Гиви и Шендерович - Галина Мария 2 стр.


— Дэсять?! — Гиви слушал себя с омерзением.

— Ну хорошо, — торопливо согласился Шендерович, — пятнадцать…

— Дорожные расходы особо.

— Дорожные особо. — Шендерович дал роскошную отмашку, — чего уж там.

Гиви вздохнул. Ему хотелось свернуть Шендеровичу могучую шею. Да если б он, Шендерович, поговорил с ним, с Гиви по человечески, так мол и так, друг Гиви, помоги, позарез нужно, век буду… Разве он, Гиви, отказал бы? Не отказал бы! А тут — напоили, погрузили, как бревно бессловесное, и не в насилии дело, не в произволе — в обмане… Нельзя друга обманывать. С которым до этого мешал водку с пивом, которого хлопал по плечу, котрому говорил: «Хороший ты мужик, брат Гиви!». Теперь Гиви все это вспомнил. Так не помнил, а сейчас — вспомнил. Нехорошо это… Не по мужски… Не по дружески, в конце концов!

Так Гиви и хотел сказать Шендеровичу, взять вот и сказать что он, Гиви о нем, о Шендеровиче думает, но тут дверь каюты вновь поехала вбок и в проеме появилась Неалка, свежая, бело-розовая, светлые волосы заколоты зубчатой пластиковой бабочкой.

— Мальчики! — сказала Неалка, блеснув белыми зубами и ласково кивнув персонально Гиви, — мальчики! Кушать.

— Пошли, друг Яни! — Шендерович положил Гиви на плечо тяжелую ладонь. — Пошли, порубаем… Сразу полегчает. Шкары только не забудь.

— А? — рассеянно переспросил Гиви.

— Ботинки, говорю, надень… Некультурно оно как-то…

— А-а… — сказал Гиви.

* * *

— Минералки я тебе сейчас! Минералочки! — заботился Шендерович.

Гиви равнодушно кивнул.

Хорошо было кругом… мирно… По залу бойко курсировали молоденькие официантки, в панорамные окна лился перламутровый свет моря, чайки с криком метались над волнами в наглом ожидании пищевых отходов…

Рядом сидела Неалка, энергично управляясь с салатом. Второй соседкой оказалась давешняя баба из их каюты. Время от времени она подозрительно косилась на Гиви. Стул свой она явно старалась отодвинуть как можно дальше — насколько позволяла круглая форма стола. Зато Неалка сидела к Гиви вплотную и пару раз прижалась к нему крутым бедром. Компенсация за причиненные неудобства, цинично думал Гиви — дураком он не был. Циником, впрочем, тоже. Просто надругались над ним с особым цинизмом — и красавец Шендерович и Неалка эта… Им, значит, можно, а ему, Гиви, нельзя?

— Слушай, — он обернулся к Неалке, которая нагло взглянула ему в глаза, — а тебя-то как зовут?

— Так мы ж вчера на брудершафт с тобой пили, — она не отводила простодушного светлого взгляда.

— Не помню, — сухо сказал Гиви.

— Алла, — представилась Неалка. — можно Алка.

— Кучеренко? — с ужасом переспросил Гиви, поскольку мир опять утрачивал реальность.

— Почему — Кучеренко? Колесниченко.

— Ну, — великодушно разрешил Гиви, — это еще ничего.

— Знакомьтесь! — Шендерович вытянул длинную руку, обнял Алку, заодно прихватив и Гиви, и притиснув их друг к другу, — это, друг Яни, наш переводчик и гид… Она диссертацию пишет, представляешь? По трюкологии…

— Тюркологии, — поправила Алка, бесстыдно прижимаясь одновременно к Гиви и Шендеровичу, — но вообще, если честно, я компаративистикой занимаюсь. А тюркология это так, несерьезно.

— Чего ж челночишь? — упрекнул ее Гиви.

— А Мишка попросил!

— Ты кушай-кушай, друг Яни! — продолжал беспокоиться Шендерович. — Может пивка?

— Ну уж нет!

— А я бы выпил! Девушка, милая…

— Оклемался? — тетка напротив глядела то на Шендеровича, то на Гиви с испуганной надеждой.

— А то! — сказал Шендерович, накладывая себе на тарелку гору пестрого салата. — Я ж говорю, он в норме. Водку только с пивом ему нельзя, а так — в полной норме…

— Кому ж можно, — с тоской заметила женщина. — Никому нельзя. Вон, свояк мой… Допился, миленький, в дурке теперь…

— Мужчины, — многозначительно произнесла Алка. Интонация у нее была такая, словно речь шла о красивых, но необузданных животных. Гиви себя зауважал.

— Ага… — согласилась тетка, но почему-то без алкиного энтузиазма. — Ночью буянить не будешь, а, золотко? — она взглянула на Гиви с тихой мольбой.

— Нет, — буркнул Гиви. Ему очень нравился салат, но чисто умозрительно — организм явно желал принимать только минералку и ничего больше. Сволочь этот Шендерович! Не меньше его, вроде, вчера пил — и лопает как кашалот…

— В Турцию, значит, едете? — тетке было скучно и хотелось поговорить.

— Вроде того, — неопределенно отозвался Шендерович, наворачивая салат.

— Я тоже в Турцию, — сообщила тетка.

— А что? — забеспокоился Гиви, — теплоход еще куда-то плывет?

— Да нет, — успокоил его Шендерович, — Не боись! Тольки до Стамбула.

— Та кто его знает, — неуверенно поддержала его тетка, — говорят, что до Стамбула… Ничего, золотко, не расстраивайся… Ты на меня погляди — я, вон, тоже боюсь, а еду.

— Чего берете? — профессионально заинтересовался Шендерович.

— Халат беру, нейлоновый, платье хлопчатое… жарко там, говорят…

— Нет, — поморщился от тупости тетки Шендерович, — чего обратно везти будете?

— А я, дорогуша, ничего обратно не везу. Я в Турции остаюсь. Няней нанимаюсь… бебисеттером…

— Ситтером.

— Как скажешь, золотко…

— Да зачем ради такого хорошего дела аж в Турцию ехать? — удивился Шендеровивич, — А то у нас всяким крутым няни не нужны. У меня вон друг обыскался, триста баксов в месяц кладет…

— Нельзя мне дома, — с тоской произнесла женщина, — ну никак нельзя.

Гиви напрягся. Тетка с виду была совершенно безобидной, но кто ее знает? Может, ее мафия преследует? Или милиция? Или и те и другие вместе? Лучше бы держаться от таких подальше — может, она вообше контрабандист матерый… В чулке, скажем, прячет, или где там они, женщины, контрабанду возят.

— Что вдруг? — лениво спросил Шендерович.

И почему это он ничего не боится, подумал Гиви. Ему тоже хотелось ничего не бояться. Но он не умел.

— Тебя как звать-то?

— Михаил Абрамович.

— Ты вот послушай, Абрамыч… И ты тоже, золотко — Яни или как там тебя. Дома, дома… А по мне лучше где угодно, чем дома… И, главное, чтобы море… Говорят, они не достают, через большую воду…

— Да кто не достает? — заинтересовался Шендерович.

— Кому надо, — веско ответила женщина, — те и не достанут…

Она ж параноик — с горечью подумал Гиви. А еще от меня шарахалась…

— Думаешь, я сумасшедшая, да? — зорко взглянула на него женщина… — а ты не думай… ты лучше послушай… Тогда и скажешь, права была Варвара Тимофеевна, ох, права… я то есть… Потому что случилась со мной такая история…

Какая история случилась с Варварой Тимофеевной, или Почему Варвара Тимофеевна едет в Турцию

Папа мой помер рано, царство ему небесное, а мамочка учительница у нас. Родную речь в школе преподавала. Хорошая мама. Но строгая. Ее даже учителя боялись. И нас она твердой рукой — и за маму, и за папу. Мол, выучу-воспитаю, профессию дам в руки, а тогда уж и помирать можно. И ведь правда — выучила. Нинку, старшую, в торговый техникум ильичевский определила, Ваньку, среднего, в техникум дорожный, а меня, младшенькую, на бухгалтера. Ну, выучились мы, разъехались… Ванька вообще после армии в Салехарде остался, дороги строить, там и окрутила его Лилька… Мама недовольна была, ох, недовольна, не понравилась ей Лилька эта. Даже на лето их не звала… Сам женился, сам и живи. А вот Нинку любила — и зятя любила… А любила ее мама потому, что Нинка из всех нас самая красивая была. Певунья… Поет, бывало, а мама сидит, голову рукой подопрет, слушает… на Нинку смотрит. Любила ее очень. Ванька, говорит, что, ломоть отрезанный, а тут свое, кровное, дочка — она завсегда маме ближе… Ну, Нинка маму тоже любила. Письма ей писала, посылки, открытки на все праздники… И тут, значит, письмо приходит на Пасху, Нинке, что, мол, слегла я. Мне не написала — ей написала. Приезжай, пишет, доченька, совсем я плоха, ноги не ходют, скрась мои последние денечки, потому как ты у меня единый свет в окошке… Нинка, золотко, сразу отпуск за свой счет, лекарств импортных накупила — от ног, от головы… поехала… Ну, позвонила мне, из Сычавки уже, с почты, мол, маме плохо, но ты не беспокойся так уж сразу — я пока тут при ней посижу, а хуже станет, так я тебе телеграммой отобью… А у меня квартал закрывается, не продохнуть, так что я говорю, ты держи меня, Ниночка, в курсе, я если что, так сразу… та пока вроде и не надо, говорит… Ну, значит, я пока там дебет с кредитом свожу, Нинка мне из Сычавки позванивает раз в неделю… как там и что… мамочке, вроде, чуть получше стало, помогли лекарства импортные… Ходит помаленьку, и уже даже на огород заглядывает, уже за лопату хватается — не удержишь ведь! Нинка ей — мамочка золотая, не волнуйтесь, я сама — вы, мамочка, лежите, болейте на здоровье… Весна в том году ранняя была, жара, аж черви из земли полезли Так и лезут — земля шевелится!

Ну, прихожу я как-то домой, соседка мне и говорит — мол, был тебе звонок, из Сычавки. Я говорю — Нинка, что ль? Опять мамочке хуже? Та нет, говорит, вроде, сама она, Прасковья и звонила… Ну, раз мама, то я — что? Значит, на ногах уже, раз до почты дошла. Звонила, значит, чтоб младшенькая не волновалась. Хотя меня она не очень баловала, мама, суровая была, чтоб приласкать, так никогда… А ведь вырастила, выучила, образование дала… Легко ли одной троих поднять?

К ночи, значит, опять звонок. Межгород. И, вроде, все в порядке, а сердце что-то заколотилось… Нехорошо заколотилось…

Беру трубку — и верно, мама. Приезжай, говорит, доченька моя золотая, Ниночка-то померла! Такое горе, такое горе! Плачет мама. Я — как? Нинка? Она ж крепкая была, Нинка, молодая еще, здоровая, красивая… Мамочка-то наша, дай ей бог здоровья, лицом не вышла, а Нинка ох, хороша была… ох, хороша… Вся в папу— покойника…

А так и померла, плачет мама, в одночасье, и скорая уже уехала, лежит, говорит, в гробу наша Ниночка, такая красивая… Рассказывает, а сама все плачет. Любила она ее, Нинку-то. Если так уж честно, то меня не так чтоб очень, Нинка у нее всегда в любимицах ходила. Пожалела меня, говорит, Ниночка наша золотая, ангельская душа, я все за огород беспопоилась, а она — не волнуйтесь мамо, я вскопаю… Ну и пошла копать… Весь день на жаре в огороде, а как лопату отставила, за голову схватилась, охнула, да и на бок валится. Мама прибежала, а у нее уж глаза закатились — одни бельма… Лежит и все говорит — что ж темно-то так? Мама ее и водой отливала, и простыней мокрой обмахивала, не помогло… Скорая приехала, а Нинка к тому времени уж и не дышит… Плачет мама. Приезжай, говорит и зятьку нашему позвони, да и Ванечке тоже, а то у меня уж и сил нету… Я, говорит, со смертного одра встала, чтобы Ниночку одеть-обмыть, похоронить чтобы по-людски…

Ну, я что? Свояку позвонила, заплакал… Ваньке позвонила. Заплакал Ванька… Вылетаю, говорит. Наутро я в кассе — ссуду, в одну сумку маме лекарства импортные, в другую — продукты, чтоб и на поминки хватило, и на девятины, и на сороковины, все честь по чести… Колбаска, шпротики… Две сумки набила, аж поднять не могу — жилы лопаются. И в Сычавку.

Приезжаем, мама плачет-убивается… Но самой, слава Богу, получше. Помогли Нинкины лекарства, да еще и я подвезла… Да и когда горе такое, понятное дело — поневоле берешь себя в руки. Держится мама. Кряхтит, а держится. Свояк, тот как запил с горя, так до сих пор и не просыхает, а мама держится. Всегда была такая — сильная… Такое горе, говорит, а нужно держаться… Чтоб помники справные, и девятины, и сороковины, а то что люди, говорит, скажут? А сама все плачет… соседи ее утешают, а она неутешная, мама, такое горе, говорит, эта наша доля такая, стариковская, на тот свет отправляться, но чтоб любимая донечка во цвете лет… Доктор сказал, удар у нее образовался, у Нинки, отвыкла от деревенской работы, изнежилась, а тут перегрузила себя… Известное дело, в городе жизнь полегче, да и служба у Нинки не пыльная была, да еще муж любящий пылинки с нее сдувал, надрываться не позволял… А жара такая была — быка, доктор сказал, свалить можно…

Похоронили мы Нинку.

Ванька к маме, гляжу, потеплел — то все простить не мог, что она Лильку невзлюбила, а тут помягчел, пожалел ее, мамочку. Да и мама к Лильке вроде помягчела, правду говорят — стерпится-слюбится. Так, мол и так, Ванечка и Лилечка, приезжайте почаще, говорит, и внучка привозите, все ж не чужие люди, а внучок хоть ягодки покушает! Ванька уезжать, мама ему с собой варенье, компоты, закрутки — еле чемодан от земли оторвал. Уехал Ванька, да и я уехала, все ж отчет финансовый, осталась наша мамочка одна. Ничего, говорит Ванька, я ей и правда Лильку на лето, пусть поживут, привыкнут, а там, глядишь, и совсем на юга переберемся.

И верно, к Иванову дню привез он Лильку, и, вроде как хорошо все складывается, мама Степку все воспитывает, хоть и на пенсии, а ведь педагог как-никак, руки мой, не горбись, не чавкай… то-се… У Лильки, может, на воспитание свои взгляды, а молчит, терпит — да, мама, нет, мама, хорошо, мама… И ничего она не верченая оказалась, Лилька, работящая оказалась, все лето на огороде… Мама и не нарадуется. А Ванька все крутится, работу ищет. Нашел работу. Хорошая работа, поблизости, и, вроде, комнату им дают… В Котовске — и город-то паршивенький, а все ж город… Ну, приехал он за Лилькой, правда, в сторону отозвал и спросил, может, мол, у мамы пока поживешь, Лилечка? И тут Лилька уперлась — и ни в какую. Нет, говорит, все вместе и поедем, а что не устроено там, так не впервой же… Сможем…

Уж как мама уговаривала ее остаться, нет, говорит, и все. Ванька, тот, к маме ездит — забор поставить, крышу перекрыть, руки у него золотые были, у Ваньки, а Лилька и носу не кажет… Мама им и варенья, и огурчики соленые и капустку, ну и та в долгу, правда, не остается — прикупит сырку, колбаски, шпротиков, Ваньке в зубы — вези, мол, маме, чтоб не думала, что мы неблагодарные. А мама соседей соберет, конфетами городскими кормит и все хвастается, какая невестка заботливая…

На следующее лето — опять. Лилька ни в какую — не поеду и все. Мол, нам и тут хорошо. Мама вроде ничего, держится. Все Нинку вспоминает. Уж и годовщину справили и вторую, и третью… Степка в школу пошел. И тут опять маме плохо. Уже к зиме дело было. Не так чтобы плохо, а так… нехорошо… Спина болит, ноги ноют… Соседи вроде помогают, но не так, чтоб очень… Что-то не заладилось у нее вдруг с соседями ни с того ни с сего. То ли забор кто-то передвинул, то ли сарайчик порушил, уж и не помню… Ну, дрова надо, крыша опять протекает, туда-сюда. Ванька и поехал. А Лилька — нет, отказалась. Поехал, значит, Ванька, приезжает — лежит мама. Сыночка моя золотая, говорит, одна ты у меня надежа… Дровишек вон на зиму, немножко хоть, мамочке старой… Ванька топор в руки и пошел махать… А к вечеру прихватило его. Сердце что-то… И крутит, и тянет… Вызови, мамочка, скорую, говорит, что-то мне паршиво… А телефон-то у соседей… А с соседями-то мама неладит… Что ты, говорит, сыночка, такой молодой, полежи, отдохни, к утру отпустит. И ноги у меня говорит, не ходят, чтобы на почту бегать, и опять же, что доктор скажет — уходила, мол, совсем, заездила… Да нет, говорит, мамочка, просто слабое у меня сердце, еще в Салехарде надорвал. Она — да что ты, вон какой бугай здоровый… А здоровый бугай полежал-полежал, да к утру и помер… Опять звонит мне мамочка, плачет — Ванечка-то наш, радость моя единственная… Ну, я ссуду в кассе, отпуск за свой счет — приехала. И Лилька приехала. А только без Степки и надолго не осталась — даже девятин не дождалась. Как в Котовск вернулась — Степку хвать, и обратно в Салехард… К маме с папой… Ну, понять-то можно, кто как ни мама родная утешит, за ребенком-сиротой присмотрит… А там, глядишь, замуж еще выскочит — дело молодое…

Мама плачет-убивается, но, вроде, чуть получше ей. Держится. На ноги поднялась, ходит… Девятины, сороковины… А мне год финансовый закрывать, я побыла-побыла и уехала. Одна мамочка осталась, я, правда когда посылку с лекарствами, когда сама приеду. И я у нее теперь одна. И, смотрю, потеплела ко мне мама. Все плачет-приглашает — как ты там, доченька, приезжай, побудь со старой мамой… Старая? Да у нее ни одного волоса седого — меня уж припорошило, а она, вроде и помолодела как-то… Ну, до поры до времени, потому как по Ваньке третью годовщину справили, ей опять поплохело, маме. А под майские и совсем слегла. Три дня выходных — почему не приехать? Я сумку в зубы, на поезд — и в Сычавку. Лежит мама, не встает. Огород сохнет, полила я огород, лучок сортовой высадила, патесончики… Прихватило тут меня немножко — спину, колет чего-то… Сроду не кололо, а тут колет. Пришла я, легла полежать, тут, гляжу, мама ко мне. И что ты доченька, среди бела дня лежишь, нехорошо это… Гляжу, а она-то встала, мамочка. И, вроде, помолодела как-то, глаза блестят. Пирог испекла, картошечка молодая, укропчик, все на стол, все мне, доченьке последней. Я ем, а она сидит, голову подперла, на меня смотрит… До вечера так просидели… Она улыбается, глаза блестят, а мне что-то так плохо, так плохо… Надолго, доченька? — спрашивает. Я — на праздники, мамочка. Она — ну еще побудь, дай на тебя хоть полюбоваться, порадоваться… Я — ладно, мамочка, останусь… Хорошо ведь тут у тебя…

Назад Дальше