Действие во второй части книги происходило в Лон доне, и Роузи это пришлось по вкусу; Крафту, судя по всему, данное обстоятельство также пришлось по вкусу: книга словно бы потянулась и расправила плечи, нетерпеливо перебирая пальцами в предчувствии вкусного материала. Абзацы сделались длиннее, появились списки и каталоги забавных и причудливых видов, блюд, обычаев и привычек. Город был — одна сплошная череда ярких зрелищ, по крайней мере описывался он именно в этом ракурсе; и речь шла не только о выездах лорд-мэра, о процессиях гильдий и о представлениях, которые давались в Иннз-оф-Корт [60], но и о настоящих игровых залах: теперь их начали строить именно как игровые залы, а не пере оборудовать под театральные помещения внутренние дворики постоялых дворов, вроде как в «Красном быке»; в театрах ставили фарсы, трагедии и хроники, завсегдатаи галдели, подмечали каждую мелочь, ничего не желали спускать с рук даром, и представляли собой зрелище ничуть не менее любопытное, чем сами пьесы, и был Театр, где играла труппа лорда Лестера. [61] Но в Саутворке в это время по-прежнему держали медвежьи «ямы», где Старый Драчун, Драный Раф и Любимчик крушили мастиффам башки, словно яблоки, весь Лондон знал их по именам и ходил на них смотреть, подмастерья-лудильщики, и придворные дамы, и заезжие знатные иностранцы; хозяева любили их как родных детей, ухаживали за ними и лечили полученные ими жуткие раны, чтобы они могли и дальше ломать спины псам, — Роузи собак было жалко, но в те времена, судя по всему, мало кто разделял ее чувства. По Темзе плавали тогда белые лебеди, а на Тауэрском мосту выставляли головы изменников, и коршуны выклевывали им глаза: в городе кишели заговоры, злоумышленники строили коварные планы и пытались извести королеву страшным колдовством, от которого весь город бросало в дрожь, — в Линкольнз-Инн-Филдз нашли восковую куклу, похожую на королеву и сплошь утыканную иголками, и немедля вызвали друга и личного астролога королевы доктора Ди, чтобы он разобрался в этом деле, а он сказал, что все это полная чушь, безделица, а королева жить будет долго и на здоровье жаловаться ей будет трех; а она показалась подданным на королевской барке, чтобы все могли убедиться в том, что она жива и здорова, и провела Рождество в Ричмонде.
Такие яркие краски, подумала Роузи, как будто в комиксах; и трудно было представить, что они тогда сами ничего особенного в этом не видели, просто жили себе и жили, в своих чудных одеяниях всех цветов радуги, причем некоторых цветов Роузи даже не могла себе представить: шафрановый и тутовый, луговой и цвет гусиного дерьма. Умирая, они завещали все эти немыслимые костюмы слугам, а те никак не могли такое носить, а потому продавали их актерам; сцены в устроенных на постоялых дворах игровых залах представляли собой лишенные каких бы то ни было декораций дощатые подмостки, а вместо рампы светило (или не светило) солнце, но по этим голым доскам расхаживали персонажи в шелках и шитой золотом парче, которые называли друг друга Королями, Лордами и Принцами, вне зависимости оттого, происходило действие в Древнем Риме, во времена Генриха V или в далекой Италии, и одеты они были в одни и те же костюмы почивших в бозе лордов, если только костюмы эти были достаточно пышными. Юный Уилл (Крафт неизменно именовал его именно так) с головой окунулся в этот многоцветный кипеж, он научился петь и танцевать (судя по всему, в тогдашних театрах пению и танцам, «скачкам» уделялось ничуть не меньшее внимание, чем собственно актерской игре — хотя эти танцы походили скорее на акробатические номера. Интересно, подумала Роузи, а как это выглядело на самом деле: они дурачились или пытались добиться эстетического эффекта?) и обзавелся друзьями среди актеров из труппы «Лестер Бойз», равно сведущих в тайнах двора и лондонского дна. Шаг за шагом — ему устраивали своеобразные инициации, разыгрывали его как могли — он стал в труппе своим человеком. А народец подобрался тот еще. И нужно было доказать им, что тебя за так не возьмешь В самый разгар драки вдруг появлялся мастер Бербедж или руководитель хора, вздорный, одетый в черное мужик: в чем тут дело, в чем тут дело.
Уилл сперва подвизался на женских ролях: на них всегда не хватало исполнителей, поскольку актрис как таковых в природе не существовало; Роузи вспомнила, что где-то когда-то уже об этом читала. Прячешь под лиф Два апельсина. А тебя пытаются ущипнуть, поцеловать — и мяукают вслед. И из-за текста накатывала такая странная, если не сказать темная, волна возбуждения, что Роузи начинала всерьез задумываться о словах Бони, сказанных ей насчет Феллоуза Крафта: такое впечатление, что речь у него идет совсем о других инициациях, явно не прописанных в тексте, и в этом гаме — не слышится ли нотка извращенности, всего лишь нотка, не более: в домах вельмож, где выступали труппы мальчиков, обретались мрачные молодые лорды с длинными завитыми локонами и серьгами в ушах, пьяные, с тяжелым взглядом, и в углу вечно кто-то блюет. Весной в Лондон пришла чума: ближайший друг Уилла, который играл Филиду, Клоринду и Семирамиду, но при этом, возникни только какая-нибудь заваруха, дрался с Уиллом плечом к плечу, умер, держа Уилла за руку. Бледный, повторяя в бреду стихи и отрывки из песен, как будто разучивал очередную роль. Уилл слегка подрос. Молодые лорды разъехались по своим поместьям во Франции, актеры на повозках отправлялись в провинцию, чтобы спастись от чумы; труппа герцога Лестера следовала за королевским двором.
Королева! Казалось, кроме нее, в книге вообще не было женщин, как будто она вобрала в себя всю женственность Англии, единственная женщина в королевстве, но зато какая женщина. Казалось, Крафт и сам, подпав под ее очарование, начинает рядом с ней путаться в словах, и в глазах у него появляется странный блеск — как у любого из созданных им персонажей-мужчин. Робин Лестер исполнял вокруг нее сложный куртуазный танец, они с королевой вот уже долгие годы были любовниками (но как они этим занимались, подумала Роузи), и если бы кто-нибудь мог заглянуть в самые потаенные глубины ее сердца, там оказался бы лощеный, неизменно внимательный Робин; вот только доступа туда не было никому. В мае Лестер привез в Уонстед свою труппу, чтобы показать пьесу-маскарад, написанную его племянником сэром Филипом Сидни [62], изысканнейшим джентльменом, одетым в шелка столь же пронзительно голубые, как цвет его по-детски ясных глаз. «Королева мая». Имелась в виду, естественно, сама Елизавета, которой в пьесе отводилась лавная роль и на которую — и только на нее — пьеса и была рассчитана, хотя для этой роли не было написано ни строчки; она не нуждалась в готовых текстах. В пушистом, шартрезового цвета парке она и ее свита наткнулись на нимфу, которая вышла вдруг на заросшую ландышами лужайку и с поклоном сказала: «Не думайте, о прекрасная и любезная госпожа, что я сошла к вам только из-за вашего блистательного наряда… Или из-за некоего присутствующего здесь джентльмена, который готов сделать все, что будет в его силах, на благо ваше и вашего дома… Я хотела просить вас о милости из ваших рук, но в лице вашем увидела нечто такое, что заставило меня смириться перед вами…» И королева ответила ей изящным и забавным
[63], столь остроумным и неожиданным, что игравший нимфу юноша совсем смутился и его щеки под слоем румян покраснели самым натуральным образом.
Уилл, который вытянулся как жердь и вид приобрел донельзя серьезный, играл — и, как всегда, удачно — ученого педанта по имени Ромбус, стандартного персонажа из комедии масок: у него всегда очень живо выходили педанты и профессора, с головами, набитыми всякой заумной чушью, ученой белибердой, которую только он один из всей труппы умел легко запоминать. Позвольте мне перейти к имманентной сути вентилируемого вопроса. Славно сказано, доктор, вы, как я вижу, удостоились степени магистра искусств. Так точно, если будет благоугодно досточтимому господину (глубокий поклон, старческая слабая рука дергается вверх, к ревматическому позвоночнику), я получил ее как honorificabilitudinitatibus. Королева расхохоталась в голос — над словечком, которое он выпаливал единым духом еще в школе, в Стратфорде, чтобы повеселить Саймона Ханта; после окончания спектакля она обошла выстроившихся в ряд актеров и остановилась перед Уиллом, рыжим, на голову выше всех своих товарищей.
Ага, подумала Роузи, сейчас она изречет что-нибудь шибко пророческое.
Лицо королевы поднялось вверх, маленькое, белое, с наведенными бровями, лицо девственницы, которая много лет томилась в заколдованном замке; ее рыжие волосы были убраны бриллиантами, заплетенными столь же искусно, как ее собственные кудри, и следом поднялся жесткий белый кружевной воротник, как будто для того, чтобы составить фон, забрать в рамку это лицо, с тяжелым лбом, длинным носом и широко распахнутыми глазами. Так значит, и она была — павлин, белый павлин в полном павлиньем наряде. Встретившись лицом к лицу с этим сказочным чудищем, Уилл даже глаз не смог отвесть; ее по-птичьему острые глаза, зеленые как изумруды, пристально глядели на него.
Больше всего на свете королева любила две вещи: рыжие волосы и бриллианты. Она провела по волосам Уилла унизанной кольцами рукой, и белая маска, служившая ей вместо лица, улыбнулась.
Honorificabili-tudini-tatibus, сказала она.
Когда настали холода, труппа герцога Лестера вернулась из своего северного турне и снова заняла свои позиции в здании, выстроенном Джеймсом Бербеджем вне пределов досягаемости лондонского городского магистрата. Другого подобного игрового зала в Англии в те времена еще не было, Бербедж любил его и тратил на него деньги, словно на любимую жену (о чем жена не раз и не два ему говорила); по сути дела, этот зад не был обычным игровым залом, не медвежьей «ямой», не переделанным постоялым двором или обычным залом, в котором поставили сцену, несколько лишних дверей и несколько кресел для джентльменов — нет, это не был игровой зал, был Театр, как когда-то римляне называли свои круглые сооружения; так его и назвали — Театр, единственный в Англии.
«В этом году нам наконец поставят эти самые сосуды», — сказал мастер Бербедж.
Широко расставив ноги, он стоял на сцене и смотрел на пустой партер и на ряды галерей, куда можно было пройти всего за пенни. За его спиной «мальчики» разучи вали новую пьесу. Сверху на него взирали небеса, нарисованные золотом на темно-голубом пологе, зодиак и «постоянные» планеты, солнце, луна.
«Что еще за сосуды?» — спросил его Уилл.
Мальчик — впрочем, вряд ли теперь его имело смысл называть мальчиком — сидел на краю сцены, болтая длинными худыми ногами. В руке у него была тетрадка, но роли в этой новой пьесе ему не досталось. Там не было смешных педантов и поэтов, а сплошь одни герои с их Любовями. Новая мода. Чем мрачнее и древней, тем лучше.
«Медные сосуды, — сказал Бербедж. — Медные сосуды, сделанные… особым образом. Сделать их и поставить за нишами — вон там и там: я не знаю точно, как они действуют, но они дают такое эхо, усиливают голос, ловят его и возвращают обратно».
Уилл оглядел, театр, пытаясь себе все это представить.
«Витрувий [64] утверждает, — с уважением в голосе проговорил Бербедж, — что в настоящих древнеримских театрах всегда так делали. И расставляли их искусно в должных местах в строго заданном порядке. Так говорит мой ученый друг доктор Ди. Который читал и Витрувия, и вообще всех этих древних авторов. Которых тебе тоже стоило бы почитать, мой мальчик, и изучить их как следует. Актер не имеет права быть игнорамусом». [65]
Он глянул вниз, на мальчика. Что с ним делать дальше? Попал он в труппу самым обычным образом и точно таким же образом мог впоследствии труппу покинуть. Мастер Бербедж, у которого вечно был полон рот всяческих срочных дел, как-то об этом заблаговременно не подумал. Если мальчик хорошо играет роли, и растет гибким, хорошеньким и не слишком высоким, и у него при этом подходящий голос, его со временем можно легко перевести на женские роли, амплуа, которое в чисто мужской труппе всегда в дефиците, и, таким образом, он получит полноправную долю в доходах; если все сложится иначе, ну, что ж, как только окончится срок действия контракта, его всегда можно отправить домой, к семье, и пусть попробует себя на каком-нибудь другом поприще.
Где-то на донышке свинцовой шкатулки Бербеджа, между счетами и квитанциями, лежала странная написанная Уиллом бумага. Уж лучше бы он сжег ее.
Потому что Уилл не вырос гибким и хорошеньким, а вырос из него этакий сорняк. Вместо коленей у него теперь большие желваки, шарниры, на которых крепятся друг к другу бедро и голень, как у дурно сделанной раздвижной мебели. Ярко-рыжие когда-то волосы выцвели и поредели, а из-под них торчал нелепый огромный лоб; Бербедж подумывал даже, а нет ли у парня водянки, ибо за последний год он стал какой-то сам не свой, и слова от него не дождешься, и вид временами совершенно идиотский. Да еще к тому же и голос: когда-то звонкий и пронзительный, теперь он начал ломаться; Уилл часто давал петуха, а интонации стали сухими и невыразительными, как солома шуршит.
Вот если бы он его во время слегка подрезал… Отрезал ему снизу совсем чуть-чуть, как это делают итальянцы. Бербеджа передернуло.
«Обязательно их поставим, — сказал он. — Если в древних театрах уже стояли такие чудесные приспособления, почему же мы в наш век не можем на такое отважиться.
Доктор Ди наверняка знает, как это делалось. Надо бы раздобыть у него эту книгу, Витрувия, или чтобы он сам в ней покопался и сделал для нас набросок и план, так чтобы мы могли сами во всем разобраться. Брось ты это дело, брось».
Уилл поднял глаза от тетрадки с пьесой. Единственное, чего у него не отнять с точки зрения актерской профессии, подумал Бербедж, так это памяти. Стихи цепляются и остаются у него в голове, как овечья шерсть на шиповнике, и он может вспомнить что угодно, и с любого места. К завтрашнему же дню он будет знать все эти роли наизусть. Вот. На случай, если кто заболеет.
«Послушай, — сказал он. И вынул из кошелька монету. — Я хочу, чтобы ты съездил в Мортлейк, там стоит дом доктора Ди; поедешь по реке. Ты меня слушаешь? В Мортлейк. Дом между рекой и церковью, найдешь церковь, там спросишь, тебе покажут».
Уилл уже успел куда-то сунуть тетрадку и стоял теперь, едва не пританцовывая на своих ходулях.
«Понятно, — сказал он. — Мортлейк, между рекой и церковью».
«Передай ему, — сказал Бербедж, — что у меня к нему просьба. Скажи ему так, скажи…»
«Про медные сосуды. Так и скажу. Я все понял».
«Вот и молодец. А теперь иди причешись и почисть ногти. Найди чистую рубашку. Он ученый человек, личный друг королевы. Ты меня слышишь? Не стой столбом».
Уилл взял монету и повернулся, чтобы идти.
«Уилл».
Мальчик обернулся.
То, что он вел себя странно, и что ему ни до чего нет дела, и что он словно с луны свалился, со своей дурацкой водяночной башкой и выпирающими во все стороны костями, не имело к нему ровным счетом никакого отношения: в его больших внимательных глазах это читалось яснее некуда.
Что делать, что делать.
«Спросишь доктора Ди, — сказал Бербедж. — Он мудрый человек, мальчик мой, он сможет тебе помочь. Скажи ему, чтоб заглянул в твой гороскоп и посмотрел, что там написано на звездах. Скажи, что я сам за это ему заплачу. Так и передай».
Уилл, не сказав ни слова в ответ, повернулся и пошел.
По реке, да еще в полном одиночестве! Стоять столбом он не собирался, но в одну минуту такие дела тоже не делаются: сперва вниз по Бишопсгейт-стрит и через городскую стену у Бишопсгейта, мимо постоялых дворов на Фенчерч-стрит, где зазывалы выкрикивали названия пьес. С Лиденхолл-стрит он повернул направо, в Чипсайд; кареты, которые буквально несколько лет назад заявили о своем праве делить узкие лондонские улочки с портшезами, телегами и пешеходами, нахально протискивались сквозь толпу, а сидящие на высоко поднятых задках кучера нахлестывали лошадей. Несколько роскошных карет стояли у огромного нового здания, выстроенного Томасом Грешемом во славу себе и короне, — биржи, которая недавно с высочайшего дозволения стала именоваться «Королевской», и товары всего мира перепродавались теперь за этими колоннадами, под этой высокой крышей. Внутри — а через Биржу можно было срезать себе путь к реке, и Уилл неоднократно этим пользовался — внутри купчины, толстые и худые, одетые в одинаково темное платье, проворачивали в конторах на первом этаже, за плотно затворенными дверьми, сделки с пшеницей, мехами, ячменем, кожей и вином, а вверху, на галерее, держали мастерские и торговали своим товаром ювелиры и точильщики точных приборов, переплетчики, перчаточники и галантерейщики, оружейники, аптекари и часовщики. У дверей, вдоль стен и на близлежащих улицах снаружи суетились торговцы помельче, из тех, у кого не было собственных лавок, таскали короба на спинах, зазывали народ на свежие устрицы, яблоки, спелые вишни и мидии только что из моря, метлы, чудесные метлы, морская капуста, собранная на дуврских каменистых берегах, и даже просто вода, по грошику за кружку.