Да и намеки эти остаются скорее на совести исследователей.
В действительности же рукописи эти, насколько мы можем сейчас судить, суть не что иное, как подборка текстов одного из позднеэллинистических мистериальных культов, гностической секты, бытовавшей не то во втором, не то в третьем веке нашей эры. Нашей эры. В тогдашней Александрии, в среде эллинизированных египтян и египетских греков, такого рода учения расцветали сотнями; Александрия в те времена была, должно быть, похожа на нынешнюю Калифорнию: сплошные секты, про сто плюнуть некуда. Так что если в этих трактатах сплошь и рядом встречаются совершенно христианские по сути идеи, в этом нет ничего удивительного; если в них встречаешь порой то Платона, то Пифагора, то Плотина, так это не оттого, что Гермес повлиял на всех троих, а как раз с точностью до наоборот. Тогда как раз вернула мода на всяческого толка платонизм.
Вот и выходит, что эпоха Возрождения совершила колоссальную ошибку. Причин для этого была масса. В поздней античности отцы Церкви вроде Августина или Лактанция говорили о Гермесе Трисмегисте как о реальном историческом лице, а в Средние века точно так же поступали Роджер Бэкон и Фома Аквинский. Внешних объективных свидетельств к тому, что все эти рукописи являются подделкой, или во всяком случае не являются тем, за что себя выдают, также не существовало. Впрочем, существовал целый ряд свидетельств сугубо-внутреннего характера; и к середине семнадцатого века удалось доказать, что по происхождению они — позднегреческие (начать с того, что в одной из рукописей упоминаются Олимпийские игры), но энтузиасты попросту не обращали на такого рода доказательства никакого внимания; на протяжении всего семнадцатого и даже восемнадцатого веков они продолжали искренне верить в Египет Гермеса Трисмегиста. Корпус эзотерической египтологии разросся до весьма солидных размеров. И даже в девятнадцатом веке — после Шампольона, после Уоллиса Баджа, после того как на свет божий появился истинный исторический Египет — люди вроде Мида или Теософского общества, вроде Алистера Кроули и прочих мистиков и магов по-прежнему пытались во все это уверовать.
— Алистер Кроули, — глаза у Джулии сделались еще шире прежнего.
— И все из-за одной-единственной ошибки, из-за этих псевдоегипетских рукописей!
Из-за этих герметических писаний — да, кстати, вот оно, это словечко, тут как тут, герметический, магический, тайный, запечатанный как колба алхимика, из-за этих писаний Египет стал ассоциироваться со всем, что только есть на свете таинственного, зашифрованного, покрытого мраком неизвестности; с древней утраченной мудростью; с доисторическим золотым веком, который, при желании, можно попытаться возродить, дабы принести деградировавшим современникам свет истины. Такова традиция, такой она дошла и до нас в тысячах книг, в тысячах перекрестных ссылок. Эта традиция нашла свое продолжение, скажем, в основании масонского братства, а масоны отродясь делали большие лаза стоило только речи зайти о том, что их учение корнями уходит в египетскую премудрость; а через посредство масонов она ведет и к отцам-основателям Соединенных Штатов, многие из которых также были масонами, а отсюда на большой государственной печати и на долларовой банкноте появляются пирамида и египетское Око. И точно таким же образом сфинкс, храмы и мудрые жрецы оказываются в «Волшебной флейте», которую Моцарт написал на основе псевдоегипетских преданий масонской ложи, к которой сам принадлежал.
И каким-то образом — я пока еще не знаю точно каким — все это имеет самое непосредственное отношение ко мне. Каким-то образом эта волшебная, неземная, придуманная страна выходит непосредственно на Пирса Моффета, и открывается мне, в Кентукки, через самые разные книги, через чертов тамошний воздух, бог ее знает как. И в то же время я постоянно отдавал себе отчет в существовании настоящего исторического Египта, реальная информация о котором все накапливалась и накапливалась на протяжении последних веков; я знал о мумиях, о фараоне Тутанхамоне, о Ра, Исиде и Осирисе, о разливах Нила и о рабах, которые волокли на веревках огромные каменные глыбы. И порой мне казалось, что на свете существуют две совершенно разные страны, которые просто живут рядом друг с другом — или перпендикулярно ДРУГ к другу. Египет. И Эгипет.
И я был прав! Это и в самом деле две совершенно разные страны. У той, что снилась мне во сне и о которой я подолгу думал, тоже есть своя история, совсем как у Реального Египта, история не менее протяженная, но иная; и другие памятники, или, вернее, памятники мо гут быть теми же самыми, только вот смысл у них совершенно иной; с другой литературой, с другим пространством. Если отслеживать историю Египта все дальше и дальше в прошлое, то в какой-то точке (или в нескольких разных точках) она разделится на несколько разных линий И ты можешь выбрать себе любую: стандартную историю из учебника, Египет, или другую, из детской грезы. Историю герметически закрытую. Историю не Египта, но Эгипта. Потому что история не сводится к одному-единственному варианту.
Он допил свой стакан. Рядом с ним тут же появился официант, а может быть он уже и стоял тут, рядом, какое-то время и слушал монолог Пирса.
Джулия наконец оторвала глаза от Пирса и взглянула на официанта.
— Наверное, имеет смысл сделать заказ, как тебе кажется?
— Вот эту историю мне и хочется рассказать, — сказал Пирс. — Но это всего лишь одна из возможных историй, и я не рассказал тебе даже десятой ее части. Даже одной десятой части.
— Пусть это будут яйца по-флорентински, — сказала Джулия. — Картофеля не нужно.
— Волшебные города, — сказал Пирс. — Города Солнца. Почему Людовик Четырнадцатый именовался Король-Солнце? Все из-за того же Гермеса.
— И чай, — сказала Джулия. — С лимоном.
— И еще масса всяких историй, — продолжал Пирс. — Других, и ничуть не менее интересных. Об ангелах, например. У меня руки чешутся, так хочется ее рассказать. Как ты думаешь, почему ангельских хоров именно девять, а не десять и не семь? Откуда взялись маленькие бестелесные херувимы на открытках на Валентинов день? И почему они так называются — «херувимы»?
Он оглянулся на официанта, сделал заказ (в желудке у него вдруг разверзлась темная бездна) и указал ему на свой пустой стакан.
— Давай я расскажу тебе еще одну историю, — сказал он. — Если, конечно, ты не против.
Но огонек в глазах у Джулии уже погас. Он явно грузил, она за ним не поспевала. Но как иначе можно рассказывать такие веши? Если бы одна история, один привычный Ренессанс не успел пустить в тебе корни, не вошел в привычку, разве эта другая версия была бы настолько удивительной, настолько волшебной?
— У меня их десятки, — сказал он. — Десятки историй, которые стоят того, чтобы их рассказать.
Роскошные, невыразимо роскошные, лживые насквозь истории и целые мыслительные системы, которые открылись ему стараниями недавно попавших в его поле зрения ученых, роскошные и очень странные, порой непостижимые, и людские умы, похожие на его собственный, когда-то выдумывали эти истории и постигали их, людские умы, исполненные книжной премудрости, тысяч и тысяч страниц текста в печатный лист величиной и абсолютно сюрреалистических иллюстраций, построенных на странной, почти потусторонней перспективе, геометрических таблиц, и диаграмм, и мнемонических стихов — и все вместе они словно бы пытались описать какую-то другую, незнакомую планету. Мартин дель Рио, испанский иезуит, написал книгу в миллион слов об одних только ангелах.
Пирс выдернул из колечка салфетку и разложил ее на коленях. Он открыл давным-давно утерянную планету, трубят фанфары, знамена реют на ветру, именно этой радостью он более всего хотел поделиться и не знал как; и радостным чувством удивления от того, что она не только открылась ему, но как-то вдруг оказалось, что пусть смутно, но ему она уже знакома.
— Складывается такое впечатление, — начал он, — такое впечатление, что когда-то давным-давно существовал совершенно иной мир, который жил по законам, для нас сейчас невообразимым; целый мир со своими собственными историями, физическими законами, науками, которые эти законы описывали, с этимологиями, системами соответствий. А затем во всех этих системах произошел колоссальный сбой, великая перемена, связанная с книгопечатанием, с открытиями Коперника и Кеплера, с картезианскими и бэконианскими идеями в области механики и экспериментальной науки. Эти новые науки сразу развили бешеную скорость; участок за участком они стирали из памяти человечества упорно цеплявшиеся за старое структуры прежнего научного знания; и стерли даже тот, во многом странный на наш сегодняшний взгляд и загадочный способ, которым видели мир и Кеплер, и Ньютон, и Бруно. Весь прежний мир, в котором мы жили когда-то, превратился в подобие сна, грезы, которую забываешь, пробудившись утром, хотя, подобно снам, она подспудно вкрадывается в наш повседневный — дневной — строй мысли; и даже в наши дни эта греза назойливо ищет себе место под солнцем, повсюду в мире, куда ни кинешь взгляд, и в обыденной жизни, в наших каждодневных суевериях и страхах, мы порой ничем не отличаемся от человека донаучной эпохи, от магов, пифагорейцев, розенкрейцеров — не отдавая себе в том отчета.
— Да, конечно, я поняла, Пирс, но…
— Вот я и хочу тебе предложить, — перебил ее Пирс, подняв руку ладонью вперед, — нечто вроде археологии повседневного человеческого существования; нечто вроде журналистского расследования или, если угодно, того, чем занимались «разгребатели грязи», но только целью будет — отследить происхождение всех этих маленьких навязчивых состояний. Во-первых, выявить их; выявить архаические, мифологические по сути и совершенно антиисторические представления о мире в их современных версиях, а затем проследить эволюцию их составных элементов вплоть до их древних, былых обликов, до первоистоков, если, конечно, получится таковые сыскать, точно так же, как я это сделал со своим Египтом, с Эгиптом вплоть до тех дверей в царство грез, из которых они о вышли, до Роговых Врат.
— Роговые Врата, — прошептала Джулия, — роговые, а почему, интересно, они роговые?
— И знаешь, что еще? — сказал Пирс. — Чем больше занимаюсь такого рода лжеисториями и магическими по сути представлениями о мире, тем чаще замечаю, что тот перекресток, на котором приходится, так сказать, сворачивать в сторону с торного пути привычной европейской истории, попадает на один и тот же период: где-то между тысяча четырехсотым и тысяча семисотым годами. И речь идет не о самих по себе понятиях, понятия-то по большей части остались теми же самыми; речь о тех формах, в которых они до нас дошли. Потому что в то время — я точно не знаю почему, хотя и на сей счет у меня тоже есть свои соображения, — так вот в то самое время, когда возникло то, что мы сейчас называем современной наукой, происходил не менее мощный процесс возвращения к Древней Мудрости, процесс кодификации самых разных магических, до-научных картин мира. На свет божий вышел не один только Гермес со своим Эгиптом, Европа открыла для себя Орфея и Зороастра, заново переворошила иудейскую каббалу и построения Раймунда Луллия [74] — потом объясню, кто это такой, — и самые дичайшие системы неоплатоников вроде Прокла и Ямвлиха, который, кстати, тоже был большим поклонником всего египетского. А еще алхимия, перевернутая вверх дном и полностью преображенная стараниями этого психа Парацельса; астрология, получившая свежий импульс благодаря применению новых методов счисления; а кроме того, ангелология, телепатия, Атлантида…
— Атлантида, — выдохнула Джулия.
— Все это было похоже на тот час перед пробуждением, когда людям снятся самые яркие сны, которые к тому же лучше всего запоминаются. Краткий миг, когда все старые истории, все древние науки этого стремительно уходящего в прошлое мира обрели наиболее законченную и поразительно изящную форму и казались еще убедительнее, чем когда-либо, и столько всего обещали; как раз перед тем, как все это сбросят, как сыгранную карту загонят в подполье и навсегда вычеркнут из человеческой памяти…
— Не навсегда, — сказала Джулия. — Нет такого слова — навсегда.
— Настолько, что человек — возьмем, к примеру, меня — может поступить в Ноутский университет, получить там степень по культуре эпохи Возрождения и при этом разве что краем глаза уцепить самую верхушку огромной ушедшей под воду горы. И это несмотря на то, что величайшие умы Возрождения, те самые люди, которые стояли у истоков современного научного знания, считали величайшим делом своей эпохи попытку возродить утраченное знание! Не новые области человеческого духа, не новые науки, не механизмы, но Возрождение Былого! Память! Ту силу, что заложена в древних религиозных культах, в магических системах, в науке времен Ноя, в языке Адама! Эгипет!
Люди, обедавшие за соседним столиком, снова повернулись к Пирсу, он осел обратно в кресло, из которого едва не выпрыгнул, и Джулии пришлось податься вперед, чтобы как следует его расслышать.
— Эгипет, — тихо сказал он.
— А что они такого умели? — спросила Джулия.
— В смысле?
— Ну, в смысле, что они умели делать, все эти маги и волшебники?
Пирс сморгнул.
— Ах делать? — сказал он. — Видишь ли, это было совсем не похоже на средневековые колдовские котлы, на разного рода колдовство, сплошь и рядом основанное на дьявольской силе и на оживлении мертвых. Маг эпохи Возрождения по преимуществу мыслил: он достигал власти над стихиями, причащаясь единства вселенной и своего собственного врожденного знания об этой высшей гармонии.
— Власти, — сказала Джулия.
— Да, власти, — отозвался Пирс. — По крайней мере, они сами в это верили. То есть алхимией они, конечно, тоже занимались. Изготовляли разного рода планетарные амулеты, чтобы подпитать свой разум и душу энергией светил. Они смотрели в хрустальные шары, и им казалось, что они там видят ангелов. Бруно выдумал дюжину сложнейших мнемонических систем, чтобы запомнить все на свете, чтобы хоть как-то все вобрать в себя. Но ренессансный маг не прибегал к этой власти с целью личного обогащения и не пользовался ею, чтобы навредить другим людям. Она была способом познания. Она была системой научного знания и преследовала те же цели, что и прочие науки, те, что мы зовем науками сейчас… Вот только мы теперь забыли об их деяниях. О том, что они в действительности умели делать. Ведь все это нарочно было предано забвению, правда?
— Мы забыли эту историю как единое целое, — сказал Пирс. — Все, что мы сейчас имеем на руках, суть всего лишь детали, впечатления, обрывки и клочки, разбросанные по всей нашей нынешней картине мира наподобие деталей некоего огромного механизма, который был разрушен раз и навсегда, и теперь его уже не восстановишь. Цыгане. Ангелы. Моисеевы рога. Эра Водолея. Об этом-то как раз и речь, именно об этом я и хотел…
— Стоп-стоп-стоп, погоди секунду, — перебила его Джулия. — Все эти твои истории про Историю — вещь, конечно, очень интересная, и все такое. Но скажи-ка ты мне вот что. Скажи мне, с какой стати тебе вдруг захотелось написать именно эту книгу. Что тебя заставило заняться именно этим, и ничем другим.
Пирсу в выражении ее лица почудился какой-то подвох, но, в чем дело, он так и не понял.
— Ну, просто так, — осторожно сказал он. — Просто потому, что эта история показалась мне увлекательной до крайности, этакий интеллектуальный детектив. Не думаю, что для такого рода предприятий нужно искать каких-то прагматических причин. Я хочу сказать, что История…
— «Я не собираюсь писать историческое исследование», — процитировала Джулия.
— Ну, это будет книга об истории.
— Или книга в том числе и об истории. Мне кажется, на самом деле ты собираешься написать книгу о магии. О великой утраченной магической традиции. И уж эту твою книгу я как пить дать продам.
— Нет, постой, погоди…
— Ты говорил об утраченной картине мира, — сказала Джулия и порывисто положила ему руку на запястье. — И о деталях огромного разрушенного механизма, который невозможно собрать заново. Знаешь, мне что-то не верится, что его нельзя собрать заново.
— Да есть такие ученые, такие историки, которые пытаются, — начал Пирс, — пытаются…
— И знаешь, что мне кажется? — Джулия перегнулась через столик и оказалась вдруг совсем рядом с ним, и ее глаза были полны мягкого летнего пламени. — Мне кажется, что этот механизм работал. И знаешь, что еще? Мне кажется, ты сам веришь в то, что он работал.
Глава пятая
— Нетнетнетнетнет, — сказал Пирс.
— Пирс, ты знаешь, это так здорово, что ты снова натолкнул меня на все эти мысли, именно здесь и сейчас, и это так правильно. Время. Мироздание. Ты.
Она подняла руку и помахала ей, как будто увидела приятеля; звякну ли на запястье лакированные деревянные браслеты.
— Видишь ли, эта древняя традиция очень для меня важна. Я верю в нее. Верю. Ты же знаешь, что я в нее верю.
— Да, когда-то, кажется, так оно и было.
Господи, что я наделал. Он до стал из кармана бумажный пакетик с табаком и стал набивать себе самокрутку: привычка, которая сперва интриговала сидящую сейчас напротив него женщину, а затем стала ее откровенно раздражать.