Но не всегда так получалось — не всегда жилось так красиво и хорошо. Ты же знаешь — больше тяжелого было…
Помню, еще на Курской дуге — кажется, перед тем, как взять тех голых — ну, не дается «язык», никому не дается, ни полковой разведке, ни дивизионной. До того уж мы вымотались — ног не таскали. Ты помнишь, какой я был упитанный? Так вот, я даже с тела спал. У нас в штабе полка невылазно сидел заместитель начальника разведотдела дивизии, майор — так он прямо из себя выходил, ему надо, чтоб обязательно первой наша разведка взяла, та, где он закреплен. Говорит даже так: никто не возвращайтесь, а чтоб «язык» был. Так нам никогда еще задачу не ставили… А как ты возьмешь — противник настороже, начеку все время, и днем и ночью. Вдоль всего переднего края минное поле и проволочное заграждение, везде пулеметы стоят — ну, невозможно! Никак! Везде все пристреляно.
А этот говорит: раз потерь нету — значит, не действовали.
Ну поведу я ребят на рожон. Сам не вернусь — кому-то после меня все равно брать, все равно идти. Я вернусь, ребята не вернутся — мне новых потом набирать. А кого я наберу?
И вот он решил проверить нас.
Но разве он меня проверит? Уж если я захочу его обмануть… Короче говоря, я сказал ребятам, чтоб прихватили с собой малые саперные лопатки. Как только подползли к неприятельской передовой, приказал окопаться у проволочного заграждения. И стоило только нам чуть-чуть пошевелиться, началась стрельба. Окапывались мы уже под огнем. А когда окопались, в отместку кинули по паре гранат. Бог мой, что после этого началось! Немцы подумали, что мы сейчас начнем блокировать блиндаж — открыли огонь из всего, что только стреляло. И конечно, не столько по нам, потому что мы под самым носом у них и запросто можно промахнуться и угодить по своим, а больше хлестали по нашему переднему краю, отсекали резервы, если бы они были у нас. Резервов у нас там, конечно, никаких не было потому, что наступать мы не собирались, а замначальника разведки дивизии там был, и снаряды и мины били по нему.
Потом рассказывали ребята из батальона, что он метался как чумовой. Здесь блиндажей-то нет с тремя накатами — мины-то рвутся на глазах у тебя…
Когда мы вернулись, я стал докладывать — не успел звание его выговорить, как он замахал руками: все, мол, знаю, все видел — «языка» действительно взять невозможно… Дураки ведь и на фронте были. И карьеристы тоже…
Этот майор погиб потом. Погиб, а вспомнить нечем.
А вообще-то, как бы там ни было, все-таки хорошо в разведке было, правда? Какая-то единая семья была — все за одного и один за всех… А ты помнишь, с нами всегда ходил на задания сапер? Высокий такой, конопатый. Так вот однажды что-то я глянул на него и подумал: со всеми боролся, а с ним почему-то нет. А как раз кухня подъехала. Ты Федю-повара должен помнить, штабной был, он готовил для всех, кто при штабе — для разведчиков, для саперов, для связистов, химиков. Федя накладывает в котелки пшенку с мясом и что-то подзадорил нас. И вот мы взялись бороться. Он повыше меня ростом был. Так вот он как зажал меня, так, веришь, как вот этим, которым волоком лес возят — тросом. Я говорю: «Хорош! Хватит». Чувствую, что он у меня ребра сломает, честное слово. Во какая силища у человека!.. Я здоровый был, но он — что-о ты! На него смотреть страшно — он такой сутулый был, руки длинные…
И еще помнишь, был у нас вологодский. Фамилию его забыл. Он говорил так редко, врастяжку и при этом губами вроде пришлепывал. Не помнишь? А какой натуральный был разведчик! Спокойный. Даже я должен сказать: он выдержанней меня был, потому как у меня иногда случалась горячка. А он — не-ет, он спокойный всегда был… С ним мы тоже боролись. Он крепкий. Но не всегда меня побарывал. У нас с ним получалось — то он меня, то я его.
А вот фамилию его забыл. Он тоже погиб. Вот он говорунов не любил — страсть как. Бывало, придет с задания, молча сядет и сидит, а кто ежели начнет очень шибко рассказывать про то, как они ходили, что сделали, так он на него посмотрит так — вот ничего не скажет, а только посмотрит — и вроде бы тому и рассказывать неохота уже…
* * *
Мы вспоминали и разговаривали все эти дни постоянно, куда бы мы ни шли, что бы мы ни делали. Поминутно у кого-то из нас вырвалось: «А помнишь?..», «А ты знаешь?..»
В этот день вспоминали мы и в школе, где на этот раз Иван Никитович выступал в новой роли — не как кочегар, а как ветеран Великой Отечественной войны перед ребятишками. Они смотрели на него удивленно. Им интересно — каждый день они бегали мимо его кочегарки и не знали, что там «колдует» такой человек.
Смотрят они, задрав головенки, на этого человека, и, конечно, кажется им, что давным-давно — так давно, что еще их пап и мам не было на свете! — этот человек вместе с их дедами закрыл Россию своей грудью. Как это давно было! — им кажется. А Ивану Никитовичу кажется, что было это совсем недавно. Вроде совсем недавно прибегала из штаба полка к разведчикам санинструктор Вера — ростовская. Фамилию ее Иван Никитович забыл (фамилию можно забыть и через неделю), а вот глаза ее, шустрые, веселые, помнит. Нет, между ними не было той мимолетной фронтовой любви, о которой иногда еще говорят и которую зачастую показывают в кино. Помнит потому, что уж больно не для войны она рождена была, хрупкая, нежная и внимательная.
— Понимаешь, Гоша, не могу о ней рассказывать, вот вижу, как осколок ей в голову ударил и косичку туда… в мозги… Вот будто вчера это было…
Ему это кажется, что было вчера. Будто не прошло с тех пор, когда он ходил за «языком», и до сегодняшнего дня, когда он шурует кочергой в топке, тридцать с лишним лет! А он сидит по ночам у котельной топки, смотрит, как искры падают в поддувало, словно погасшие ракеты над передним краем, и, наверное, еженощно видит себя ползущим к вражеским блиндажам. Кажется, это было вчера.
А теперь вот он сидит в котельной и следит за манометром — он дает ребятишкам тепло, дает уют. Это не так уж и мало. Сам недоучился — пусть теперь они учатся. Свой сын вырос — о чужих заботится.
И вот выступает он перед ребятами в школьном зале. Смотрят они на него, моргают глазенками. Может, для кого-нибудь из них сегодня мир перевернулся, может, кто-нибудь сегодня в обыденном, повседневном увидел необычное, в кочегаре увидел героя. Это на всю жизнь может сделать человека поэтом, если уж не тем, который стихи пишет, то тем, у которого душа возвышенная, поэтическая…
В тот день в райцентре мы заехали к Алексею Ефимовичу Фролову. Но дома его не оказалось — в больнице он, с глазами что-то худо стало. И мы поехали к нему в больницу — мне хотелось просто повидаться безо всякой определенной цели, посмотреть на человека, с которым в детстве рос Иван Исаев, с которым работал вместе в канун войны и которого по счастливой случайности спас на поле боя.
К нам в коридор вышел подтянутый, моложавый мужчина — сразу-то и не определишь, сколько ему лет. Только сильная седина в голове да толстые стекла очков как-то напоминали о его возрасте. Голос веселый, настроение бодрое. Правда, сразу не поймет, что за народ к нему нагрянул — а нас человека четыре или пять! — и что от него хотят.
Говорили мы недолго — больничный режим — это не курортный, к тому же был тихий час в палатах, больные отдыхали…
Вечером в гостиничном «люксе» собрались местные товарищи, и мы до глубокой ночи охотно слушали рассказы Ивана Никитовича Исаева.
Сейчас я время от времени включаю магнитофон и снова слушаю неторопливый басок моего фронтового друга.
* * *
ИСАЕВ: Знаете, вспоминается фронт не всегда одними ужасами. Нам ведь было по восемнадцать — по двадцать, Жизнь она везде жизнь. Даже на фронте.
Помню, Сож надо было форсировать. Даже не форсировать, а перейти по мосткам — в две-три доски связан такой переход через всю реку. И вот солдаты по ним бегут. Метров сто — сто двадцать, а может, сто пятьдесят — кто их там мерил, эти метры. Солдаты, значит, бегут по этим мосткам, а фрицы по ним стреляют. В кого не попали — значит, проскочил на тот берег. А в кого попали даже слегка, тот пошел на дно. Стреляли не только из пулеметов или там винтовок, а и минометы били, и артиллерия.
Подошли мы к берегу. Нас, наверное, человек десять разведчиков. Думаю, зачем всем рисковать. Чем меньше людей, тем меньше риску.
Говорю ребятам:
— Садитесь вот в окопы и не высовывайтесь, пока я не вернусь.
Взял с собой двух ребят, и мы по этим мосткам бегом на тот берег. А доски на плаву, качаются. Пока мы добежали, несколько человек при нас сорвалось с них.
Короче говоря, сходили мы на связь. Идем обратно. А снаряды и мины рвутся в реке и наши, и ихние. Рыбы поглушили — у берегов белым-бело, лещи в две ладони. Перебежали обратно на свой берег. Смотрю, а ребята понатаскали этой рыбы гору. Это чтоб без дела не сидеть, они и занимались.
Сразу же спрашиваю:
— Потерь нету?
— Нету, — говорят.
Хотел было отругать, а потом подумал, что я и сам бы на их месте не усидел. Тут на наше счастье полуторка подошла с боеприпасами. Ящики разгрузили. Мы эту рыбу — в кузов. Приехали к штабу полка, раздали рыбу по штабным подразделениям. Почему-то, мне помнится, масла постного было много тогда. По всему лесу костры разожгли, жарят рыбу. Все жарят. Долго потом вспоминали этот рыбный день в нашем полку. Как-то все общее было. Именно общее.
Когда стояли еще в Нежине, к Мещерякову приезжала семья в гости — жена с двумя дочерьми. Пожили они. Потом прибегает ко мне Качарава.
— Ванек, — говорит, — я еду в Москву с семьей Мещерякова.
А он был женат на племяннице Мещерякова. Жена его жила в Москве, у Мещеряковых. Так что он к жене ехал. Я и говорю: как бы мне съездить? У меня, мол, дядя там тоже пришел с фронта на костылях, повидаться.
— Иди, проси.
Вот я и пошел к нему. Прихожу. Он жил на частной квартире, в доме. Дочь старшая сидит на лавке. А он, хитрый, сразу понял, что-то я не так пришел. Согнулся, шурует голландку. Подтапливает. Я говорю:
— Товарищ полковник, разрешите обратиться?
— Давай обращайся.
— Разрешите в Москву съездить с вашей семьей, с Качаравой.
— А ты же сибиряк!
— В Сибирь, кто знает, придется или не придется попасть… А в Москве у меня отцов брат, мой дядя родной пришел с фронта. А материн брат уже погиб.
Материн брат был ополченцем. Когда Гитлер к Москве подходил, они прямо с завода необмундированными ополченцами и ушли. И он погиб.
— Ладно, — говорит. — На десять суток так же, как Качараве, разрешаю. Сейчас же идите оба в портновскую. В вэвээс сначала получите шинели новые и тут же чтобы по вам их замерили и перешили. И обмундирование новое из английского сукна. Понял?
— Так точно, — говорю.
Ну пришли мы на вещевой склад, получили шинели. Сразу же отдали их перешивать.
Качараве обмундировка подошла, а мне брюки малы. А их всего пять штук. И все малы. Я их брать не стал. Прихожу, ему обратно докладываю: мол, товарищ полковник, мне брюки не подходят.
А у него ординарец был Илюша, маленького роста, подвижный такой — таким и должен быть ординарец, юркий.
— Илюша, а ну-ка неси мои брюки.
Тоже английские. Галифе. Приносит. Я прикинул — вроде как раз. Мы же и по росту и по сложению с ним почти равны. Нет, правда, он чуточку повыше.
— В них и поезжай.
Вот так оно и было — полковник отдал собственные брюки солдату. Новые, ни разу не надеванные…
На фронте всякое бывало… Иное просто смешно и вспоминать. Был такой случай. Это еще на Орловщине. Взяли мы «языка». Такого хор-рошего. Ну, нам за него, конечно, что положено выдали. А дело было как раз в Октябрьские праздники. Нам показалось мало. Все-таки два праздника! И порция должна быть двойной. А у нас трофейное барахло всегда у кого-нибудь водилось, так, на всякий случай. Я говорю Феде Мезину — ты, Гоша, помнишь его, из артиллерийских разведчиков к нам перешел, он хоть из-под земли что угодно достанет — говорю ему: достань самогону. Федя — р-раз! — и самогон тут как тут.
Короче говоря, идем. На марше. У меня такое игривое настроение, Качарава с ребятами немножко впереди, а я приотстал. Слышу, сзади машина идет. Не оборачиваюсь, иду посредине дороги. Чую, близко машина. Иду. Вот совсем рядом. Не оборачиваюсь — что-то так поиграть захотелось, силу девать некуда было… Под коленки буфером подъехала. Я сел на буфер и руку откинул на радиатор.
— Что это за герой? — Слышу голос, незнакомый, крепкий, похож на генеральский. Ведь в армии у каждого чина свой голос. Старшину, например, с генералом в самую черную ночь не спутаешь. Так и тут, чувствую — не то!
Оглянулся — бог мой! Командир корпуса, генерал-лейтенант!
— Из какого подразделения?
Потом глянул на финку. Наверное, понял. Я руки по швам опустил. Докладываю:
— Разведчик, товарищ генерал. — А самому что-то совсем не страшно перед генералом, улыбнулся и говорю: — «Языка» взяли, товарищ генерал, гуляем… Да и праздник.
— Теперь вижу, что разведчик, — сказал он. И сам тоже добродушный такой. Говорит: — Но ты маленько отсторонись, мы проедем… Как бы нам тебя не задеть…
Говорю:
— Проезжайте, товарищ генерал…
И отступил в сторонку.
Вот ничего вроде бы особенного не сказал генерал солдату — хотя мог бы и наказать и за то, что выпивши, и за вольность, он, привыкший посылать людей тысячами в бой, все мог, а вот проявил уважение к тяжелому труду разведчика. И разведчик на всю жизнь запомнил это. И гордится этим — генерал снизошел к нему в минуту его слабости…
Дорого это солдатскому сердцу.
Я слушал рассказы Ивана Исаева и ловил себя на том, что никак не могу нащупать ту срединную точку зрения на описанные мною эпизоды, которую мне так хотелось ухватить. А ее, наверное, просто нет, той срединной точки. Есть два человека, которые видали совершенно разные события. Каждый видел свое. Поэтому его и мое видения мешать нельзя.
Поэтому рассказы Ивана Исаева почти ничего не добавляют к моим — эти рассказы о совершенно других событиях. Хотя, может быть, об одних и тех же людях…
Как и условились накануне, секретарь райкома подъехал к гостинице утром. Анатолий Федорович сам водит машину, поэтому он предложил «прокатиться» за рулем до Абакана. Был воскресный день, с нами поехал и его товарищ, тоже работник райкома партии.
Втроем за разговором мы проехали до центра Хакасии просто не видя. Говорили, в основном, о местных проблемах — секретарь райкома говорит, что решили строить настоящий аэропорт, с бетонной взлетной полосой, чтобы в любое время года принимать реактивные самолеты; кадры для села заводят теперь местные, на привозных ни хозяйство, ни культуру не поднимешь; жаловался, что в книжных магазинах книг мало, на художественную литературу голод. Но главный разговор был все-таки об Иване Исаеве.
Секретарь райкома, не отрывая глаз от дороги, говорит мне:
— Вы для нас открыли этого человека. До появления «Книга о разведчиках» в нашем районе почти никто не знал, что Исаев был таким храбрым разведчиком… Наша задача теперь поддержать его на той высоте, которой он достиг в войну и о которой порой сейчас забывает. Трудно, конечно, всю жизнь держаться на уровне своих, так сказать, вершин. А нужно. И для себя, и для других… В общем, теперь мы обратим на него самое пристальное внимание.
* * *
Три дня, всего три дня пробыл я у Ивана Исаева. И вот теперь возвращаюсь домой. Возвращаюсь как из обычной командировки. С каждым часом это ощущение обыденности все настойчивее и настойчивее входит в меня. Незнакомая и в то же время уже где-то, когда-то виденная дорога, холмистая, с перелесками — по скольким из них я проехал за долгие годы!
Вот абаканский ресторан — обыкновенный, ничем не отличающийся от других ресторанов, в каких сотни раз обедал или ужинал в командировках. Вот спутники — со сколькими доводилось делить дорожный досуг, коротать время до отхода поезда, до отправления самолета, разговаривать на самые общие и на самые конкретные темы. Вот так же, как и всегда, лениво подошла официантка и, глядя поверх наших голов, равнодушно приняла заказ, а потом час или полтора спустя получила расчет.