Книга о разведчиках - Егоров Георгий Михайлович 32 стр.


Потом поехали через бывшую линию нашей обороны, по нейтральной полосе — тогда здесь оставалось несколько узких полос-низин, по которым можно было ходить в полный рост, а вся остальная местность на полтора-два километра в глубину, а в ширину по всему фронту простреливалась немецкими и нашими пулеметами. И я опять представил сына идущим ночью в Карань за «языком», и опять похолодело в душе.

Я спросил подполковника — где-то здесь, на бывшей нейтральной полосе, было большое полуподвальное кирпичное овощехранилище. В этом хранилище мы всегда отдыхали и когда шли к гитлеровцам, и когда возвращались. Там было тихо и даже, казалось нам, тепло. И мы там всегда курили. Одно только не устраивало нас — выход из овощехранилища был в сторону противника.

Отыскать овощехранилище не представлялось возможным — не ездить же на машине по посевам и искать следы этого давнишнего кирпичного сооружения, устроенного в земле.

Я попросил нашего добровольного проводника показать место, где когда-то выходили на поверхность камни, — это-то место наверняка не засеяно.

— Есть такое место, — поспешно подтвердил он. — Это точно — выходят камни.

Едем по пыльному проселку через поле. В легковом автомобиле — по нашей «нейтралке». Вот этот бугор посреди нейтральной мы обходили то справа — когда шли прямо в Карань, а чаще — слева, чтобы выйти на то скрытое под сугробом овощехранилище, на правый неприятельский фланг. На этом фланге легче было взять «языка» — какие-то сонные они здесь были, может, потому что жили не в избах, а в блиндажах, за селом… Но не о бугре сейчас речь. Где-то справа от него камни должны выходить наружу. Около них в конце января сорок четвертого года наша разведка столкнулась с вражеской. Как взрыв, вспыхнул и мгновенно закончился бой. По нескольку дисков выпустили мы, по полдюжины гранат каждый успел швырнуть в противника. Бой был страшный. У меня ни раньше, ни после не было другого такого. Половина взвода была изранена, но страшнее всех — Яков Булатов. Это была его последняя вылазка.

— Вот это место.

Бог ты мой! Это же не то место, тут же целый каменный карьер!

— Да, — подтвердил подполковник. — Тут теперь каменный карьер. Но место, которое вы вспоминаете, как раз здесь. Посмотрите хорошенько.

Я начал осматриваться. Но загвоздка в том, что сейчас день. Мы же днем здесь не ходили.

Я опять зажмурился и стал мысленно, как будто глубокой ночью, переходить нашу линию фронта, пробираться к селу правее бугра, подползать к камням, опасаясь засады. Секунду-две грохотал бой у меня в голове, и вот я опять отхожу с ранеными. То и дело оглядываясь на убегавших немцев, ребята ведут повисшего на их плечах смертельно раненного Якова. Открываю глаза — вроде бы далеко еще до нашей передовой, вроде бы мы быстрее тогда дошли, чем сейчас я это проделал мысленно. Но ощущение — вещь обманчивая. А хронометров и шагометров мы тогда не носили…

Побывали мы в Карани. Хотелось посмотреть на тот дом, в котором было вырезано бревно под окном и это отверстие превращено в амбразуру, — из нее гитлеровцы поливали нас пулеметным огнем всякий раз, когда мы приходили за «языком». Но дома этого нет. Нет и тех тополей, вытянутых цепочкой, под прикрытием которых мы иногда подходили вплотную к селу. Собственно, цепочка есть, но тополя в ней уже не те. От тех старых тополей видны в траве лишь громадные пни. А рядом с пнями растут уже другие деревья — дети тех, израненных пулями.

— Запоминайте хорошенько, — сказал мне бывший райвоенком. — В следующий приезд ничего этого вы неувидите. — И, выдержав паузу для эффекта, пояснил: — В новой пятилетке все это будет на дне Любарского моря…

Я не особо удивился этому сообщению — по теперешним временам море соорудить не так уж сложно, к тому же с искусственными морями я дело уже имел: на дне Обского моря находился участок земли, на котором стояла первая в моей жизни казарма, плац, на котором я принимал присягу, наконец, где первый и последний раз сидел на гауптвахте, — словом, где я становился солдатом.

А вообще-то чего только в жизни не бывает: вот и еще одно — Любарское море…

Но главная встреча с прошлым в Любаре была у меня впереди — я хотел навестить Якова Булатова. Я уже знал — мне писали красные следопыты, — что Яков Булатов и другие солдаты нашего и соседнего с нами полка перезахоронены — перенесены с кладбища на площадь.

Я бродил по старому городскому кладбищу, стараясь найти то место, где мы хоронили Булатова, нашего Яшку — «заюшку». И не находил.

А на новом месте Яков похоронен рядом с другими в яблоневом саду. Над ними бронзовый солдат с автоматом на груди и с большим венком в руках. Дожди и снег, ветер и зной обрушиваются на обнаженную голову солдата, но он стоит который уж год, склонившись над прахом своих братьев.

Постояли и мы с сыном. Грустно было. Очень грустно. Глядя на нас, приостановились прохожие — видимо, не такая уж здесь редкая это картина — люди, стоящие в скорбном молчании над братской могилой.

Мы возвращались домой, на Алтай. Была ночь. В салоне полумрак. Пассажиры мирно спят, не ощущая двенадцатикилометровой высоты. Монотонно, убаюкивающе гудят турбины. А мне не спится — очень уж много впечатлений. Я еще и еще раз мысленно возвращаюсь туда, в хутор Вертячий, в Радомышль, в Любар.

Жаль, что у меня только два сына. А мне надо бы съездить еще на Курскую дугу в деревни Орловку, в Малую и Большую Моховые, в село Колодезы, где погиб наш командир полка подполковник Мещеряков; и на Кубань съездить бы, где наша 316-я дивизия прорывала знаменитую «Голубую линию», брала Темрюк и получила наименование Темрюкской; и надо побывать на Тернопольщине, где наш взвод конной разведки ходил в глубокий тыл противника, побывать бы в селе Большие Базары, на подступах к которому я был в последний раз тяжело ранен; посетить деревню Желобки Шумского района, в которой похоронен мой младший брат Анатолий, командир самоходной артиллерийской установки — с ним мы шли по параллельным маршрутам от самого Житомира, но, не подозревая об этом, так и не встретились…

3

И вот прошло еще несколько лет. В конце семидесятых годов в составе писательской делегации я еще раз проехал через всю Украину. Нас провезли по городам и селам, показали, как это обычно бывает, достопримечательные места своей республики. Всюду радушно встречали, всюду обильные застолья. Особое внимание было мне — участнику освобождения Украины. Это было приятно. Мы выступали перед рабочими и колхозниками, перед интеллигенцией, возлагали венки на братские могилы, к мемориалам. Но маршрут нашей делегации нигде не пересекался с местами боев моей дивизии. А мне очень хотелось побывать в тех местах — не в Радомышле и Любаре, а на Тернопольщине, на Львовщине, проехать снова по тем местам, по которым мы ходили в тылу у противника, постоять на холмике близ речки, где мы похоронили Николая Виноградова с друзьями, побывать на хуторе Михайли, на месте моего последнего ранения и наконец обязательно посетить могилу моего брата.

В Союзе писателей Украины обещали устроить мне такую поездку. И я ее ждал.

Наконец выдалась пара не очень загруженных дней, делегация собиралась поехать к пограничникам. Я недавно был на границе близ Владимира-Волынского. Поэтому Львовский облисполком дал в мое распоряжение УАЗ-469. И я поехал на Тернопольщину. Меня сопровождал секретарь партбюро львовской писательской организации.

По карте и в основном по расспросам местных жителей и работников госавтоинспекции я начал искать остатки укреплений немецко-фашистских войск середины апреля сорок четвертого года на подступах ко Львову, на разведку которых мы ходили всем взводом конной разведки. Как сравнительно легко я находил свои памятные места в Вертячьем, в Радомышле, в Любаре и с каким трудом я сейчас искал район нашей вылазки в тыл к неприятелю. Хотя бы приблизительно. Именно район. А уж не точно то место, где сидели в засаде на шоссе, где сбежал от нас пленный, привязанный Николаем Виноградовым к дереву, где мы взяли офицера связи. На это я с самого первого вопроса шофера: «Куда поедем?» — не шибко рассчитывал. Я, откровенно говоря, не знал, куда ехать. Сказал, что где-то в районе какой-то Нестеровки и Зборова вроде бы проходила линия укрепления гитлеровцев. И то это — приблизительно. В дневнике у меня не записано ни одно название сел — видимо, я соблюдал тайну многодневного рейда во вражеский тыл. Память сохранила в связи с этой вылазкой название «Зборов». Но когда я сейчас смотрю на карту, то никак не могу представить, как могло случиться, что я, вернувшись из-под Зборова (это северо-западнее Тернополя), был через три дня тяжело ранен и попал в госпиталь в Копычинцы, потом в Волочиск (в дневнике у меня записан Волочаевск и во всех предыдущих четырех изданиях — тоже), потом в Проскуров — все эти населенные пункты южнее и восточнее Тернополя. От Зборова до Копычинцев — по прямой, по карте — больше ста километров. Но если даже считать, что наши позиции проходили намного северо-западнее Копычинцев (но ни в коем случае не западнее Тернополя), даже при этом — неужели мы прошли в тыл на сотню километров! Помнится, что километров на сорок — пятьдесят углублялись мы — во всяком случае такую задачу нам ставили. Опять же с другой стороны — неужели мы сорок километров выходили целых три дня? А то, что три дня, это я точно помню. Не по десять же или пятнадцать километров мы преодолевали за сутки? Наверное, все-таки мы заходили на сто километров во вражеский тыл. А память — что она, память? Ведь ошибся же я в три раза, записывая (а не запоминая) расстояние от Вертячьего до балки Глубокой! Может, и тут подвела память.

Мы петляли до обеда по проселкам и шоссейным дорогам в надежде, что меня осенит какая-то мало приметная деталь пейзажа или поворот дороги. Я надеялся на свою очень хорошую зрительную память. Но ничто меня не осенило, ничто не напомнило о той давней вылазке. Если бы хоть что-то напомнило, то по этому ориентиру можно было бы найти могилу ребят, погибших в том рейде, могилу Николая Виноградова, Миши Варавского и Ивана Самшина. Больше всего в тот день, петляя по проселкам, мне хотелось найти именно эту могилу. Найти, восстановить ее, сделать надпись — оставить потомкам память о тех ребятах. Ради этого, собственно, я и затеял те поиски — не ради же места, на котором был ранен и не ради хутора Михайли… Но найти могилу мне не удалось. Даже приблизительного места. Как бы сейчас пригодилась та карта с крестиком на высотке, у подножья которой текла речушка (какая речушка — черт ее знает), карта, которую я сдал 20 апреля 1944 года в штаб армии! По той карте я наверняка бы нашел могилу своих ребят. Попросил бы школьников ближайшего села следить и ухаживать за ней. А быть может, и перехоронили бы ребят из лесной глухомани куда-то в село. Ведь перехоронили же моего брата, причем дважды — первый раз из школьной ограды на сельское кладбище, второй раз с сельского кладбища к районному мемориалу… Об этом мне писали жолобковские школьники.

Во второй половине дня, так ничего и не разыскав (Большие Базары я уже и не стал искать — место своего ранения я все равно не найду, да и так ли уж это важно — найти именно то место), мы повернули на Шумск, на север.

Я ехал и грустно думал: а не попытаться ли мне в Центральном архиве Министерства обороны СССР разыскать ту мою карту, а с копией потом приехать еще раз и все-таки разыскать, могилу своих ребят — сделать так, чтоб еще одной безымянной могилой было меньше на Украине.

В Шумском райкоме партии меня встретил заведующий отделом пропаганды.

— Владислав Семенович, это наш первый секретарь, сейчас на сессии райсовета, но просил его вызвать, как только вы приедете. Я сейчас за ним схожу в Дом культуры. А пока вам, видимо, будет небезынтересно посмотреть вот эти документы. Здесь копия журнала регистрации раненых, воспоминания участников освобождения нашего района.

Конечно, перво-наперво я взялся за журнал. Дело в том, что я надеялся на какую-то ошибку. Надеялся потому, что в сорок четвертом моя мать получила «похоронку» на Анатолия, извещавшую, что он погиб 20 марта, а спустя некоторое время пришло письмо от его имени, но написанное не им, не его рукой, но с его росписью, поэтому мать считала до своих последних дней, что «похоронка» — это ошибка. И многие годы и я так думал — ведь на меня тоже была «похоронка», а я, слава богу, жив до сих пор. Вот и думал я, листая журнал, найти какое-нибудь несоответствие. Тем более, что брат у меня был любителем приключений. Мальчишкой он сбегал из дома и несколько месяцев путешествовал по стране. «Напутешествовался» — вернулся домой. Перед войной поступил в железнодорожное училище, только созданное тогда. В первый год войны закончил его, работал помощником машиниста на паровозе, имел бронь. И вдруг в сорок третьем наплевал на бронь и, едва ему исполнилось восемнадцать лет, ушел на фронт добровольцем. Поэтому мать не верила ни в «похоронку», ни в письмо, написанное не его рукой. И в семье у нас все послевоенные годы ждали: а вдруг объявится откуда-то Анатолий! Но он не «объявился». И вот я листаю журнал регистрации. Под номером 23-м значится: «Егоров Анатолий Васильевич, 1925 г., рядовой, пулевое ранение в голову с проникновением в мозг. Умер 18 марта 1944 года от истечения мозгового вещества. Похоронен в районе школы, могила № 7». Место захоронения обозначено и в «похоронке». Несоответствий тут было два: дата смерти и звание — он был младшим сержантом, наводчиком самоходной артиллерийской установки, так он писал в одном из сохранившихся до сих пор писем. Конечно, несоответствия эти несущественные.

Читать воспоминания ветеранов о том, как был взят Шумск, Жолобки и другие села района, я не стал, отложил на завтра.

Пришел первый секретарь, молодой красивый парень, очень предупредительный. Пригласил к себе в кабинет. Рассказал, как райком партии и все жители района заботятся о сохранении памяти о солдатах, погибших при освобождении района, сколько обнаружено безымянных могил, как разыскивают имена захороненных в этих могилах.

— В пятидесятые годы у нас были произведены перезахоронения из многих могил-одиночек на сельские кладбища. А к тридцатилетию Победы мы в торжественной обстановке перенесли из всех сел района останки погибших в райцентр. Если хотите, вам покажут многочисленные фотографии этого траурного торжества.

Он извинился, сказал, что через четверть часа у него выступление на сессии и что ему надо уйти.

— Вас сейчас проводят к мемориалу и к братской могиле, — сказал он. — А потом вы, наверное, захотите побывать в Жолобках? Я сейчас попрошу секретаря парткома Нину Мефодьевну Берчун, она сейчас тоже на сессии, организовать эту поездку. А после сессии я туда тоже приеду.

И он распрощался до вечера.

Мемориал в Шумске размещен в центре города на старом кладбище неподалеку от древнего монастыря. Там меня уже ожидали пионеры с цветами, со знаменем, с барабаном и горном. Стояли в строю. Я не помню всей процедуры и не знаю, как ее назвать. Помню только, что ребятишки что-то бойко говорили, читали, по-моему, какие-то стихи, а в это время их пионервожатый, разбитной парень, суетливо фотографировал нас в разных ракурсах (фотографировал на свой аппарат и на мой тоже).

Но вот пионеры ушли под барабанный бой, мои сопровождающие деликатно удалились. И я остался один перед могилой брата. Я привез узелок с землей с могил матери, отца и брата Бориса и растряс ее по холмику, под которым лежит Анатолий со своими однополчанами.

Сколько я пробыл здесь, не знаю. Все-таки летний день очень длинный, особенно если его начать в шесть часов утра. До сумерек было еще далеко.

Потом мы были в Жолобках в школе, где размещался госпиталь. Я ходил по классам — бывшим палатам. В какой-то из них прошли последние минуты жизни моего брата. Может быть, здесь от его имени и писалось то письмо, в котором он сообщал, что сейчас находится на отдыхе, что прошел половину Украины с боями. Письмо было написано на мелованном листке — на обратной стороне иллюстрации, вырванной из какой-то книги. Листок этот уже давно исшоркался, порвался на сгибах, можно было разобрать только отдельные слова (жаль, не снял с письма раньше копию).

Нина Мефодьевна, секретарь парткома местного колхоза имени Крупской, подвела ко мне женщину, школьную уборщицу, которая в сорок четвертом работала здесь, в госпитале, санитаркой. Женщина оказалась словоохотлива и сердобольна. Печально смотрела на меня, качала головой. Конечно, она всех не помнит, кто умирал от ран тогда в их госпитале. Много умирало — госпиталь был прифронтовой, вез ли сюда раненых прямо с поля боя. Поэтому чуть ли не каждый день умирали. Хоронили? Хоронили здесь же, в школьной ограде. На кладбище не носили.

— Пойдемте покажу это место, — предложила она. — За могилами потом ухаживали все время, пока не перезахоронили всех на кладбище.

Мы вышли в ограду. Немного поодаль ровным квадратом стояли одинаково стройные тридцатилетние сосенки — они посажены были, конечно, вокруг могил. Внутри квадрата было несколько хорошо заметных впадин.

— Вот это были могилы. Говорите, ваш брат в седьмой могиле похоронен? Вот и считайте — вон оттуда начали хоронить. Вон та была первая. Это я хорошо помню. Потом вон рядом вторая, третья… Седьмая, стало быть, вот эта, во втором ряду. За ней вот — восьмая, последняя.

Видимо, бои передвинулись дальше, раненые поступать сюда перестали. Те, кому умереть — умерли, кому суждено выжить, были, наверное, отправлены потом дальше в тыл. Могил больше не прибавлялось.

— В каждой могиле похоронено было по нескольку человек, — говорила женщина неторопливо, со вздохами, и даже всплакнула. — Молоденькие уж больно были… Ряд уложат, засыплют землей немного. Холодно все-таки еще было. По ночам особенно. Не портились. Потом, через несколько дней, еще ряд… А когда перехоранивали, в гробы клали. Оркестр играл. Вся деревня в голос ревела…

Назад Дальше