(Усугублялось все это еще и моральной стороной жизни — Лариса не была в свое время признана инвалидом Отечественной войны потому, что несвоевременно — на несколько месяцев позже установленного срока после окончания войны — обратилась в медицинские органы со своей болезнью. Поэтому и не признали ее заболевание связанным с пребыванием на фронте. После выхода «Книги о разведчиках» с этой главой в 1979 году я послал книгу бывшему тогда Председателем Совмина СССР А. Н. Косыгину — это он до войны был наркомом, заходившим к Ларисиному отцу в кочегарку. Я попросил Алексея Николаевича помочь Ларисе Перевозчиковой хотя бы в порядке исключения установить военную инвалидность, это и в моральном и материальном смысле облегчило бы ее жизнь.
Месяца два не было ответа — Косыгин тогда уже, видимо, часто болел. Потом получаю телеграмму: «Вопрос решился положительно. Спасибо. Подробности письмом. Лариса». А еще немного спустя Министерство социального обеспечения РСФСР сообщило мне официально, что оно «сочло возможным в порядке исключения связать причину инвалидности Л. З. Перевозчиковой с пребыванием на фронте. 15. 07. 79 г. указанный вопрос решен Костромской ВТЭК положительно».)
Вот такова Лариса и такова ее судьба.
Прийти смелым на фронт, уже подготовленным к войне, как пришел Иван Исаев — хорошо. Но стать смелой, стать очень смелой на фронте — это не каждому удавалось. Поэтому Лариса не просто смелая. Она мужественная женщина.
Я видел, с каким удивлением и благоговением смотрели на нее девочки-школьницы в музее города Торчина — она ведь для них ровесница Зои Космодемьянской, пришедшая к ним с книжных страниц истории.
Вот такова Лариса — полулегендарная, упрямая и сговорчивая, с мягкими заботливыми руками и колючая со всех сторон, разведчица из нашей 273-й стрелковой Бежицкой Краснознаменной ордена Богдана Хмельницкого дивизии… Такой я ее вижу после недельного с ней общения, такой я ее представляю теперь по рассказам ее боевых соратников и по ее воспоминаниям о себе и о своих фронтовых друзьях (она все-таки написала и прислала мне свои воспоминания — полторы сотни рукописных страниц! А если точно — сто сорок две! Не считая фотографий и документов).
В этой главе, конечно, не вся Лариса. Только фронтовая. Лариса Синякова. А есть еще Лариса Перевозчикова, послевоенная. Они кровно связаны, эти две Ларисы — и в послевоенное тридцатилетие она не покидала переднего края общественной жизни. Жизни, за которую воевала на фронте. Она работала и на Костромской ТЭЦ, которой всю свою жизнь отдал ее отец, была на хозяйственной работе, профсоюзной и партийной. Работает и сейчас — теперь уже в сфере обслуживания.
Осенью семьдесят девятого года по пути в Бобруйск я побывал в Костроме в гостях у Ларисы. Мы ходили по старинному красивому городу, сидели в моем гостиничном номере, и она целыми днями рассказывала о своей послевоенной жизни. Рассказывала задушевно, по-товарищески открывала душу. Я слушал, и, пожалуй, мне трудно было определить, где больше она проявила мужества, стойкости и решительности — на фронте или после, будучи уже инвалидом. И я понял, что о Ларисе послевоенной надо писать заново. Может, придет время — напишу.
На следующий год мы встретились с Ларисой в Вертячьем — наши однополчане открывали там мемориал и зажигали Вечный огонь.
Сорок лет назад мне не довелось встретиться с Ларисой и участвовать в одной операции по захвату «языка».
Но шутки ради очень хочется добавить: последнего «языка» в Сталинграде мы взяли все-таки с Ларисой. Взяли одиннадцатого мая… восьмидесятого года — правда, он был говяжий. В буфете гостиницы…
По этому поводу однополчане острили всю дорогу да Москвы в поезде…
Глава двадцать седьмая. Начальник разведки
1
Прошедшая война убивает бывших разведчиков и сейчас.
«Скончался Павел Антонович Качарава. Похороны 31-го мая».
Телеграмму эту я получил 30 мая из совета ветеранов нашей дивизии.
О Качараве еще при его жизни я слышал многое как об очень храбром и очень умном человеке. Слышал в основном от ребят-разведчиков. Рассказывал мне о нем Федор Мезин, воевавший вместе с ним долго. Рассказывал Андрей Ворона, встречавшийся с ним много раз на передовой нашего полка. Помнит его до сих пор лихой комбат Саша Фресин. Но с особым воодушевлением, с нескрываемой любовью говорил о нем Иван Исаев, О чем бы мы, вспоминая войну, ни завели речь, он не забудет непременно вставить замечание о том, как в подобном случае поступил бы Качарава. Иван боготворил его.
И, конечно, мне хотелось познакомиться с этим человеком.
Еще до знакомства с ним, слушая рассказы о нем, я обратил внимание на то, что впервые вижу начальника разведки за его работой — анализом разведданных. «Язык» для него не был самоцелью. Не было такого: добыть «языка» и — все, а там хоть трава не расти. А что он скажет, этот «язык» — разведчика не касалось. Так было у нас всегда. Как правило, мы не знали, о чем говорили наши пленные. При Качараве все изменилось — разведчики уже не были безразличны к сведениям, которые сообщают приведенные ими пленные.
Об одном из таких эпизодов, когда сообщения пленного послужили летом сорок четвертого поводом для вылазки в тыл, мне рассказывали дважды. Первый раз — Иван Исаев, второй раз — сам Павел Антонович Качарава.
Случилось это так. Кто-то из разведчиков (кажется, Федор Мезин) привел вражеского сапера — случайно попался где-то в районе Владимира-Волынского. Ребята шли в головном дозоре почти по пятам за отходившим без боя противником и неожиданно наткнулись на трех саперов, минировавших за собой дорогу. Двое убежали. Третьего, менее проворного, поймали. При беглом допросе выяснилось, что в каких-нибудь двух-трех километрах впереди движется штаб триста четвертой дивизии СС. Дивизия была в заслоне — сдерживала отступление частей одного из гитлеровских сателлитов. Получилось так, что эсэсовские войска остались лицом к лицу с Советской Армией. Так во всяком случае объяснял пленный сапер.
— Иван, пойдем проверим, — воспламенился начальник разведки. — Глядишь, и знамя дивизии эсэс добудем…
Насчет знамени сказал так, полушутя, полусерьезно. Пройти в тыл к врагу на марше никакого труда не составляло — стоило только сойти с дороги и лесом можно было пройти хоть к ним в тыл, хоть на сотню километров. Качарава с Иваном на сотню не соблазнились, а на пяток километров углубились. Во всяком случае штабную колонну в сопровождении усиленной охраны из отборных эсэсовских подразделений обогнали.
С толпой жителей одной из деревень, через которую пролегал путь на Польшу, они с Иваном вышли в гуцульской одежде буквально на обочину шоссе, «поглазеть» на колонну гитлеровских войск. В десятке метров от разведчиков проходили танки, артиллерия, автомашины, тягачи, шагали солдаты в зеленых и черных (эсэсовских) мундирах с засученными рукавами, с автоматами, с винтовками, с ручными пулеметами на плече. У всех за спиной рюкзаки с рыжими телячьими крышками. Никогда так близко Иван Исаев не видел столько много вооруженных немцев, да еще эсэсовцев. И все это уходило. Из рук уходило невредимым. Заметались мысли у Ивана — расшвыривал он в голове всякие, ведомые ему, варианты, способные разогнать, перекалечить всю эту технику и эту самую… как пишут в наградных листах, «живую силу противника». Но так вот вдруг, так вот сразу ничего не находилось. И тут он услышал над ухом спокойный шепот начальника разведки:
— Не суетись.
— Я стою, не шевелюсь…
— Все равно… Слушай и смотри внимательно: вон за селом… по ту сторону села дорога входит в горы. Видишь?.. Не крути головой… Эта колонна там будет часа через три-четыре. Объяснишь командиру полка: местные жители говорят, что есть брод, минуя село. Минут сорок — час ходу до того ущелья через брод. Нужны пушки, пара минометов, ну, и конечно, пулеметы. Я буду там ждать. Сам приведешь… Растворяемся…
И они «растворились», исчезли с обочины так же незаметно, как и появились на ней.
А спустя некоторое время при входе в ущелье и при выходе из него устанавливались на прямую наводку противотанковые пушки, распределялись сектора обстрела для станкачей, как муравьи, расползались по склонам автоматчики и разведчики.
Что было потом в ущелье, легко представить. Но меня в этом эпизоде больше всего удивило то, что разведчики добровольно отдали кому-то другому славу эффектного погрома целой вражеской колонны! Я бы, например, не стал поднимать полковую артиллерию, а обошелся бы силами одних разведчиков — хватило бы и гранат (только швыряй их сверху под гусеницы), и дисков автоматных хватило бы, чтобы крест-накрест исполосовать длинными очередями зажатую в узком месте колонну.
Так я думал тогда, так поступил бы тогда, будь я на месте Качаравы. Но сейчас, с годами, вижу, сколь мудро поступил Качарава.
Конечно, разведчики разогнали бы колонну, шуму понаделали бы много, и даже, может быть, знамя тоже захватили бы. И, конечно, долго бы потом ходили в героях. А фашисты отремонтировали бы перебитые гусеницы, сцепившиеся машины растащили бы, кое-как отремонтировали бы их, минометные расчеты собрали бы, немецкое командование усилило бы дозоры, и колонна, хотя значительно поредевшая, но к утру двинулась бы дальше.
После же того, что с этой колонной сделали артиллеристы и минометчики, она просто-напросто перестала существовать вообще. Видимо, только одиночки потом выходили из кустов на склонах ущелья. Все до одного танка, все пушки и минометы остались на месте, изуродованные прямыми попаданиями снарядов.
Во всей этой операции чувствовалась масштабность человека, возглавлявшего ее.
2
В своей фронтовой жизни я знал двух начальников разведки — капитана Сидорова под Сталинградом в 273-ей дивизии (которого потом и сменил Качарава) и капитана Калыгина на Первом Украинском. Поэтому сравнивать Качараву могу только с ними.
Все эти три начальника разведки абсолютно ни в чем не были похожи друг на друга. Капитан Сидоров — по теперешнему моему убеждению — в разведку попал случайно и так в ней и не прижился.
Второй мой начальник разведки капитан Калыгин был прирожденным разведчиком. Сейчас, когда за минувшие годы многое осмысленно, я все-таки не представляю себе разведку без таких разведчиков, как Иван Исаев, и таких командиров, как капитан Калыгин.
Я не был свидетелем подвига, за который присвоили бы звание Героя Советского Союза. Я не знаю, до какой степени надо быть храбрым, чтобы быть удостоенным такого звания. Но я уверен в одном: если Иван Исаев и капитан Калыгин за свою храбрость не получили этого высокого отличия, то, на мой взгляд, они его заслуживали.
Капитан Калыгин любил сам ходить на трудные операции. С каким азартом он готовился к ним! И этими операциями он не просто руководил с нашей передней линии, нет. Он ходил в неприятельские окопы, сам брал «языка». Он любил это делать своими руками! Был рад каждой такой удачной операции.
Лихой он был разведчик. Настоящий. Правда, немножко нетерпеливый для начальника разведки. Но все равно бы Иван Исаев сказал о нем: натура-альный разведчик…
Но я не помню случая, чтобы он когда-нибудь высказался о действиях всего полка — дескать, вот здесь бы обойти потому, что по разведданным здесь есть такая возможность, а вот сюда бы ударить, а вот эту батарею, например, подавить нашей артиллерией не до наступления, а лишь в самый разгар, когда фрицы уже не успеют подкрепить ее, и вот тогда, мол, с этих позиций полку откроется то-то и то-то… Не помню я такого за ним. Он остался храбрым, лихим разведчиком, за что мы его и любили. Больше чем любили — мы его боготворили…
Качарава тоже рожден был не для разведки — во всяком случае он так утверждал. Он рожден был строителем, архитектором. А может, даже художником — я видел у него дома вполне профессиональные пейзажи, писанные маслом. Перед этими пейзажами можно подолгу стоять и смотреть на них. Просто, как смотрят на бегущую воду с берега. При этом ты чувствуешь, будто ты на самом деле стоишь на поляне, заросшей цветами, и тебе в лицо дует от омута свежим ветром, а с дальних полей — запахами чабреца и мяты. И вдруг ты вздрагиваешь: неужели в этого человека, который способен видеть такие красоты в обыденном и привычном и умеющего перенести все это на холст, тридцать с лишним лет назад стреляли прямой наводкой из танка? В него стреляли, а он шел спокойно, не оглядываясь, пули цокали рядом, была пробита планшетка, а он и после этого шел, не прибавляя шага… И не у него — у меня сейчас, через три десятилетия, при мысли об этом по спине пробегают мурашки… А он в это время доказывает мне, что рожден был, дескать, не для разведки, что попал в нее случайно, а если, мол, откровенно — по «блату», по-свойски, используя родственные связи…
Ну, то, что по-свойски, «по блату» он попал в разведку — в этом у меня сомнения не было. Но то, что он говорит: «Попал в разведку случайно» — вот тут уж я ему не поверил.
Кто знает, как бы сложилась судьба у этого человека, если бы не стечение некоторых обстоятельств!
И я нисколько не удивился, когда узнал, что еще в студенчестве у Павла Качаравы «прорезались», так сказать, молочные зубки разведчика…
А случилось это так.
3
В ту историческую ночь с 21-го на 22-е июня 1941 года Павел не спал — он заканчивал последние чертежи к дипломному проекту, который должен был защищать в понедельник, 23 июня. (Кстати, дипломной работой у него был проект кинотеатра с трапециевидным залом, которые принято строить сейчас, много лет спустя после войны.) К утру эти последние чертежи были выполнены. Павел разогнулся, оторвавшись от стола, вздохнул, посмотрел в окно на залитую ярким солнцем Москву. И тут в дверь комнаты постучал комендант студенческого общежития.
— Война началась, — сказал он как-то растерянно. Потоптался у порога. И глядя куда-то в пространство, пробормотал: — Вот таким образом… — Развел руками и ушел из комнаты, забыв прикрыть за собой дверь.
Все общежитие высыпало в коридоры. К радиорепродукторам. Жадно смотрели в их черные картонные диски. Но оттуда гремели марши. Марши, которые потом неслись в эти первые дни войны на всю страну. В эти первые часы войны все ждали ответа на множество вопросов, ибо у каждого жизнь поворачивалась совсем по-другому, чем планировалось еще вчера. А как? Как по-другому? И не только о своей личной судьбе беспокоился каждый в это первое военное утро. Хотелось знать, сколько немецких дивизий уже разгромила Красная Армия за первые часы войны? Будут ли государственные экзамены или сразу всем идти на фронт? Личная судьба уже переставала быть личной. Все сугубо личное было забыто — отрезано, как будто оно сразу стало чужим, ненужным. И вот тут, из этих первых военных минут Павлу на всю жизнь запомнилась очередь… в кассу — был день получения стипендии. «Война ведь! Война, — думал он, потрясенный, — над родиной нависла смертельная… а может, не смертельная? Может, как на Халхин-Голе! Может, врежут им — больше они не сунутся… И все равно: такой день и — деньги!.. Кощунство!» Так думал он, шагая в военкомат. Он и не подозревал, что самому ему суждено еще много-много раз расписываться в ведомости на получение зарплаты — без нее ведь, без зарплаты, и месяца не проживешь в любое время. Он не собирался и одного дня быть вне армии. За этим и шагал в военкомат. Да разве он один — пол-института шагали туда. Но в военкомате с ними и разговаривать не стали.
— Вот получите дипломы, тогда приходите. Даже можете не приходить, сами позовем. Диплом давайте.
А тут было не до диплома. Каждый день приносил все большую неразбериху — ничего нельзя было понять в их институте. Ежедневно кто-нибудь из преподавателей появлялся в военной форме. Появлялся и… исчезал. До конца войны. А кто и совсем навсегда. Студентами, выпускниками заниматься было некому да и некогда. Началась мобилизация людей на рытье окопов и противотанковых рвов под Москвой.