Сознание плавало. Было больно даже дышать. Хотелось пить и тошнило так, что
скрючивало, но каждое движение вызывало помутнение в глазах.
Кто-то попытался ее напоить. Она жадно глотнула и закашлялась, свернулась на
полу. Вода вышла пополам с кровью. Больше ее не трогали и она была безумно
благодарна за это.
Странная штука память. На краю сознания она выдает то, что порой, в нормально
состоянии ты и не вспомнишь, как не силься. Ей вспомнился запах гимнастерки
Николая, его объятья ласковые и крепкие, так ярко, словно это случилось вновь,
сейчас. Лена уткнулась носом в пол, как в его плечо:
— Прости, — прошептала.
Так странно — почему на грани между жизнью и смертью жалко всегда того, что
случилось, а не того, чего уже не будет? Ей было жаль, что она всего лишь
коснулась Николая, жаль, что была глупой и наивной, ругала Надю за кокетство.
Какое все это имело значение?
А ведь тогда казалось очень важным.
Ей виделась Пелагея и дед Матвей, и снова Коля, бреющий щеку, тот его взгляд,
когда она принесла завтрак солдатам. Она как на яву слышала его голос и плакала
с сухими глазами оттого, что по глупой пустой гордости, непонятно почему не
сказала ему самого главного, того что поняла и признала лишь после того, как его
не стало:
— Я тебя люблю…
Не думала она, что скажет это образу, а не живому человеку.
Не думала, что услышит ее лишь пол камеры.
Не думала, что умрет, не узнав вкуса поцелуя, не узнав как это, стать матерью и
качать ребенка на руках.
Ее будущее было ей ясно и понятно, спланировано, но сейчас ей казалось, сюжет
будущей жизни писала не она, какая другая, чужая, глупая девчонка.
Кто-то осторожно коснулся ее плеча и, Лена зажмурилась, сдерживая стон: не
трогайте, пожалуйста, не трогайте меня! Но ее не услышали, что-то мокрое
коснулось лица, начало оттирать запекшуюся кровь, доставляя боль. Лена не
сдержалась, застонала и возненавидела себя за слабость, никчемность, за эту
нетерпимость к боли.
Что-то холодное, мокрое легло на спину и превратилось в раскаленное железо.
— Ааааа! — вырвалось само. Лена стиснула зубы до хруста, но сквозь них
прорывался стон, мычание на одной ноте.
"Молчи, молчи, тряпка!" — приказала себе. Глаза закрылись, дыхание стало
прерывистым.
Она теряла сознание и приходила в себя, но так и не могла вспомнить ни кто она,
ни где находится. Не понимала, что лежит в одной юбке на грязном, холодном полу
камеры, битком набитой такими же искалеченными пытками и заточением людьми. Не
понимала, отчего так нестерпимо больно, почему то холодно, то жарко, почему
горит в грудине почти у горла и под «ложечкой». Почему горят руки и словно
острия спиваются в кости, не то, что в мышцы.
Ее сознание отсеивало ненужное, а забытье дарило покой.
Скрип открывшейся двери камеры прозвучал как обвал стены на голову.
Лену схватили, заставили встать на ноги, но она не могла, обвисала. И стыдилась,
что не может, и ненавидела себя за слабость.
Ее дотащили до крытой машины, кинули внутрь, и тут же множество рук приняли ее,
поставили на ноги. Чье-то тело стиснуло, вжали в другое тело, заставляя стоять.
Она видела лицо мужчины, его перевязанную грязной тряпкой голову, щетину на щеке
и взгляд темных, пустых глаз.
— Держись, — прошептали его губы.
Она заставила себя улыбнуться в ответ.
В машину запихивали следующих, набивая ее до отказа. Лязгнула железная решетка,
хлопнула дверь. Истерзанных людей качнуло — машина поползла через город,
переваливаясь на рытвинах.
Людей заносило, слышались стоны. Было душно и тошно.
Лена не чувствуя того, фактически висела на руках мужчины, уткнувшись ему в шею
лбом. И все пыталась понять, почему так горячо, так безумно горячо и душно.
Четыре отделения заняли позиции с двух сторон дороги.
Поодаль в лесу ждали телеги для раненных и резерв.
Тихо было, все напряженно вглядывались, вслушивались — не едут ли, сколько
охраны в сопровождении.
Дрозд все сжимал автомат. Его грызла тревога и ярость. Пчела ушла на задание не
вернулась, пошли четвертые сутки, как ее нет, и он боялся даже думать, что могло
случиться. За эти дни в отряд пришел новый груз из Центра, а в нем были письма.
Одно — Лене. Оно лежало в его кармане и жгло от мысли, что возможно она никогда
его не прочитает.
И может к лучшему? Но как больно.
Он вскрыл его утром и узнал, что сестра Лены еще в октябре ушла в ополчение и
погибла под Москвой.
Жуткая судьба, но еще хуже осознавать, что не единичная. Взять хоть его — что
ему осталось кроме ненависти? Больше года идет война и больше года он только и
делает, что теряет друзей и товарищей. И нет больше сил, нет возможности терпеть
это, как-то свыкаться. Душа выжжена, переполнена смертями, пеплом надежд.
И как последняя капля в чашу безысходности и опустошения — Лена не вернулась с
задания. Единственная, что как путеводная ниточка связывала его с добрыми,
светлыми днями, пусть мимолетным, но счастьем, единственная, что давала силы
верить в светлое, что заставляла любить жизнь, не смотря ни на что — исчезла.
Саша потерялся. Холодно было в душе, смертельно холодно.
На повороте показались первые мотоциклисты.
— Приготовились, в грузовик не стрелять, — еле слышно пронеслось по цепочке.
Четыре мотоцикла впереди по трое фашистов на каждом, потом грузно переваливаясь
и урча появилась крытая «тюремная» машина, а за ней еще мотоциклы.
Первый выстрел, как сигнал о началу боя, и понеслось. Никаких «ура» или ругани,
как бывает обычно в пылу боя. В этом бою немцев отстреливали как зайцев системно
и планомерно — молча. Каждый знал, что в крытой машине, каждый знал, на что был
обречен живой груз. И за это было мало просто расстрелять зверей — их хотелось
распять на весь земной шар, сравнять с землей их гребанную Германию, что
породила подобных упырей.
Все знали, что в машине, но знать и увидеть воочию — разные вещи.
Сбив замок с дверей, Костя и Петя влезли внутрь и увидели изможденные,
истерзанные тела, напиханные в клетку.
— Сами идти не смогут, — понял парень.
— Сюда!! — закричал Звирулько, призывая на помощь товарищей, но зря — те уже
итак стояли у машины в ожидании, готовые принять людей.
Вскрыв решетку, мужчины начали вытаскивать людей, помогать им спускаться на
землю. А два отделения залегли слева и справа на дороге, готовые прикрыть ребят,
на случай подхода фашистов.
Кто мог из освобожденных, помогал другим. Кто-то шел сам, кому-то помогали, кого-то
несли. Надя, специально прикомандированная к обозу для оказания первой помощи,
металась между телегами и израненными в ужасе от их вида.
— Нашатырь, спирт, бинт! Бегом! — рявкнул Саша, усадив на телегу паренька с
раной на голове и явно сломанной ногой. И опять к машине — там последних
сгружали.
— Все?
— Нет. Братья, помочь? — спросил Петя у мужчин, что не двигались — срослись
словно.
— Помоги, — бросил один глухо. Парень подошел и дрогнул от увиденного —
мужчины не уходили, потому что держали спинами женщину. Вся в крови, полуголая,
со скрюченными колючей проволокой руками, она казалась одним сплошным куском
мяса.
— Костя, — позвал глухо. Понятия не имея, как ее взять, как помочь. Дурно
стало, тошно, качнулся, в сторону поплелся к свежему воздуху быстрее, отупев
вмиг от увиденного.
— Ты чего?! — рыкнул Звирулько, не понимая, что с парнем приключилось.
— Там… это…
— Ну?! — сунулся Сашка. Глянул на Петра и вниз стянул, сам залез, бросив. — К
Наде отправь. Пусть нашатыря нюхнет.
Тагир Петю оттер, за Саней внутрь кузова залез.
— Очнись, — тряхнул парня подошедший Прохор.
— Там… я не знаю ребята…
— Привидение, что ли? — спросил кто-то из бойцов. Петр не ответил. Шатаясь
поплелся к обозу и все в толк не мог взять — как такое может быть, как можно
такое творить?!
Тагир и Дроз застыли перед мужчинами, наконец, увидев то, что потрясло парня.
— Мать твою, — протянул лейтенант.
Тагир лишь головой качнул, процедив:
— Ну, суки… ну… ну… — а слов не было. — Расступись, братки.
Саня принял женщину, на руки поднял, чувствуя под пальцами скользкую кровь, а не
кожу. Израненная еле слышно застонала и мужчина зубы сжал, чтобы не заорать от
отчаянья, ненависти к тварям, что такое сотворили. На свет двинулся осторожно,
боясь движение резкое сделать и потревожить еле живую. И первое, что увидел —
звезды выжженные в теле, как тавро, впаянные глубоко в мышцы. Одна ближе к горлу,
меж упругих холмиков грудей, черная, оплывшая, видно не раз выжигали звери.
Вторая ниже, под «ложечкой». Жуткие раны, смотреть не только страшно —
невыносимо. Кожа вся изрубцована красными, кровавыми полосами, в крови и потеках.
— Матерь Божья, — послышалось внизу.
Прохор даже отшатнулся, мужики застыли и Сашка — как спускаться понятия никто не
имел. Звирулько, белый как смерть, бросил:
— Дрозда снимаем.
Все поняли. Осторожно сняли его за ноги, за спину.
Дрозд постоял и медленно пошел, и все всматривался в лицо искалеченной, играя
желваками. Черные от крови волосы, с прогалинами седых, абсолютно белых прядей,
опухший оттекший глаз и скула, губы разбиты, отечные, по щеке бороздой царапина,
и вся в крови — лицо, шея, грудь, руки, словно мыли ее кровью.
Он не хотел представлять, что выдержала эта женщина, это было выше его осознания,
за той гранью, где начинается безумие.
Бойцы расступались и отстранялись, давая ему дорогу, смолкали, только завидев
его ношу. У Нади вовсе ноги подкосились — осела у телеги, рот зажав и в ужасе
таращась на Сашу и его груз.
Михалыч, пожилой мужчина заохал:
— Мертвая, поди.
— Живая, — выдохнул Дрозд. Пока. Но тоже был уверен — не выживет, невозможно с
такими ранами выжить.
— Молодая…
— Женщина.
— На грудь глянь — девка, вот те крест.
— Седая она!
— Так поседеешь, небось — со спины вон глянь, не иначе ремни резали упыри, — и
загнул трехэтажно.
Тагир колючку морщась с рук несчастной снял, качнулась одна рука и спала вниз,
повисла.
Сашок молча стянул с себя рубашку, расстелил в телеге:
— Ложи, — бросил глухо лейтенанту.
Мужчина и сам понял, что со спиной у женщины не лучше, чем с грудью, скользила,
словно мясо одно. Опустил осторожно. Стянул свою гимнастерку, всю в крови от
израненной, исподнее снял и стыдливо накрыл красивую, спелую грудь.
Женщина застонала, приоткрыла глаз и вдруг улыбнулась разбитыми, опухшими губами:
— Саня…
Тот чуть не рухнул — ноги подогнулись, от ее шепота. Вцепился руками в края
телеги, краска с лица спала и головой, как в припадке затряс:
— Нет… Нет! Нееет…
— Дрозд? — толкнул его Захарыч, испугавшись, что обезумел мужчина. А тот
отпрянул, за горло схватился, словно воздуха не хватало, и сообразил, что без
гимнастерки — на траве она у телеги валяется. Сашок поднял, подал, а Дрозд
отшатнулся, головой качает и шепчет одно и тоже:
— Нет! Нееет… нет, нет!
— Помутился парень-то, — бросил кто-то.
Александр обернулся: неужели вы не поняли?!
— Нашатырь дай! — процедил Тагир испуганной Надежде, не спуская взгляда с
обезумевшего лейтенанта. У той руки тряслись, на силу в сумке отыскала, сунула
мужчине.
А тот Дрозду.
Челюсти свело тут же, зажмурился… и вдруг дико заорал. Сашок ему гимнастерку
на голову одел — смолк мужчина, осел на землю и на бойцов смотрит.
— Уходить надо, Дрозд, — напомнил Прохор.
Мужчина горько усмехнулся и вдруг засмеялся до слез: уходить? Куда, зачем? Ленка
же здесь… и не уйдет никуда, никогда… только на тот свет за Николаем,
Антоном, Гришкой, Санькой Малыгиным, за сотнями, тысячами, что уже ушли и не
воротятся…
А ему что здесь делать без них? Как жить? Почему Ленка, почему опять она?!
Почему не он, почему не любой из мужиков, таких крепких, закаленных, выученных
воевать?!!
Почему?!!!…
Кто по лицу ему двинул — смолк, руки в рукава гимнастерки вдел, лицо от слез
оттер, встать себя заставил. И замер, тяжело поглядывая на бойцов. Хочет сказать,
а не может — не срываются слова, язык не желает их выговаривать.