Рабочие зааплодировали, истосковались по четкому, страх как надоело слушать глаголы.
– Второе, – продолжал Ленин. – Здесь кто-то требовал разоружить полицию, блокировать Зимний и захватить редакции газет. Благие пожелания! Вполне р-революционные прожекты! Об этом, однако, не говорить надо! Это надо – если позволяют обстоятельства – планировать и проводить в жизнь! А здесь, сейчас, на открытом заседании, происходит выбалтывание! Кому это на руку? Рабочим? Весьма сомнительно, чтобы это было на руку организованному пролетариату. Восстание – наука, а истинная наука требует тишины и, ежели хотите, словесной скромности! А вот по поводу ста тысяч петербургских безработных, выброшенных хозяевами на улицу, отчего-то никто из выступавших не говорил! Совестятся, что ли? Или считают это слишком заземленным вопросом? Что сделала городская Дума, болтающая о демократии, Для того, чтобы помочь рабочим?! Пусть мне ответят! Им нечего отвечать, они, наши страдающие либералы, палец о палец не ударили, чтобы помочь пролетариям. Пенять им придется на себя. Совет рабочих депутатов выведет с окраин сто тысяч рабочих, и они потребуют от «народной», в высшей мере либеральной, очень страшно для Витте говорящей Думы средств, сворованных хозяевами у рабочих!
В зале зааплодировали пуще.
– И, наконец, третье. В ответ на забастовки, возникающие то здесь, то там, хозяева объявили локаут, закрыли заводы, рассчитали рабочих. Что ж, пусть. Но неужели мы смиримся? Нет и еще раз нет!
На локаут буржуазии, на локаут правительства пришло время ответить рабочим локаутом, закрыть ворота для хозяев, взять управление в свои руки! Я уложил свое выступление в четыре минуты. Это пока все, товарищи.
Рабочие зашушукались:
– Кто это? Кто? Кто это, а?
Ленин на свое место возвращаться не стал, наверняка есть в зале филеры. Поехал в меблированные комнаты «Вена». Там внизу был ресторанчик, вечером должны были собраться Богданов, Луначарский, Румянцев, Красин, Лядов и Литвинов, надо было готовиться к съезду: без плана восстания, без науки восстания дальше нельзя, ко всему решающему следует готовиться загодя.
20
Собрание ложи масонов проводили теперь у постели графа Балашова – издатель и банкир лежал при смерти, понимая отчетливо, что жить ему осталось недолго; брат милосердия, приезжавший из военно-морского госпиталя шесть раз на дню со шприцем, проболтал прислуге, что у старого барина гнойная опухоль в легких, скоро начнет выхаркивать кровь, а там и помрет с криком. Поэтому в глазах челяди – когда входили в кабинет графа – была жалость, та особая, всепрощающая, милостивая жалость, которая присуща только крестьянам, а Балашов всю челядь из Пермской губернии привез, из своего имения; при том, что на горожан ставил, окружал себя мужиками, полагая, что только те помнят прошлое, лучину помнят, побор и зуботычину старосты, а потому наделены чувством преданной благодарности к тому, кто дал чистую жизнь в столице.
Балашов лежал на подушках одетый, в сюртуке; подушки были обтянуты тигровыми шкурами, на этом мрачном желто-черном фоне не так был заметен землистый цвет его лица и черные круги под глазами.
Вел собрание адвокат Александр Федорович Веженский, для всех в ложе очевидный преемник графа.
– Братья, следует обсудить новые сведения. Касаются они двух ведущих ныне тем: аграрного вопроса и займа, – сказал он.
– Прежде чем начнем, – проговорил Балашов, с трудом подняв иссохшую руку, – я бы хотел в двух словах остановиться на положении в Царском Селе, братья. Там – худо. Государь окружен людьми настроения, людьми, черпающими надежду в примерах нашего патриархального прошлого. То, что являет собою Трепов, самый вроде бы верный паладин государя, это прошлый день, братья, это вчерашняя Россия. Если уж ему Витте кажется либералом – куда дальше? Но дни Витте, думаю, сочтены, и поэтому надобно сейчас нам подумать, кто возглавит новый кабинет.
– Столыпин, – ответил Веженский сразу же.
Братья переглянулись: фамилия была новой, слышали про молодого губернатора разное; впрочем, во всех разговорах выделяли главное: Столыпин умел держать.
– Столыпин недавно сказал, – продолжил Веженский, – что ставить следует на сильных и трезвых, а не на пьяных и слабых. Он уже раза три эту фразу повторял – программная фраза, ждет общественной реакции. Он обещает взять в кулак поляков, татарву, евреев, потийских грузин, латышей. Как нам откликнуться – вот в чем вопрос?
– Мы ж еще не похоронили Витте, – улыбнулся генерал Половский.
– Преемника назначают при живом, – тихо сказал Балашов и, жалко улыбнувшись, обвел взглядом братьев. – Надобно присмотреться к Столыпину, аванс, конечно, рано давать, но что-то в нем есть симпатичное, мощь в нем чувствуется, сила, желание наладить власть, надежную исполнительную власть.
– Нельзя надеяться, что Столыпин сразу же сменит Витте, – заметил Веженский. – Какое-то время в Зимнем будет сидеть промежуточная фигура. Видимо, это целесообразно: общественное мнение убедится в необходимости правительства твердой руки.
– Поскольку вопрос окончательного падения Витте заключен в успехе или неуспехе займа, – сказал генерал Половский, – я бы хотел рассказать о внешнеполитическом аспекте этой проблемы.
– Да, да, мы очень ждем этого, – откликнулся Балашов и осторожно, боясь пошевелить притихшую после укола боль, повернулся на левый бок.
– Наша военная разведка имеет неопровержимые данные: когда кадеты
– видимо, через уволенного Кутлера – узнали все подробности плана Витте о займе в два миллиарда франков, милюковская партия немедленно отправила в Париж своих представителей. Те вошли в сношения с министром Рувье, убеждая его, что нельзя давать заем до той поры, пока в России нет Государственной думы: «Вы поможете сохранению варварства, которое в один прекрасный день может обернуться против вас из-за неустойчивости государя: тот всегда тяготел к Берлину». Удар по Царскому Селу был нанесен красивый – надо отдать дань дипломатии кадетов. Это был неожиданный поворот, это была косвенная поддержка Витте, иначе, думаю, его Трепов уже сожрал бы с потрохами. Однако, поскольку имя Витте связывают с учреждением Думы, его позиции укрепились, кадеты помогли царю понять, что без Витте ему золота не видеть. Но еще более кадеты преуспели в Лондоне: сказались старые связи Милюкова. Британский «Экономист» начал кампанию травли двора, о России писали как о «смердящем трупе», пугали Ротшильдов тем, что денег давать в Петербурге некому – власти не существует, империя накануне правого термидора.
– Это их термин? – поинтересовался Веженский.
– Их. Они в терминологии блистательны – тут спору нет, – сказал Половский. – После этого Париж, завязший на конференции в Альжесирасе с немцами, потребовал от Витте определенности: либо Россия давит на Берлин и принуждает кайзера признать главенство Франции в Марокко – заем состоится, либо Россия докажет свое бессилие на дипломатическом поприще, кайзер по-прежнему будет беспредельничать с Марокко – тогда займа не будет. Далее события развивались следующим образом: кайзер Вильгельм, узнав об этом условии, немедленно начал «громить посуду в арабской лавке», в стратегически важном Марокко, требуя себе преимуществ, особенно в Касабланке, – узловой порт, держит Средиземное море, противовес британскому Гибралтару. Зная нашу нужду в займе, он играл на том, чтобы Россия давила на Францию как раз в его пользу. Яснее ясного: Вильгельм хотел нарушить наш союз с Францией, привязать Россию к себе. Франция, в свою очередь, принудит кайзера к здравомыслию, о займе речи быть не может. Заслуга Витте в том, что он удержал Россию от того шага, на который его толкали в Царском Селе: он не отменил свободный обмен кредитных билетов на золото, рубль по-прежнему оплачивается песочком, и он не поворачивал к кайзеру – медлил. Он медлил не зря – военная агентура сообщала, что правительство Рувье шатается. И оно было свалено. Пришел Пуанкаре. Нам, в армии, было известно, что Пуанкаре видит свою цель в создании прочного русско-французского союза. Он дал разрешение банковской группе Нейцлина начать переговоры о займе. Кайзер, узнав об этом, запретил банковской группе Мендельсона финансировать Витте. Отказался от русского займа американский дом Моргана – тот тесно связан с немцами, они к нему через Гамбург подлезли. Остались Нейцлин в Париже и Ревельсток в Лондоне. Вопрос стоит так: если мы хотим свалить Витте немедленно, можно – у нас есть пути – содействовать займу завтра же. Коли, однако, мы заинтересованы в его премьерствовании еще на год, пока он не приползет на коленях к кайзеру, мы имеем возможность не мешать кадетской кампании в прессе Франции и Англии против займа. Кадеты могут инспирировать такую кампанию хоть сегодня.
Половский забросил худую, невероятно длинную ногу на острое колено, – видно было, какое оно костлявое; откинулся на спинку кресла, сцепил длинные пальцы, опер подбородок на них, оглядел братьев, приглашая к тому, чтобы высказались.
– Витте жаль, до слез жаль, это умный и честный человек, но заем необходим, – убежденно сказал князь Проховщиков. – Иначе анархия станет неуправляемой. Необходимо накормить рабочий элемент и хоть как-то помочь мужику. Только это оторвет их от социалистов.
Веженский, как-то странно усмехнувшись, быстро глянул на Балашова.
– От социалистов оторвет другое, – сказал граф, подчинившись молчаливой просьбе преемника. – От них оторвет иная идея, которую нам следует выдвинуть. Дело зашло слишком далеко, брат. Куском хлеба, подачкой, говоря иначе, сейчас не отделаешься.
– Витте стоит за союз с Францией и Германией, который будет подтвержден их двумя миллиардами франков, – сказал Рослов. – Модель английского общества мне более симпатична. Немецкая модель таит в себе угрозу необузданного гегемонизма и спорадической агрессивности.
– Кто же сменит Витте? – спросил князь Прохорщиков. – Видимо, это должно озадачивать нас прежде всего?
– Нет, – ответил уверенно Веженский. – Не это. Любой человек, который сменит Витте, долго не продержится. Придет сильный. Думаю, нам стоит очень внимательно изучить Столыпина. Думаю, нам стоит его поддержать, – впрочем, анализ и еще раз анализ, он только восходит, а всякое неожиданное восхождение в политике весьма рискованно и таит в себе угрозу тирании, которая в условиях России всегда неразумна, опирается на темноту и страшится культурного элемента. Однако ни переходный премьер – если мы поддержим заем через наших братьев в ложах Парижа и Лондона и, таким образом, свалим Витте, как ненужного мавра, – ни премьер будущий не есть главный вопрос. Мастер только что сказал: «Подачками не отделаемся». Это слова великого политика. Поэтому, братья, я зову вас – и это только на первый взгляд странно – к изучению разногласий между двумя революционными течениями. И среди кадетов и в партии октябристов наши позиции достаточно сильны, мы проросли там, я же зову вас к изучению социал-революционной теории Чернова, к анализу Плеханова и Ленина, потому что эти деятели определяют движение не только рабочего и крестьянского элемента, но и значительной части интеллигенции. Социал-демократия, будучи доктриной европейской, есть единственная доктрина в нынешней России, которая базируется на фундаменте науки. Кадеты – симбиоз славянофильства и британского конституционного монархизма. Октябристы уповают на сильную личность, которая развяжет им руки в управлении промышленностью и будет надежно гарантировать ритмику работы заводов. Эти – с челюстями, но доктрины нет, образ политического будущего России для них в тумане. Социал-революционеры приняли из рук стариков знамя утопического народничества – они пока что не есть серьезная сила, хотя шумят довольно, и к ним мы еще не подошли – жаль. Но именно социал-демократы
– с одним из их лидеров, Юзефом Доманским, я встречался в Варшаве год назад, это личность, братья, это серьезно, в высшей мере серьезно – должны стать объектом нашего пристального внимания. Поняв их, изучив сердцевину их расхождений и суть их связующего, мы обязаны озаботить себя созданием своей группы в Думе. Следует отрывать левый элемент от кадетов и октябристов так, чтобы не отдать их социал-демократам; следует – исповедуя наше преклонение перед Циркулем и мастерком – превратить понятие просвещенного труда в нашу доктрину, в то, что будет притягивать к себе русского человека, алчущего доброй работы. Мы, братья, должны проникать всюду и везде, мы должны уметь становиться тем и теми, за кем– тенденция. Главное – понять тенденцию, братья, понять и выверить все вероятия. Время таково, что ошибка чревата гибелью империи.
Балашов скривил губы от боли.
Веженский положил руку на ледяные пальцы Балашова, – костяшки стали выпирать, сделались бугристыми, желтыми, – шепнул:
– Мы покурим в кабинете?
Балашов благодарственно прикрыл веки, тронул кнопочку звонка, вызвал брата милосердия: доктор Бадмаев прописал инъекции из тибетских трав, боль снимало часа на три, наступало блаженство, голова становилась светлой, появлялось ощущение звонкой силы в теле – встань и иди, но что-то такое, что жило в Балашове помимо него самого, не позволяло ему подняться.
В кабинет был подан кофе; сигары кубинские, короткие, очень горькие, но со сладким запахом.
– Я беседовал с врачами, – негромко сказал Веженский, проверив, надежно ли прикрыты черные, мореного дуба, двери кабинета. – Чувствуется известный оптимизм – мастер так силен духом, что, возможно, он поднимется.
Половский покачал головой:
– Александр Федорович, зачем друг другу-то? Дни мастера сочтены.
– Мы же не монархия, – вздохнул Прохорщиков. – Наша линия постоянна. Я боюсь показаться жестоким, но ради пользы дела было бы разумным провести перевыборы мастера.
– Это жестоко, – сразу же откликнулся Веженский. – Он семнадцать лет был мастером, при нем наша ложа получила распространение в России, он провел нас сквозь грозные бури… Это жестоко, братья.
– А если кризисная ситуация? – кашлянув, поинтересовался Вакрамеев. – Если придется заседать не час и не два, а сутки? Если нужно принимать решение ночью, ехать к кому-то на рассвете – что тогда? Он ведь не выдержит, он не выходит из дому, тяготится болезнью, немощен, избегает встреч, не вносит предложений… А мы – по уставу ордена – не вправе принимать решений без утверждения мастера. Мне кажется, Александр Федорович, вы находитесь в плену неверно понимаемого чувства благодарности. Будет лучше, если мы сохраним в сердцах память по мастеру в его лучшие годы, когда он был на взлете. Горько, если мастер уйдет из нашей памяти больным, бессильным, неспособным к крутым – в случае надобности – решениям.
– Это жестоко, – повторил Веженский, понимая, что ему, преемнику, только так и можно вести себя. Он не допускал мысли, что его проверяют, – это было чуждо духу братства.
«А почему? – спросил он себя. – Братству – да, чуждо, но мы рождены в России, нами правит двор, который живет именно такого рода проверками. Проверка может происходить помимо осознанного желания братьев».
– Я против каких-либо шагов, – заключил Веженский. – Если, впрочем, вам кажется, что я недостаточно твердо провожу нашу линию во время недуга мастера, можно предложить иную кандидатуру.
Половский, который все сразу понял – умен генерал, мысль чует, даже коли не высказана, – пыхнул сигарой, задрал голову, словно зануздали:
– Дорогой мой, вы – истинный рыцарь. Речь идет не о каких-то крайних мерах. Просто, видимо, следует проинформировать наших братьев в главной ложе Парижа, что практическую работу во время болезни мастера проводите вы, Александр Веженский. Надо поставить точки над «i». Если хотите, я подниму это перед мастером. Я найду форму, которая никак его не обидит. Больной и бессильный мастер – плохая реклама нашей идее, – увы, это жестокая правда, вечность возможна только после смерти.
В кабинет, осторожно постучав, вошел брат милосердия.
– Господа, – прошептал он, – его превосходительство уснул после укола. Изволите дождаться пробуждения?
– Сколько он будет спать? – спросил Рослов, и вопрос его сделал тишину ощутимой – так были резки его слова и столько было в них скрытого раздражения.
– Два часа, – ответил брат милосердия и вышел.