Христос приземлился в Гродно. Евангелие от Иуды - Короткевич Владимир Семенович 5 стр.


тянутся, и всех их вскоре поглотит ненасытный зев Старого рынка, а потом — заморские земли. Что-то здесь было неладно.

Большой город, тысячи людей, мощные стены, лавки, замок, с десяток церквей да ещё монастыри, да капеллы, да вон звонница курии — глянешь, и шапка падает, да вон строят огромный костёл бернардинцев с монастырём. А вон возвышается Святая Анна. А там, вдалеке слева, сияет, как радуга, Каложа, в честь Бориса и Глеба.

На всё хватает. А у мужиков нету хлеба. Да и мещанам не лучше. Сколько их?! Вон улицы Кузнечная, Мечная, Пивная, Колёсная, улица Стрыхалей[36], улица Отвеса[37], Утерфиновая[38], улица Ободранного Бобра, Стременная, Богомазная, Резчицкий угол, да ещё и ещё, двадцать семь больших улиц, не считая переулков, тупиков да отдельных выселок, слободок и домов.

И все эти гончары, котельщики, маляры, пекари, столяры сидят и не имеют к чему приложить руки, и теми же глазами, что и он, Зенон, провожают каждый хлебный воз.

От непривычного городского шума у мужика тупела голова. Спокойными, глубоко посаженными серыми глазами он глядел, как крутятся колёса береговых мельниц (течение Немана отводилось на них плетнями), как ползут по блокам в верхние этажи складов тюки с товарами, слушал, как горланят торговцы, как ухает маслобойка, как звенят молоточками по стали чеканщики в мечных мастерских.

Пахло кожами, навозом, неведомыми, нездешними запахами, водкой, мёдом, сеном, солёной рыбой, дёгтем, хмелем, рыбой свежей, коноплёй, другим, неизвестным Зенону.

Попадались навстречу воины в меди и стали, господа в золоте, парче и голландском сукне, барыни в шелках — и Зенон сворачивал свои кожаные поршни в пыль. Не потому, что боялся (он был вольным), а просто, чтобы не запачкать этого дорогого великолепия. Это же подумать только, в какие драгоценные вещи вырядились люди!

На Старом рынке он подошёл к лавке хлебника.

— Выручи.

Хлебник, будто сложенный из своих собственных хлебов, оглядел здоровенного, чуть неуклюжего мужика в вышитой рубашке и с топориком-клевцом[39] за поясом (вольный!), беловолосого, худощавого.

— Чего тебе?

— Хлеба.

Хлебник покосился на рыжего соседа. Вместо того чтобы ответить, спросил:

— Детей у тебя много?

— Хватит.

— Ну вот, чтоб у меня так зёрнышек было... А почему ты к кому-нибудь из панов не пойдёшь да купу[40] не возьмёшь?

Рука Зенона показала на клевец:

— Это всё равно, что вот его сразу отдать... Это всё равно, что вот сейчас тебе его отдать и пойти.

— Эту безделку?

— Это тебе он — безделка.

— Ишь, гордый... Нет у меня хлеба.

Зенон вздохнул, поняв, что занять не получится. Была у него дома шкура чернобурой лисы, ещё зимняя, да всё берёг, и вот только вчера, желая продать подороже, заквасил последнюю горсть муки и намазал шкуру с порченого бока. Не хотелось отдавать последнюю монету, мало ли что могло случиться за две недели, пока не продаст лису (мог приехать, например, поп, и тогда не оберёшься ругани, а может, и худшего), да что поделаешь?

Он вытащил монету из-за щеки, полил на неё водой из ведёрка, стоящего на срубе.

— Чего моешь?

— Я-то здоровый. А бывают разные, прокажённые хотя бы. Хоть всё это и от Бога, а в руки брать неприятно.

— Ну, это кому как, — усмехнулся хлебник.

— Так дашь?

Хлебник почесал голову:

— Динарий кесаря. Милый ты мой человек. Человек ты уж больно хороший. Гордый. Ну, может, наскребу. — И монета исчезла, словно её и не было.

Зенон стоял и ждал. Проехал мимо него воз сена к воротам бернардинцев. Сбоку шёл здоровый дурило монах. Лохматый крестьянский конёк потянулся было к возу — монах ударил его по храпу. Конёк привычно — словно всегда было так положено — опустил голову со слезящимися глазами.

И тут Зенон увидел, как наперерез возу идёт знакомый кузнец, Кирик Вестун, может, только на голову ниже известного Пархвера. Лицо отмыл, а руки — чёрта с два их и за неделю отмоешь. Смеётся, зубами торгует. Жёлтый, как пшеничный колос, как огонь в кузнице. Глаза ястребиные. Кожаный фартук через плечо, в одной руке молот. А с ним идёт ещё один здоровило (ох и здоровы же гродненские мещане, да и повсюду на Белой Руси не хуже!), только разве что похудее да волосы слишком длинные. Этот — в снежно-белой свитке и в донельзя заляпанных грязью поршнях. Через плечо — козий чехол с большой дудой.

Дударь глянул на сцену с коньком, подошёл к возу и выдернул оттуда большую охапку сена. Монах сунулся было к нему, но тут медленно подошёл Вестун.

— Чего тебе, чего? — спросил невинным голосом.

Дударь уже бросил сено коньку.

— Ешь, Божья тварь, — и потрепал его по гривке, нависшей на глаза.

Животное жадно потянулось к сену.

— Сена жалеешь, курожор? — спросил Кирик. — Вот так тебе черти в аду холодной воды пожалеют.

— Сам в аду будешь, диссидент[41], — огрызнулся бернардинец.

— За что? За то, что не так крещусь? Нужно это Пану Богу, как твоё прошлогоднее дерьмо.

— Богохульник! — вращая глазами, как баран перед новыми воротами, прохрипел монах.

— Дёргай ещё охапку! — скомандовал Кирик.

Волынщик медлил, так как монах потянулся за кордом. И тогда кузнец взял его за руку с кордом, минуту поколебался, одолевая сильное сопротивление, и повёл руку ко лбу монаха:

— А вот я тебя научу, как схизматы крестятся. Хоть раз, да согреши.

Чтобы не пораниться, бернардинец разжал кулак. Корд змейкой сверкнул в пыли. Дударь подумал, поднял его, с силой швырнул в колодец. Там булькнуло.

Он поправил дуду и направился к возу.

— Вот так. — Вестун с силой припечатал кулак монаха к его лбу. — И вот так. — Монах согнулся от толчка в живот. — А теперь правое плечо... Куда ты, куда? Не левое, а правое. А вот теперь — левое.

И с силой отшвырнул монаха от себя.

— Богохульство это, Кирик, — неодобрительно молвил дударь. — Баловство.

— Брось, — плюнул кузнец. — Вон Клеоник католик. Что я, заставлял его по-нашему крестится? Да я ж его кулаком обмахал, а не пятью пальцами. Брось, дударь, сам щепотью крестишься.

Конёк благодарно качал головой. И тут кое-кто на площади, и Зенон, и даже сам кузнец присвистнули. Из ободранного воза торчали, поджимаясь, женские ноги. Монах с молниеносной быстротой сдвинул на них сено, побежал возле коней, погоняя их.

Привратник с грохотом отворил перед возом ворота. Усмехнулся со знанием дела.

Воз исчез. Хлопнули половинки ворот.

— Видал? — со смехом спросил Кирик. — Вот тебе и ободрали.

— Глазам не верю, — почесал затылок дударь. Друзья со смехом тронулись улицей, стараясь занять как можно больше места.

«Нужно будет с кузнецом поговорить», — подумал Зенон.

Хлебник уже вышел с небольшой котомкой. Глядя в спины друзьям, шепнул:

— Еретики. Теперь понятно, откуда такие письма подмётные, прелестные появляются, от каких таких братств.

Зенон увидел узелок.

— Ты что? Побойся Бога, хлебник.

— Подорожало зерно, — вздохнул тот. — Ну и... потом... тебе всё равно через неделю приходить, так остаток, столько же, тогда возьмёшь. Чтоб не набрасывался сразу, чтоб надолго хватило. Я тебя жалею.

— А зерно тем временем ещё подорожает?

— Жалей после этого людей, — сказал рыбник.

— Слушай, ты, — засипел хлебник. — Мало у меня хлеба. Почти совсем нету. И мог бы я тебе и через неделю ничего не дать, и вообще не дать. Тихон Ус твой друг?

— Ну, мой.

— Закона не знаешь? Среди друзей круговая порука. Ус мне дважды по столько должен. Иди... И если хочешь, чтоб весь город о тебе языками трепал, чтобы все на тебя показывали и говорили: «Вот кипац[42], мужик жадный, друга своего, слыхали, как пожалел, что выручить не согласился?..», если хочешь притчей и поруганием общим быть, тогда приходи через неделю за второй половиной.

Зенон побледнел. Он знал: его только что бесстыдно обманули. И что теперь давать детям? Но он знал и то, что ни через неделю, ни вообще когда-либо не придёт за оставшимся зерном. Обычай есть обычай. Никто не поможет, все будут показывать пальцами на человека, не заплатившего долг за ближайшего друга, не помогшего ему.

Обманул сволочь хлебник.

Загребая поршнями пыль, Зенон тронулся от лавок. Что же теперь делать? Что будут есть дети?

Рука держала узелок, совсем не чувствуя его, будто ватная. Всё больше разгибались пальцы — он не обращал внимания, смотрел невидящими глазами перед собой.

Котомка соскользнула в пыль и, не завязанная, а просто свёрнутая, развернулась. Рожь посыпалась в пыль. Он хотел нагнуться и подобрать хотя бы то, что лежало кучкой, но тут со стрех, с крыш, со звонниц костёла бернардинцев, отовсюду, со свистом рассекая воздух, падая просто грудью, ринулись на него сотенные стаи голубей.

Еды им последние месяцы не хватало. Ошалевшие от голода, забыв всякий страх, они дрались перед Зеноном в пыли, клевали землю и друг друга, единым комом барахтались перед ним.

— Вестники Божьего мира, — понимая, что всё пропало, сказал мужик. Не пинать же ногами, не топтать же святую птицу. Зенон махнул рукой.

— Раззява, — захохотал у лавки рыбник. — Руки из...

Зенон не услышал. Он долго шёл бесцельно, а потом подумал, что уже всё равно и нужно, от нечего делать, хотя бы найти Вестуна, поговорить малость, оттянуть немыслимое возвращение домой.

И он пошёл в ту сторону, куда скрылись дударь и Вестун. Не дошёл. Навстречу ему шли ещё знакомые. Один, широкий в кости, иссиня-чёрный с обильной сединой, пожилой горожанин, нёс, словно связку аира, охапку откованных заготовок для мечей. Второй, молодой и очень похожий на пожилого, с таким же сухим лицом, красивым, прямоносым, с хорошо вырезанным улыбчивым ртом, тащил инструмент. Это были мечник Гиав Турай и сын его Марко.

— Здорово, Зенон, — сказал Марко.

— День добрый, — проговорил Гиав.

— Здорово.

— Чего это ты такой, словно коня неудачно украл? — спросил Марко.

Зенон неохотно рассказал обо всём. Гиав присвистнул и внезапно объявил сыну:

— А ну, пойдём с ним. Бросай дело!

— Подожди, Клеоника возьмём. Да и всю эту тяжесть там оставим.

— Ну давай.

Они зашагали к небольшой мастерской в соседнем Резчицком углу.

— Вы, хлопцы, только Тихону Усу ничего не говорите. Стыдно! Задразнят. Скажут: кипац.

— Ты, дядька, молчи, — велел Марко.

Перед домиком резчика пыли не было. Всю улицу тут устилал толстый слой опилок и стружек, старых, потемневших, и пахучих, новых. Под навесом, опоясывающим домик, стояли заготовленные подмастерьями болванки, недоделанные фигуры. И большие, и средние, и совсем маленькие. Над низкими дверями — складень с двумя раскрытыми, как ставни, половинками (чтобы прикрыть в дождь или метель).

В складне, к немалому искушению всех, Матерь Божья, как две капли воды похожая на всем известную зеленщицу с Рыбного рынка Фаустину, даже не католичку. Фаустина, сложив ручки и наклонив улыбчивую, бесовскую головку, с любопытством, как с обрыва на голых купальщиков, смотрела на людей.

— Клеоник, друже! — крикнул Марко.

Отворилось слюдяное окошко. Выглянула совсем сопливая для мастера (лет под тридцать) голова. Смеётся. А чего ж не смеяться, если всё ещё холост, если все тебя любят, даже красавица несравненная Фаустина.

Клеоник, приветствуя, поднял руку с резцом. Волосы как золотистая туча. Тёмно-голубые глаза и великоватый рот смеются. И Марко засмеялся ему в ответ. Друзья! Улыбки одинаковые. Очень приятные, чуть лисьи, но беспечные.

— Выходи, Клеоник, дела.

— Подожди, вот только задницу святой Инессе доделаю, — сказал резчик.

— Как задницу? — спросил Гиав.

Вместо ответа Клеоник показал в окно деревянную, полусаженную статуэтку женщины, стоящей перед кем-то на коленях. Непонятно, как это удалось резчику, но каштановое дерево её волос было лёгким даже на вид и казалось прозрачным. А поскольку женщина чуть наклонилась, прижимая эти волны к груди, волосы упали вперёд, обнажив часть спины. Дивной красоты была эта спина, схваченная мастером в лёгком, почти незаметном, но полном грации изгибе.

И ничего в этом не было плохого, но резчик чуть стыдился и говорил грубовато.

— А так. Она же волосами наготу прикрыла в басурманской тюрьме. Чудо произошло.

— Так, наверное, и... спину? — предположил ошеломлённый Гиав.

— А мне-то что? Всё равно она в нише стоять будет. Кто увидит? А мне руку набивать надо. Все святые в ризах, как язык в колоколе, а тут такой редкий случай.

Несколькими почти невидимыми, нежными движениями он поправил статую, набросил ей на голову фартук — прикройся! — и вышел к гостям, приперев щепочкой дверь.

Вестуна, дударя и друга Зенона, Тихона Уса, нашли возле мастерской Тихона в Золотом ряду.

Тихон, взаправду такой усатый, что каштановые пряди свисали до середины груди, выслушав Зенона, поморщился.

— Дурень ты, дружок, — попенял он Зенону. — Я за тот хлеб ему отработал. Перстенёк золотой с хризолитом сделал его... гм... ещё в прошлом сентябре. Она в сентябре родилась, так что хризолит ей счастливый камень. Неужели такая работа половины безмена зерна не стоит? Я думал, мы в расчёте. И потом, если голуби виноваты, он должен тебе отдать. Площадь, на которой его лавка стоит, принадлежит Цыкмуну Жабе. А хлебник ни гроша Жабе не платит и за то должен голубей с Бернардинской и Иоанновой голубятни кормить. Так он, видать, от голодухи не кормит. Глаза у него шире живота и ненасытные, как зоб у ястреба. Святых птиц к разбою приучил. Что же делать?

Кирик спрятал в карман кости, которыми от нечего делать мужики играли втроём, и поднялся.

— А ну, идём.

— Куда ещё? — спросил Зенон. — Вечно ты, Марко, раззвонишь.

— Пойдём, пойдём, — поддержали кузнеца друзья.

Тихон также встал. У него были удивительные руки, грязно-золотые даже выше кистей — так за десять лет въелась в них невесомая золотистая пыль, единственное богатство мастера. Жилистые большие руки.

И эти золотые руки внезапно сжались в кулаки.

...В зале суда читали приговор. Читал ларник[43], даже на вид глупый, как левый ботинок. Вытаращивал глаза, делал жесты угрожающие, примирительные, торжественные. А слов разобрать было почти нельзя — словно горячую кашу ворочал во рту человек.

— Яснее там, — усмехнулся Лотр.

— «...исходя из, — ларник громоподобно откашлялся, — высокий наш суд повелевает сатанинскому этому отродью...». Слушай!

От громоподобного голоса мыши в клетке встали на задние лапки. Ларник поучительно изрек им от себя:

— Ибо сказано, кажется, в Книге Исход: «Шма, Израиль!» Это значит: «Слушай, Израиль!». Вот так.

— У вас что, все тут такие одарённые? — спросил Лотр.

— Многие, — усмехнулся доминиканец.

Ларник читал по свитку дальше:

— «Повелевает высокий наш суд осудить их на баницию[44], изгнать тех мышей за пределы славного княжества и за пределы великого королевства, к еретикам — пусть знают. А поскольку оно высокое, наше правосудие, выдать им охранную грамоту от котов и ворон». Вот она.

Корнила взял у ларника свиток, пошёл в угол, начал запихивать его в мышиную нору. И вдруг свиток, словно сам собой, поехал в подполье, а ещё через минуту оттуда долетел радостный сатанинский писк.

— Так-то, — произнес сотник. — С сильным не судись.

Великан Пархвер прислушался:

— Они, по-моему, его едят. У меня слух тонкий.

— Их дело, — буркнул сотник.

В подполье началась радостная возня.

— Видите? — оживился мрачный Комар. — И они пришли. И им интересно.

Кардинал встал.

— Думаю, не должны мы забывать о милости, о человечности, а в данном случае — об анимализме. Нужно дать две недели покоя матерям с маленькими мышатами... Нельзя же так, чтобы в двадцать четыре часа.

Назад Дальше