— Пока совсем не стемнело, — сказала Роузи. — Просто чтобы посмотреть, как оно там.
Так что ближе к вечеру (партия в крокет закончилась, Пирс вступил в игру едва ли не самым последним и сорвал бурные аплодисменты) они забрались в «бизон», прихватив с общего стола пару бутылочек пива, и рванули с места в карьер; Вэл что-то прокричала им вслед, с видимым желанием подначить, Роузи махнула в ответ рукой, собаки на заднем сиденье радостно взлаяли.
— Я так долго это откладывала. Очень долго, — сказала Роузи, устраивая между бедрами банку с пивом. — У вас точно не было на сегодня никаких планов?
— Никаких, — сказал Пирс. Тяжелая машина на жуткой скорости неслась вниз под гору, примерно половину времени проводя на встречной полосе.
— А здесь что, не принято ставить сбоку такое маленькое зеркальце, чтобы смотреть назад? — спросил он. И указал на торчащий рядом с боковым стеклом комок засохшей смолы, там, где когда-то было зеркало заднего вида.
— Вы еще успеете привыкнуть к здешним странностям, — сказала Роузи. И улыбнулась ему, одними губами, не отрывая глаз от дороги. — Как вам кажется, вы здесь надолго? А? Давайте-ка перебирайтесь к нам насовсем. Мы вам жену подыщем.
— Ха-ха, — сказал он. — А вы-то сами замужем?
— Нет. — Ответила она. не слишком уверенно. И о Споффорде тоже решила ничего не говорить. Совсем не потому, что он так и не приехал, как обещал, на крикетный матч, и даже не отзвонился — и ее это задело.
Вовсе не из-за этого. Просто она так решила. Без каких бы то ни было особых причин. Без каких бы то ни было заранее обдуманных намерений.
— Конец у этой истории, судя по всему, не очень-то веселый — сказала она, когда они въехали в Каменебойн. — Бони говорит, что к старости он почти совсем оглох. И деньги у него тоже совсем перевелись. Он вообще-то был чистюля и пижон и никогда не позволял себе расклеиваться, но как-то под конец это шоу утратило блеск и яркость. По крайней мере, я так себе все это представляю.
— Хм-м, — сказал Пирс, глядя на пролетающий мимо Каменебойн: фабричный городишко, народ отсюда поразъехался, и фабрика стоит в руинах — стены без крыши, а в стенах стрельчатые окна, что в сочетании с готическими очертаниями труб и башни с часами намекало на разрушенное древнее аббатство — и опять-таки не слишком убедительно.
— Он обычно ходил сюда, в город, за овощами, — сказала Роузи, указав на местный универсальный магазин. — Плюс прикупить себе бутылочку и газеты. Вдвоем со Скотта.
— Скотти?
— Собаку так звали. — Она свернула с шоссе, и дорога резко пошла в гору. — Труднее всего ему пришлось, когда сдох этот пес. Он сам чуть не умер. Такое впечатление, что большей трагедии он не переживал за всю свою жизнь. Хотя, может быть, когда умерла его мать… оп-оп-тпррру-у!
Она со всей дури въехала по тормозам, и Пирса бросило на приборную панель. Вывернув шею, чтобы хоть что-то видеть поверх собак, которых тоже — кувырком — вышвырнуло с заднего сиденья, она сдала задом на узкую подъездную дорожку, перегороженную вделанными в два старых каменных столба алюминиевыми воротами.
— Чуть не проскочила, — сказала Роузи. — Все, приехали.
Она порылась в машине в поисках ключа от массивного висячего замка; ничего не нашла; и они двинулись к дому пешком по пыльной подъездной дорожке.
К сосновому лесу за домом, каркая, летели вороны. Серебристо-золотой летний вечер, время, когда выходят наружу накопленные за день запасы солнечного света, как-то вдруг остановился и, казалось, застыл навсегда.
— Хотите, покажу вам могилку Скотти? — спросила она. — Она там, за домом.
— А мне казалось, вы говорили, что раньше здесь не были.
— Приезжала один раз. Заглядывала в окна.
А внутрь войти так и не решилась.
Они по дуге обошли дом, тихий и настороженный: у Роузи был ключ только от задней, кухонной двери, поделенной на верхнюю и нижнюю половинки «голландки» с аркой.
Знаете, — сказала она, возясь с тугим приржавевшим замком, — я вам, правда, так благодарна.
— Бросьте вы, — сказал он. — Мне самому интересно К тому же я тоже, глядишь, о чем-нибудь этаком вас попрошу. В качестве ответной услуги.
— В любое время дня и ночи, — сказал она, и замок открылся.
— Я буду учиться у вас водить машину.
Нет, совсем не его типаж. Но, по крайней мере, она не замужем. И, по крайней мере, она не подружка его единственного во всей округе друга.
— Легко, — сказала она. — Салитесь за руль, когда поедем обратно.
Она распахнула дверь, и они вошли в стылую кухню.
— Ну, вот, — сказала Роузи, закрыв за собой (и за Пирсом) дверь. И почувствовала, что ей очень хочется взять его за руку, просто для пущей уверенности в себе. — Ну, вот.
Дом очень долго никто не отпирал и не проветривал, и оттого здесь стоял спертый запах плесени, как в заброшенном зверином логове, а свет, едва сочившийся сквозь покрытые патиной стекла, только усиливал ощущение пещеры. Это было жилище холостяка, холостяка, который когда-то крайне тщательно относился к собственной внешности и к тому, что его окружает, но потом забыл об этом, привыкнув к атмосфере запустения и более не воспринимая ее как таковую. Мебель была очень качественная и подобрана со вкусом, но — засаленная обивка, неряшливые пятна, настольная лампа, починенная при помощи куска изоленты, и возле кресла перевернутая стойка-«зонтик», под пепельницу.
Тот зверь, который жил здесь, устроил себе гнездо именно в этом большом кресле, оно до сих пор хранило очертания его тела; бледная дорожка вела по ковру от кресла к «магнавоксу» [127] и к бару — вытертая ступнями хозяина. Пирсу стало даже как-то не по себе от этой детали, чересчур личной.
— Книги, — сказала Роузи.
Книги были повсюду: в высоких шкафах, в углах, сложенные стопками, на стульях и под стульями, раскрытые книги поверх других раскрытых книг; атласы, энциклопедии, романы в ярких обложках, большие глянцевитые альбомы по искусству. Пирс избрал путь наименьшего сопротивления, который, вероятно, сам Крафт проделал между книжными островами и отмелями, — к закрытой стеклянной горке, в которой тоже хранились книги.
В замке был ключ, и Пирс отпер дверцу.
— Наверное, нам с самого начала нужно будет придерживаться какой-нибудь системы, — сказал он. — Хотя бы какой-нибудь.
Некоторые из лежавших внутри предметов были упакованы в пластиковые пакеты, в которых обыкновенно хранят редкости; в одном таком мешке, судя по всему, была пачка листов из какой-то средневековой рукописи. Снаружи был приклеен ярлычок с надписью PICATRIX. [128]
Пирс вдруг отчего-то смутился и притворил дверцу. Человек явно очень дорожил этими книгами.
— Ну, что, — сказала Роузи. Первое впечатление прошло, и она странным образом начала чувствовать себя здесь почти как дома, в этом незнакомом помещении, вдвоем с незнакомцем. Она смотрела, как Пирс бережно дотрагивается до корешков стоящих в горке книг, и ей вдруг пришло в голову, что она только что представила друг другу двоих мужчин, которым на роду написано стать друзьями. — Вам, наверное, хочется порыться в книгах? А я пока пойду схожу наверх.
— Ладно.
С минуту он стоял один посреди гостиной. По всему подоконнику рядом с покойным креслом видны были следы от непогашенных сигарет — интересно, почему? Казалось, дом был сплошь в густой пелене табачного дыма, как «длинные» общественные дома индейцев могавков. Он обернулся. За спиной был коридор, который вел сквозь асимметричную и эксцентричную планировку дома (архитектор, видимо, надеялся сделать ее колоритной) в маленькую, на удивление маленькую комнату в задней части дома: ее предназначение было очевидным и на ее пороге Пирс запнулся, смутившись пуще прежнего.
Она была заставлена сплошь, как корабельный кубрик, и, как в корабельном кубрике, в ней не было ничего лишнего. Здесь как раз хватило места для стола, даже не стола, а просто большой столешницы, не слишком удачно встроенной под нижний обрез двух окошек со средниками; и еще для двух серых стальных каталожных шкафчиков, ящики у которых были помечены каким-то странным, невнятным Пирсу способом. Еще здесь были старенький электрообогреватель, стойка с пепельницей, как в гостиничных холлах, и офисная лампа с раздвижным держателем, который вполне можно было установить так, чтобы он светил прямо на черный «ремингтон».
Вот здесь он сидел; он глядел из этих окон на свет божий. Он надевал очки, которые из тщеславия не носил на людях, он прикуривал тринадцатую за день сигарету и тут же совал ее в пепельницу. Он заправлял в машинку лист бумаги… Лист вот этой бумаги; прямо под рукой лежала коробка грубой желтоватой бумаги, которой он пользовался для черновых набросков. «Сфинкс». Пирс открыл коробку; крышка залипла, под ней в результате его усилия возник вакуум и тянул на себя; коробка была едва ли не доверху полна листами бумаги, но только листы эти не были чистыми.
Сплошная машинопись, страницы не пронумерованы, но, судя по всему, идут по порядку: набросок романа. Обеими руками, как торт из духовки или как ребенка из коляски, Пирс вынул рукопись и положил ее перед собой на стол. Где-то снаружи, в надвигающихся сумерках, тявкнула собака: Скотти?
Титульной страницы в тексте не было, хотя на первой было напечатано нечто вроде эпиграфа.
Я постигаю, что я Парсифаль.
Парсифаль постигает, что долгий его поиск Грааля есть поиск Грааля, в который пустилось все человечество.
И как раз в это время Грааль возникает из небытия, вызванный к жизни всеобщим усилием заново претворить мир.
С могучим стоном мир пробуждается на мгновенье, как будто от тяжкого сна, и передает Грааль по рукам, словно камень; все кончено; Парсифаль забывает, зачем он тронулся в путь, я забываю о том, что я и есть Парсифаль, мир переворачивается с боку на бок и возвращается ко сну, а я исчезаю.
Ниже стояла ссылка (быстрым карандашным росчерком, так, словно автор внезапно вспомнил, откуда взял эту цитату, или передумал оставлять ее без отсылки) на Новалиса. Пирс поднял брови. Он взял в руки верхний лист, сухой и желтый, хрупкий на ощупь; края уже начали коричневеть. В верхней части второго листа стояло заглавие: «Пролог на небе», и начинался текст так:
В кристалле были ангелы, два четыре шесть много, и каждый силился занять свое место в строю, как олдермен на параде лорд-мэра. Белых одежд не было вовсе; у некоторых длинные волосы схвачены головной повязкой или венком из цветов; глаза у всех до странности веселые. Они продолжали протискиваться в строй, по одному или по два, и место неизменно оставалось для все новых и новых, они подхватывали друг друга под локоть и сплетали за спинами руки, они улыбчиво поглядывали на тех двоих смертных, которые решили за ними понаблюдать. И все их имена начинались на А.
Над головой хлопнула дверь, и Пирс посмотрел вверх. Роузи прошлась по комнате наверху сперва в одну сторону, потом в другую. Осматривается. Любопытствует. Пирс перелистал еще пару десятков страниц, мягкая, податливая пачка; и наткнулся на первую главу. «Некогда все было устроено совсем не так, как сейчас; у мира была 480 другая история и другое будущее. Даже плоть и остов его — физические законы, управлявшие им, — были не те, что нам ведомы теперь».
А внизу страницы были знакомые имя и дата.
Его захлестнуло непередаваемое ощущение заново пережитого детского воспоминания, где, когда, бог весть: тот мягкий и безымянный ток телесной памяти, который может быть вызван к жизни только запахом или звуком. Он выдвинул из-за стола жесткий стул Феллоуза Крафта и сел; он поставил на стол локоть и подпер им щеку — и начал читать.
Глава пятая
Когда-то мир был совсем другим, и с тех пор он успел перемениться.
Некогда все было устроено совсем не так, как сейчас; у мира была другая история и другое будущее. Даже плоть и остов его — физические за коны, управлявшие им, — были не те, что нам ведомы теперь.
Всякий раз, когда вселенная из той, какой она была раньше, превращается в ту, которой она будет по том, и обзаводится при этом иным прошлым и иным будущим, бывает краткий миг, когда все возможные виды вселенных, все возможные продолжения Бытия во времени и пространстве колеблются на пороге становления, для того чтобы вновь уйти в Небытие — все за исключением одного-единственного варианта, — и тогда мир становится таким, каким он стал, не таким, как раньше, и все на свете забывают что он мог стать, или даже был когда-то, иным, не теперешним.
Когда мир превращается из «того, что было» в «то, что будет» и все возможности на миг высвечиваются, а выбор пока не сделан, тогда всякий раз становятся видны и все предшествующие переходные точки во времени (ведь их уже было несколько): как петляющая внизу горная дорога вдруг становится видна едущему по ней вверх, когда машина выруливает на самый край на повороте, тогда ездок видит те участки, где проехал раньше, — и замечает далеко внизу голубой седан, который тоже взбирается в гору.
Это история об одном таком моменте и о тех живых существах, будь они мужчины, женщины, или не то и не другое, которые осознали его как таковой. Они уже умерли, уснули или просто не фигурируют больше в той истории, которой обзавелся нынешний мир; и то мгновение видится нам совсем не таким, каким видели его они. Сегодня я беру книгу, историю тех времен, и то, что в ней сообщается, не удивляет меня; однако те люди видели свой мир в ложном свете (в совершенно ложном, не о чем тут даже и говорить, населяя его богами и чудовищами, заполняя несуществующими странами с выдуманной историей, с такими же несуществующими металлами, растениями и животными, обладающими, естественно, небывалыми свойствами), на самом деле они пребывали в той же самой вселенной, в которой нахожусь я, — в ней существуют знакомые мне животные и растения, то же самое солнце и те же звезды, а других нет и не было.
И все же между строк таких исторических книг, между страницами я замечаю тень другой истории и другого мира, симметричного нашему и все же отличающегося от него, как сон от яви.
Этот мир; эта история.
В 1564 году молодой неаполитанец из старинного города Нолы поступил в доминиканский монастырь Св. Доминика Великого в Неаполе, совершив тем самым величайшую ошибку всей своей жизни. Конечно, это было не вполне самостоятельное решение: отец — отставной солдат, без земли и денег, а мальчик обладал блестящими способностями (так сказал приходской священник), к тому же был диковат; в общем, кроме церкви, другого пути у него не было. И все же орден доминиканцев не подходил ему, хоть и был большим и самым влиятельным орденом во всем Неаполитанском королевстве.
Может быть, вступи он в какой-нибудь другой, менее могущественный орден, например к прилежным францисканцам, или добродушным бенедиктинцам, или в какой-нибудь из монастырей затворников капуцинов, наверное, он так и провел бы жизнь в уединенных мечтаниях. Направь он стопы в Общество Иисуса, там бы нашли способ использовать его гордыню и необычные дарования — и даже его неприязнь к христианству — в своих интересах; иезуиты большие доки в таких делах.
Но только не доминиканцы: орден монахов-проповедников видел свою миссию в том, чтобы хранить в чистоте Церковь и церковные доктрины; играя словами, они называли себя Domini canes, псы Господни, черно-белые гончие, готовые охотиться за ересью, как за дичью; нет, не следовало заключать себя в узилище этого ордена юному Филиппе Бруно, получившему вместе с черно-белой мантией имя Джордано. Этот орден не поощрял вольнодумства; они не могли простить юному ноланцу того, что он отвернулся от них и стал проповедовать свету свою ересь; в конце концов они рассчитались с ним за все в Риме, привязав к столбу для сожжения еретиков.
Но пока что он медленно идет по монастырю Святого Доминика, по правой стороне вдоль скамеек монастырской церкви, обходя бездельников и убийц и протискиваясь между беседующими. Он останавливается у каждой боковой часовни, каждой ниши со статуей, каждой архитектурной детали и надолго застывает перед ней, прежде чем перейти к следующей. Чем это он таким занят?
Он запоминает церковь Святого Доминика, фрагмент за фрагментом, чтобы использовать ее как внутреннее хранилище, как каталог для запоминания других вещей.