, но в душах у них жили тяжесть и неверие.

Однажды подходили они к небольшой деревеньке в стороне от дороги. Бил колокол деревянного костёла. Тянулись над паром густые белые облака.

— Знаешь, что за деревня? — спросил Христос у Иуды. — Тут живёт девка — теперь-то она баба, — которую я когда-то любил.

— Когда это?

Христос улыбнулся:

— В прошлое своё короткое пришествие. Когда сошёл поглядеть, что здесь и как.

— И правда, что плут, — улыбнулся Иуда. — Недаром разыскивают.

— Ну-ну, я шучу. Когда школяром был.

— Хочешь посмотреть? — спросил Иуда, увидев нестерпимую печаль и ожидание чего-то в глазах Христа.

— Нужно ли? Продала она меня. Продала Анея. Могла же хоть как-то известить, если бы хотела. Не везёт мне... А раньше везло.

— А тянет тебя?

Христос молчал.

— Иди, — почти грубо сказал иудей. — Мы тебя на площади подождём.

И все они свернули с тракта к деревне.

...Христос пошёл пригуменьями. С мирской площади доносился какой-то шум, а ему не хотелось сейчас видеть людей.

Сандалии скользили на меже. Двухзубая череда цеплялась за хитон. Пахло землёй, нагретыми кустами чёрной смородины.

И вскоре увидел он знакомый сад и отягощенные плодами яблони. Пошёл вдоль деревьев, у забора. Солнце грело спину. Волновалось ожиданием сердце... Предала... Давно он не был здесь... Да нет, недавно.

И вспомнилось ему: цвели яблони. И сам он, совсем тогда молодой, красивый, нездешний, стоял под ними... И девушка бежала к нему... И сейчас он не знал, та это девушка или Анея.

...Раздвигая руками тяжёлые ветви, он смотрел на вековщину-дом, на богатейшие амбары, на островерхий страшный забор вокруг них.

И увидел. Женщина разрыхляла грядки. И он не мог узнать, та это или другая. Огрубевшая от вечной, жадной работы, что уже не радость и не проклятие, а идол, широкобёдрая, скорченная на этой жирной земле, как толстый белый пень.

Потёки грязи между пальцами ног, плоские ступни, огромная свисающая грудь... Скорей... Скорей перебирайте, руки... Скорей работай, трезубец... Даже сотня батраков не присмотрит так, как ты сама.

Когда женщина подняла к нему тупое лицо, он понял, та, та самая, и чуть не вскрикнул.

Ах, богатый двор, богатый двор! Батраки и батрачки, забор, деньги, припрятанные где-то в подполе (их вечно нет, когда надо что-нибудь купить), стада коней и коров, самые богатые и дорогие иконы во всей округе.

— Чего встал? Иди...

Грубый от вечных дождей и ветров голос.

— Ну.

Глаза Христа повлажнели. И тут из дома вышел он. И у него мало чего осталось от мягкого лица с тёмными очами. Нестерпимо грубая рожа. Столько кривил душой, что глаза блудливо бегают. И даже не узнал. Да что! Каждый день жадности как тысяча веков, и только у щедрого хозяина жизнь коротка и певуча, как птичий полёт.

— Чего он? — спросил хозяин. — Ты говорила с ним, Теодора?

Имя, которое раньше звучало как мёд. Тягучая жизнь скряги! Проклятие!

— Хлеба, видать.

— Даже гостю — хлеб только для тела, — опустил глаза школяр. — Хлеб души — милость и понимание.

— Святоша из бродяг, — понял хозяин. — Иди. Если бы я этак всем хлеба давал, куда бы мои пятьдесят валков[115] пошли? Псу под хвост? Иди, говорю.

Христос молчал. Ему ещё в чём-то нужно было убедиться. В чём? Ага, промелькнёт ли на её лице хотя бы тень воспоминания.

— Ты кто? — спросил хозяин.

— Христос, — машинально ответил он.

Хозяин даже не особо удивился.

— И чудеса можешь?

— Кое-что могу.

— Тогда сделай для меня... Вот и поминальничек подготовил, да в храм пока не решался... Ну уж теперь!..

— Что?

— Я тебе... сала кусок дам. А ты за это сделай, чтоб... Вот тут всё... Чтоб у Янки... корова сдохла и у Григория... И у Андрея, и у другого Андрея... И у Наума, и у Василия, и у Алеся, и у Евгения, и особенно у Ладыся, паскуды, еретика.

Христос вздохнул и взял поминальник.

— А... сало?

— Не надо. Истинно говорю тебе, сегодня же воздадут тебе по желаниям твоим... Бывай, женщина.

Пошёл. Женщина при звуках последних слов разогнулась было, вспоминая что-то давнее и тёплое, но так и не вспомнила и вновь склонилась к грядкам.

Теперь он шёл прямо к площади. Незачем было прятаться от людей. И тут жизнь нанесла ему страшный, в самое сердце, удар. Хоть бы знать, что он предан счастливыми и добрыми. «Чтоб корова сдохла...». Вот и всё, что дала ей жизнь. Человека, что лжёт и кается, святошу, что крестится истовее всех, а сам... Тонет друг, а такой вот святой, лживая вонючка, только что вылизав сильному весь зад, говорит ему с берега: «Сочувствую, братец, сочувствую, но ничем помочь не могу. Ты лучше скорей на дно опускайся».

...Почти у самой площади он разминулся с тремя вооружёнными монахами. Ему бьшо всё равно, куда они едут, он не оглядывался и не видел, что они вошли в дом хозяина.

Глава 24

СЫСКНАЯ ИНКВИЗИЦИЯ

Каялся в грехах Вавилон и Навуходоносор, царь его... И говорят, Навуходоносор, каясь, посыпал себе голову пеплом и пылью. Но пыль эта была пылью разбитых им городов, а пепел — пеплом сожжённых им жертв.

Средневековый белорусский апокриф.

Христос вышел на площадь под общинный дуб и, поражённый, снова чуть не бросился в проулок. Подобные зрелища всегда принуждали его ноги двигаться самостоятельно.

Под дубом длинным глаголем стояли столы. За ними сидели люди в доминиканских рясах. Сбоку пристроился возле жаровни палач, чистил щепочкой ногти. Человек пятьдесят, закованных в латы, меченных крестами — чернь на серебре, — окружало стол: духовная стража, гвардия Церкви.

Несколько «гвардейцев» окружили маленькую кучку людей. Повсюду шныряли служки в рясах. Таскали брёвна и поленья под пять дубовых столбов, вкопанных в землю с подветренной стороны.

Апостолы стояли поодаль, и Христос пошёл к ним. Бояться особенно было некого. Их тринадцать, все вооружены, дёшево жизнь не продадут в случае чего.

Он страшно не любил орден псов Пана Бога. Вынюхивать, искать, карать — вот в чём видят они служение Богу. Жаль, что нельзя напасть и разогнать эту падлу. Сил маловато. Был бы тут ещё деревенский народ! Но это не город, жители, видать, в страхе попрятались. Стоит маленькая кучка людей. Может, свояки схваченных.

Христос подошёл к своим.

— Сыскная инквизиция заседает, — непонятно кому растолковал дурило Иаков. — Святая служба.

Глаза Христа встретились с глазами Иуды. Тот слегка позеленел, и школяр понял, что Раввуни явно не по себе.

— И сюда добрались, — сказал иудей. — Двести пятьдесят лет ползли. Дотянулась святая служба... А я словно сам помню.

— У нас она долго не протянет, — буркнул Тумаш. — Не бойся. Тебя не дадим.

Они увидели, что перед святым синедрионом стоит связанный мужчина. Ранняя седина. Злое, резкое лицо. Глубокие глаза.

Апостолы смотрели на него и не слушали вопросов службы. Вопросы были всегда почти одинаковыми. Это потом, в протоколах, их расцвечивали красками мудрости, чистого благородства и веры, которые опровергали и разбивали вдребезги утверждения еретиков. А в действительности следствие было быстрым и омерзительным делом, весьма будничным и грустным. Вопрос — ответ — признание или отрицание, и тогда несколько слов при пытке, — приговор — напутствие перед казнью. Никого не занимало, что человек чувствует, почему совершил то или иное, говорит он правду или нет (доносчику лучше знать, чем оболганному). Если подсудимых набиралось много или судьи спешили, задавали только несколько вопросов, особенно если дело касалось одного подсудимого, а не организации. Мелких еретиков, которых нельзя было назвать страшным словом «ересиарх», осуждали часто и без этого. На больших колдовских процессах в Германии, когда требовалось за каких-то пару дней очистить город от двухсот-трёхсот человек, заподозренных в ведовстве, признания жертв щёлкали как орехи. В случае судебной ошибки обелял и воздавал за муки местом в раю Пан Бог.

Были и правила: «Один доносчик не доносчик» (в Германии недавних времён на это не обращали внимания, что свидетельствует о безусловном прогрессе), но подсудимый мог признать правдивость доноса; «Нельзя два раза применять одну пытку», но можно было её «прерывать и начинать снова»; «Признание и самоосуждение — цветок дознания», но когда человек не признавался и на дыбе, его считали «сильно заподозренным в ереси» и выпускали под надзор.

Страшным было то, что на тогдашних белорусских землях машина многовековой лжи и привычной криводушности столкнулась с первобытной, языческой ещё, правдивостью большинства людей. Люд в деревнях не запирал домов (разве что ночью, от зверей), свидетельствовал только своим словом: за лжесвидетельство убивали. Но уже тогда среди наиболее близких к храму людей начинали буйно расцветать ложь, кривая присяга, лжесвидетельства, доносы — всё то, о чем народ недоумённо говорил: душою рыгнул.

За пару столетий этому успешно научили целое общество. Как же тогда не поверить, что вера и догма смягчают нравы?!

— Говорил позорящие слова на Пана Бога? — спросил комиссарий суда. — Оскорблял?

Человек, видимо, был старой закваски. Не понимал, почему должен лгать.

— Я Его не ругал. Зачем мне оскорблять Его? Я о другом...

Он признавал то, что говорил когда-то. Не весь поступок, а часть его, то, что было в действительности. Он не знал, что достаточно и части, что остальное добавят за него.

Со всех сторон на это единственное человеческое лицо глядели морды. Обессиленные ночными бдениями или жирные, пергаментные или налитые кровью, но всё равно морды. Каждое — не обличье, не «образ Божий», не признак Высшего Существа, не Лик, а именно os porsi, свиное рыло без стыда и совести... Ждали.

— Я не ругал, — повторил мужчина. — Пустое место не ругают. Я просто говорил, что не допустил бы Он таких мук для добрых, если бы был.

— Отведите... По оговору сознался... Следующий.

Подвели шляхтича. Очень потёртая свитка, запорошенная пылью разных дорог, сбитые сапоги. Видать, бездомный. Маленький, тщедушный собою, уже в годах. Личико с кулачок, редкие усы, голодные и достойные жалости глаза.

Назад Дальше