Книга о разведчиках - Егоров Георгий Михайлович 35 стр.


— А у нас в Сибири, — говорю ему, — яблоки в глаза люди не видят.

А Сысик свое:

— Зараз — самое время. Эх, полежать бы под яблоней… А тут вот лежишь под танком…

И вот ночь пошла на убыль. Чернота стала самая густая. Слышу, двинулась наша штурмовая группа — шорох какой-то донесся, наверное, ползут. Мы напряглись. Автоматы нацелили прямо в амбразуры — как только пулемет татакнет, так мы сразу по длинной очереди ему в пасть.

И вдруг ракета взвилась. Я аж вздрогнул от неожиданности — почти рядом с нами пальнули ее. И пулеметы ихние даже не успели по одной очереди дать — мы как врезали из двух автоматов по амбразурам. И наши пошли. Здорово пошли. Особенно один там был из автоматчиков — впереди шел, смелый парень! Как вожак — впереди, а остальные — все за ним. Сам худощавый, вроде невзрачный, а как смело шел! Как он бросал гранаты!

Я: Слушай, а это не Петька Деев? Ты помнишь Деева? Он потом был у Атаева ординарцем.

ИСАЕВ: Нет. Этот тут и погиб. Ух и жалко парня! Хороший бы из него разведчик получился. Натура-альный! Хорошо он поднял группу и вел красиво…

Блиндажи взяли. Как по писаному. Тут и мы вылезли с Сысиком из-под танка. На нашу сторону вылезли, чтоб танк нас закрывал от неприятеля. Сидим, смотрим, как ребята закрепляются в тех блиндажах. Уже рассвело. Стрельба затихла — и пулеметная, и автоматная. И вдруг прилетела мина, что ли, — я толком и не понял — и упала рядом. Разорвалась. И Сысика осколком поперек живота… Я вот сидел напротив, в метре от него. Меня хоть бы царапнуло, хоть бы мелким осколком. Нет. А у него кишки в бок так и полезли. Он на меня смотрит так удивленно и руками кишки собирает. Разве соберешь… с землей ведь. Подбирает… а все в крови… с землей. А фриц начал из артиллерии бить, из минометов — уже издалека, с тылу. Ну а потом с флангов все равно бьет перекрестным из пулеметов — видать, хватился.

А Сысик стал белеть, белеть — сколько там прошло — три-четыре минуты, свалился. Готов.

А я так был ошарашен всем этим, встаю и в полный рост пошел обратно. Хоть бы бежал до своего энпэ эти пятьдесят метров, а то ребята потом говорят, шагом шел… А кругом снаряды рвутся… А я будто заговоренный — ни единым осколочком не задело…

Иван надолго замолчал. Кассета на магнитофоне крутилась, ежесекундно напоминая, что время идет, жизнь идет — время уходит, и жизнь уходит, «беломорина» в его заскорузлых пальцах обросла длинным сизым стержнем пепла. Стержень тоже растет, растет — и вдруг обломился, серая пепельная труха рассыпалась по штанине, голубенькая струйка дымка от угасающей папиросы, чуть колыхнувшись, оторвалась и растворилась. Умерла. Иван растер в пальцах папиросный окурок, бросил его к печной топке, глубоко вздохнул, решительно поднялся. Потом отцепил о рубашки микрофон.

— Хватит. Пойдем на улицу. Подышим свежим воздухом.

В ограде стоял занесенный снегом чуть ли не по самую крышу новенький «Запорожец».

Чтобы хоть немного отвлечь Ивана, спросил:

— Почему гараж ему не построишь?

А он словно не слышал. Постоял, постоял, дыша не свежим воздухом, а дымом от новой папиросы. Вздохнул.

— Почему вот так? Много ребят погибло при мне. Очень много. А вот как начинаю про Сысика рассказывать — не могу… И еще помнишь, Гоша, на Курской дуге погибли наши разведчики?

— Это которых немцы штыками докалывали?

— Ага. Вот их тоже до сих пор — тридцать лет прошло, а будто рана все еще в груди не заросла. Я тогда больно уж об них убивался, о тех ребятах. Долго убивался. Плакал. Прямо натурально плакал не раз. Даже Мещеряков, помню, заругался на меня: «Ты что, говорит, распустился?! Война идет, а ты…» А сам тоже плакал по ним — я точно знаю. Только скрывал…

Мы постояли на морозе довольно долго. По-прежнему тянула поземка, напоминая чем-то зиму сорок второго. Если закрыть глаза да встать спиной к ветру… нет, лучше лечь в сугроб и смотреть на ветер, то… Нет. Все равно не похоже. Ночью, когда кругом тишина и где-то приглушенно, как отдаленные выстрелы, постукивает ставня, а в голове ворох полудремных мыслей, тогда еще, может, и похоже…

Иван воткнул в сугроб окурок.

— Весной, помнишь, когда мы стояли в балке Коренной около Городища, мы ходили хоронить тех, кто погиб осенью на Котлубани? Ты ходил?

Я старался вспомнить. Но ничего, что могло бы было связано с похоронами, в голове не обнаруживал. Бесследно они бы не прошли, такие похороны.

— Нет, Вань, по-моему, я не ходил. Не был я там. — И вдруг (нет, не вспомнил) догадался: — Слушай, да я это время, кажется, в санчасти лежал с ногой. У меня осколок в ноге был. Я долго с ним ходил, а потом рана стала гноиться и меня положили.

— Наверное. — Иван проговорил задумчиво. В мыслях была не моя рана. — А я ходил специально Сысика хоронить. Так возле окопчика нашего он всю зиму и пролежал. Танки-то уволокли, должно, еще осенью в переплавку. Насилу нашли мы с Атаевым это место. Мы с Атаевым ходили. Выкопали с ним маленькой саперной лопаткой могилу — а земля-то в Сталинграде помнишь какая! — и похоронили его. Автомат его положили с ним рядом. Не разрешено с оружием хоронить, но мы с Атаевым сделали исключение для Сысика. Воин должен лежать с оружием! Я еще хотел и того парня из автоматчиков с ним же похоронить, но не нашел — разве узнаешь его через столько времени, тем более что я его один раз только и видел-то и то ночью. А может, он и не убитый, может, раненый упал тогда.

* * *

Мы зашли в избу продрогшие. Место на диване показалось уютным.

— Так ты спрашиваешь, почему гараж не построю «Запорожцу»? Надоело. Понимаешь, у меня жизнь как-то не по путю пошла. Может, я виноват — не сумел на хребтину ей угодить, а угодил под копыта. Она меня хочет, смять, стоптать, ну а я держусь. Не всегда, правда, удается. Два раза неудачно женился. Первый раз — сразу после войны. Прожили двенадцать лет. Дом построил хороший, скотину завел. Не получилось жизни. Все оставил. Ушел. Сыну оставил. Не жалко. Сейчас ему уже тридцать лет. Живет в Средней Азии. Второй раз женился — опять дом построил, хозяйство завел. Девять лет прожили. Только не получилось жизни. Не крохобор, не мелочный. Все оставил ей. С одним узелком ушел — с бельишком. Ну а теперь пусть мне казенный дают. Не хочу больше строить. Ты поговори там, в райкоме.

— Поговорю, Вань, обязательно поговорю.

— Я уж и дом облюбовал, вон напротив через дорогу строится двухквартирный. В нем бы.

В нем он и получил через два-три месяца после моего отъезда хорошую двухкомнатную квартиру.

Вечером пришли председатель и секретарь сельского Совета, вполне современные молодые (даже очень молодые для государственных должностей) женщины в брючных костюмах и довольно свободно разбирающиеся в том, что такое автор произведения, написанного от первого лица, и что такое лирический герой. Невольно вспомнилось, что когда в сорок пятом я работал инструктором райисполкома, то у нас в одном из сельских Советов был председателем совсем неграмотный человек, расписаться не мог.

Сидели все за столом и делали пельмени. Настоящие сибирские пельмени в самом центре Сибири. Разговаривали о всяких делах. Женщины поворачивали разговор на литературу — в таких случаях почему-то считают, что с врачом сподручнее всего говорить о медицине, с литератором о литературе — а я старался перевести речь на местные темы. Мне действительно интересно было услышать об условиях работы нынешних председателей сельсоветов — как-то не приходилось встречаться, с ними давненько уж. Разговор катился. А я смотрел на Ивана (он пельмени не делал, говорит: «Моими пальцами только подковы сгибать, а не тесто склеивать»). Смотрю на него и думаю: боже мой, кто из нас мог сказать там, в сталинградских степях, где всю зиму выла пурга и ни днем, ни ночью не прекращалась пулеметная стрельба, что через столько лет — через треть века! — будем мы сидеть в центре Сибири и лепить пельмени!

Все-таки интересная штука — жизнь! Сколько в ней неведомого.

Во второй день

Проснулся я от какого-то резкого стука — как потом догадался, это упал ухват около печки. Глянул на часы (на всю жизнь фронтовая привычка спать при часах) — пять утра! В передней комнате горит свет, топится печь, доносится хрипловатый сдержанный басок Ивана:

— Понимаешь, радость-то какая! Вот и ко мне жизнь опять повернулась лицом. Ни к кому однополчане не приезжали, а ко мне вот приехал. Специально приехал попроведать. Это ж понимать надо! Вот оно, счастье… Вчера говорит в магазине: братья, мол, мы…

Такая непосредственность, детское прямодушие этого человека очень растрогали меня. Я отвернулся к стене, натянул на голову одеяло. Больше всего в этой нашей встрече меня удивило то, что он не так обрадовался (по-моему, он вообще не обрадовался) появлению книги о нем. как тому, что я приехал…

После завтрака мы опять ушли в горницу. Иван вспоминает былое охотно, рассказывает неторопливо, словно чувствует, что рассказывает на многие годы.

* * *

ИСАЕВ: После того, как тебя, Гоша, ранило, с Бежицы и началось самое тяжелое.

Около Бежицы немец задержался. И хорошо задержался. Никак не могут его сдвинуть. А время было… Я не помню, какой это был месяц, но нам вместо зеленых маскхалатов выдали желтоватые. К осени дело-то было. Ни в одном полку разведка не может взять «языка» — хоть ты что делай! И дивизионная — тоже. Ни одна! А «язык» нужен, как воздух. И мы каждый раз приходим тоже с пустыми руками. Как идти докладывать — так мне аж муторно.

Ты представляешь, что значит прийти и докладывать: «Ваше приказание не выполнено»? Язык не поворачивается — не тот, который пленный, а который во рту…

Командование недовольное. Плохо, говорит, действуете. Даже такие упреки бывали: вот, мол, мы вас награждаем, а «языка» взять не можете…

А как его возьмешь? Я прощупал метр за метром весь передний край — взять «языка» невозможно — проволочные заграждения, минное поле и усиленная охрана… Ну что тебе объяснять! Чувствую, ребят положу всех, а «языка» не возьму все равно. А ведь потом разведчиков подобрать из пехоты не так-то просто…

А потом как-то случайно надыбал я стык между ихними частями. Доложили Мещерякову. Тот вызывает меня. Смотрит на карту и ставит мне задачу:

— В трех километрах отсюда проходит шоссейная дорога, ее пересекает проселочная. Вы должны достигнуть этого перекрестка и окопаться, протянуть туда телефон. По этому кабелю придет Федоров со своим батальоном.

Комбат-один, Федоров, должен будет потом ударить в стык неприятельских частей и прорвать оборону — этого мне Мещеряков не говорил, я сам понял. Все-таки не первый год воевал, соображал уже.

Придали в мое распоряжение станковый пулемет с расчетом во главе с офицером и двух связистов с катушками. Прошли мы семьсот метров за нашу передовую.

Встречаю я ихнюю вторую оборону. Вижу, укреплена хорошо. Лес вырублен лентой метров на семьдесят-восемьдесят шириной — сектор обстрела. А с той стороны дзоты, блиндажи. И только одна особенность: в этом секторе оставлено несколько деревьев самых толстых, в два обхвата. Зачем оставили их — не пойму. А остальные деревья спилены, сучья обрублены.

Звоню Мещерякову: так, мол, и так, товарищ подполковник, вижу впереди себя вторую укрепленную линию, кабеля размотал, дескать, семьсот метров, а точно сказать, где нахожусь, не могу, потому как вижу только кусочек вверху. Лес ужас какой густой…

Он даже обиделся на меня. Мещеряков-то, — что, мол, ты за разведчик, ежели сориентироваться не можешь!

На мое счастье, попалась на глаза мне яма — когда-то был дом лесника. Он по карте-то посмотрел и все понял сразу. Говорит: жди Федорова.

Ну мы расположились, наблюдаем. Первой прибыла конная разведка. Ты помнишь Гусева, командира конного взвода разведки?.. Потом слышу — славяне идут — гремят котелками. У нас ведь разведчик пройдет — былинка не хрустнет. Подождал, пока пехота угомонилась — заняла оборону.

И вдруг вижу: с той стороны просеки семь фрицев на двух лошадях пожаловали. Телег нету, а одни передки. Знаешь, как лес возят? Комлем кладут на передок, а вершина тащится волоком. Вот они на двух таких передках на середину просеки и пожаловали. Поскидывали мундиры, рубашки. Быстро погрузили бревна, и пятеро поехали обратно, а двое остались.

Тут такая картина. Вот смотри: значит, сидят они на одном бревне двое, один лицом в свою сторону, к себе в тыл, а второй рядом с ним, только лицом уже в нашу сторону. Сидят, курят и переговариваются.

Говорю Гусеву:

— Занимай оборону здесь со своей кавалерией. В случае чего — прикроешь нас.

А сам подзываю Рассказова и — был у нас еще не то Забережный, не то Набережный, Сенькой звать. Хороший парень. Корявенький еще немножко. Мы с ним боролись — сильный он. Так вот, подзываю Рассказова и его. Говорю:

— Пойдем сейчас за ними, вот за этими фрицами.

Ну а дальше вот как. Представь: вот сидит он, курит, который к нам лицом. И тот курит. Но тот нам без нужды — он лицом к себе, в их сторону. Надо на этого смотреть. Вот он, значит, сидит — а они между собой разговаривают — а когда надо курнуть, рука у него поднимается с папиросой и одновременно у него поднимается голова — значит, он смотрит вперед. Пока он поднимает голову я — р-раз за толстое дерево! А ребята — Рассказов и Набережный или Забережный — тоже следят, и р-раз за другое дерево. Замерли. Не только мы, но и гусевские, наверное, не шевелятся. Автоматы у всех — тем более у меня — наготове. Да-а…

Теперь смотри дальше. Вот он курнул, у него опускается рука с папиросой и одновременно голова опускается — он обратно смотрит себе в ноги. Я в это время перебежку делаю. А иду на пальчиках. Как балерина… А сам с него глаз не спускаю. И вот уже остались последние три-четыре метра. Еще дал ему раз курнуть, и только он опустил голову — я тут как тут. Бесшумно. Не дыша. Стою. Он опять поднимает руку с папиросой и поднимает голову. И… Слушай, я бы не хотел быть на его месте. На самом деле можно перепугаться до смерти даже не трусливому — как из-под земли средь бела дня. Я ему так тихо, почти шепотом говорю: «Хенде хох!» Точно не помню, но, по-моему, под ним мокро стало сразу же…

Тут подбежали ребята — Рассказов и Забережный или Набережный — подняли их, повели. Я еще от радости последнего по спине похлопал, говорю:

— Давай, давай…

Мы до штаба полка еще их не довели, нас уже встречают. Все рады. Заместитель командира полка Белов целует меня. Праздник Еще бы — столько времени не могли взять «языка», а тут сразу двое.

А пленные оказались ничего, приличные — дивизионные радисты. В артиллерии. Они дали хорошие сведения.

После этого и пошли наступать. А мне — орден Красной Звезды. Второй.

Я: Первый ты где получил?

ИСАЕВ: Первый еще в Сталинграде.

Я: Не может быть. Ты же приехал на формировку в Тулу с двумя медалями «За отвагу». У меня была одна медаль «За отвагу», у тебя — две. Я хорошо помню.

ИСАЕВ: Не-е. Ты забыл. Вон документы-то, посмотри. Там дата есть. Я его получил за те блиндажи, помнишь, в которые мы гранаты бросали в трубу?.. А орден Отечественной войны 1-й степени я получил за Днепр.

Ивану, конечно, лучше знать, где и за что он получил какой из своих орденов. Но меня еще раз удивила необъяснимость законов человеческой памяти… По какому принципу она сохраняет на десятки лет никому не нужные детали, мелочи и в то же время выбрасывает большие и важные события. Я, например, до мелочи помню лицо того гада на небольшой — 6X9 — любительской фотокарточке на фоне лагерной проволоки: упитанная, лоснящаяся морда с заплывшими глазами — тупая сытость и ничего больше — да левая нога, выставленная вперед, и правая рука, небрежно воткнутая в бедро, — поза «первого парня» из самого большого захолустья. Я сегодня еще вижу этот снимок.

Зачем я помню его тридцать пять лет?

А Иван не помнит не только этого снимка, а вообще самого факта встречи и самосуда, который он устроил над этим мордатым предателем и перебежчиком.

Или такой пример. Иван утверждает, что когда мы стояли после сталинградских боев в балке Коренной, я писал по заданию командования к нему на родину, в Идринское, три письма, в которых описывал его подвиги и вообще хвалил его, насколько хватало у меня красноречия.

Назад Дальше