Разведчики встретили новичков с любопытством и заботой. Хорошо накормили — а армии это очень важно. Расспрашивали: кто откуда, где воевал и вообще что за человек.
А к вечеру у меня обнаружилась повышенная температура — она была, видимо, и раньше, только я о том не догадывался. Фельдшерица — в разведроте свой медработник, — симпатичная шустрая девушка, долго щупала у меня и еще у одного бедолаги под подбородком железы, искала внешние признаки мышиной чумы, потом покачала головой и повела нас в госпиталь. А в ночь дивизия ушла на фронт.
Я бы, может, никогда не вспомнил про этих мышей — мало ли мрази на войне встречает человек. Но восемь месяцев спустя, летом сорок третьего, везли меня, тяжело раненного, с Курской дуги в Ессентуки через Сталинград, и в окно санитарного вагона с высоты железнодорожной насыпи я смотрел на руины великого города. Они кишмя кишели крохотными серенькими фигурками. Это были пленные фрицы, разбиравшие завалы, расчищавшие разрушенный ими же город. Было в этой картине что-то знакомое. Я смотрел и никак не мог вспомнить, где я это уже видел. И вдруг осенило — мыши! Полчища мышей, серую мышиную чуму вспомнил я, глядя на кишащий пленными город в приволжской степи.
А через тридцать пять лет на встрече однополчан я познакомился с бывшим военфельдшером 812-го артполка, входившего в состав нашей дивизии, Шурой Кузьминой.
После она мне написала в одном из писем:
«Может, это действительно символично то, что ты написал про мышей — что их пригнал к Волге фронт, что им дальше некуда было бежать — только на самом деле это было не так.
В то время, когда свирепствовала туляремия, я работала в спецотряде по борьбе с эпидемией. И, конечно, специалисты (а не твоя хозяйка и не «старые люди», на которых она ссылается) исследовали причины столь необычного мишиного нашествия.
Дело все в том, что природа сама регулирует рождаемость грызунов и других мелких зверушек в зависимости от видов на урожай, от обилия кормов. А как известно, сорок второй год в донских и приволжских степях был очень урожайным. А убрать этот урожай было уже некогда — на территории этих областей развернулись боевые действия. Все зерно осыпалось на землю, в поле. Это и создало благоприятные условия для появления такого несчетного множества мышей.
Конечно, ты можешь иметь свою точку зрения — это твое право. Только нам тогда объясняли это так».
Наверное, так оно и было, как объясняли специалисты, а не «старые люди»…
Глава шестая. В землянке
Я никогда не видел лица этого человека. Не знаю его фамилии, его имени. Не помню, откуда он родом. Знаю лишь, что он лейтенант, — и все. Мы разговаривали два-три часа. И тем не менее не могу не сказать о нем: он запомнился на всю жизнь. Я часто думал о нем в течение всей войны. И после войны.
Встретились мы так.
Я протиснулся в землянку. В ней было тепло и абсолютно темно. На всякий случай поздоровался. Мне ответил мягкий задумчивый голос. Немного помешкав, он настороженно спросил:
— Кто?
— Из новеньких я. Пополнение…
— А-а. То-то слышу — голос незнакомый. Откуда?
— Из госпиталя. После ранения.
— Где воевал?
— Под Котлубанью.
— Да-а, там были сильные бои осенью, помню… Располагайся, отдыхай. Есть хочешь? Там на печурке котелок со «шрапнелью», поешь. Хлеб пошарь, тоже где-то там.
— Спасибо, не хочу.
Видать, он был рослым: его ноги выдавались в проходе. Я нечаянно задел за них в темноте, когда стал устраиваться на другой лежанке, к печурке поближе — от нее чувствительно тянуло теплом.
— Откуда родом? — спросил он.
— Сибиряк.
— Хорошие ребята сибиряки, — тихо произнес он и, помолчав, добавил: — У нас есть один сибиряк, Иван Исаев. Из Красноярска.
— Я с Алтая.
— Никогда не был в Сибири. Говорят, у вас на Алтае горы красивые, как в Швейцарии.
— Не был, не знаю.
— Где, в Швейцарии?
Я невольно засмеялся.
— И в Швейцарии не был, и в наших горах.
— Зря. Посмотрел бы. Я люблю смотреть.
Он говорил неторопливо, как, видимо, перед моим приходом неторопливо думал. Наверное, вспоминал дом, потому что стоило лишь заговорить о родной деревне, как в голосе появилось не то чтобы оживление, а какой-то интерес, теплота, раздумчивость.
— До войны я механиком работал в совхозе. Скучная работа. Это я считал тогда. А сейчас как начну вспоминать, — вспоминаю почему-то все чаще и чаще, — и думается мне, что интереснее моей работы вроде бы нет и не было на свете. Так бы домой и улетел. В наш хреновенький гаражишко, к моим полуторкам. Кажется, люблю я их сейчас чуть ли не больше всего на свете. Запах гаражный! Ты, наверное, не представляешь всего этого? Тебе сколько лет-то?
— Сегодня исполнилось девятнадцать.
— Поздравляю… Конечно, неженатый?
Я хмыкнул:
— Чего я, очумел, что ли…
— Мне вот двадцать два. А я уже очумел.
Он долго молчал: видимо, снова улетал мысленно в свою деревню, потому что, когда я вроде бы начал придремывать, он вдруг заговорил:
— Была у нас в деревне девчушка. Невзрачненькая, серенькая. Я уж школу кончил, а она все еще ходила в седьмой или восьмой, а может, и в десятый класс. Я не считал в то время. Мимо нашего дома ходила. В материных валенках, в большой шали. А потом как-то однажды весной вдруг она скинула всю эту шушеру. Увидел я ее и остолбенел. Думаю: боже мой, откуда такая красота-то взялась! Из ничего вроде бы расцвела. Стою и, рот разинувши, смотрю. А она подошла и улыбается: «Что, — говорит, — только сейчас и заметил? А я-то, дура, думала, что ты зрячий… Вильнула подолом и прошла мимо. И началось у меня, как в любовном романе: я за ней, она от меня. Чувствую, что совсем не отрезает и близко не подпускает. Обиделась, что ли…
Он зашуршал газетой — видимо, впотьмах отрывал лоскут на закрутку. Потом заработала «катюша» — посыпались искры. Прикурил. Мне виден был красный огонек цигарки, и когда огонек вспыхивал, то освещались кончик носа и глубокая ямочка на квадратном подбородке.
— И откуда у них такая обидчивость берется? Вроде бы вчера еще соплюхой была. А тут вдруг на вот те — гонор…
Он опять замолчал. Лежал, попыхивая цигаркой. Потом вздохнул.
— Приду, бывало, в клуб, а она с учителем танцует. Был у нас такой очкарик, на скрипке играл. Каждый раз, как только самодеятельность выступает, так он «Амурские волны» да «Дунайские волны» — одно и то же пиликает. До сих пор не переношу я эти «волны»…
Он тихонько засмеялся.
— В госпитале, знаешь, однажды услышал, так меня трясти стало, как в лихорадке. Доктор был у нас весельчак старичок, говорит: у тебя, парень, по-медицински выражаясь, аллергия, то есть отрицательная реакция на эти вальсы. Явление, говорит, довольно редкое в природе… А я-то знаю, чего ради у меня такая реакция!.. Бывало, подойду к ней. Не успею двух слов сказать, а он тут как тут: разрешите, говорит, пригласить вас на танец? Какая тут может быть положительная реакция! Так бы по морде ему и заехал. А все от злости, что сам танцевать не выучился — стоял, стены отирал. Но зато когда танцы заканчивались, тут уж я к ней никого не подпускал — как коршун кружил вокруг… Долго мы хороводились. Долго она испытывала меня, так сказать, на прочность… Я к тому времени уже начал понимать, что любовь должна чем-то питаться, не только одной ревностью и петушиным задором. Чувствовал, что очкарик со своими вальсами не нужен ей. Она с ним заигрывает, чтобы подразнить меня и вообще посмотреть, на что я способен. Ей нужен сильный человек. А когда я это понял, воспрянул духом: танцами и всякими там дунайско-амурскими волнами мне, конечно, не взять, а вот в технике — тут мы посмотрим.
Он легко поднялся на лежанке, два раза торопливо затянулся окурком, осветив квадратный подбородок, острые скулы и свесившийся на лоб чуб, бросил окурок к печурке и снова лег на спину. Долго молчал.
— Понимаешь, люблю я технику. — Он снова помолчал. — Мне бы образование инженерное, я бы, может, стал, как Рудольф Дизель. — Вздохнул. Стал снова отрывать газету, закуривать. — Я бы непременно изобрел что-то грандиозное. — И вдруг спросил меня: — Ты в технике что-нибудь кумекаешь?
— Да так, общее представление. Трактористом работал немного.
— Ну, тогда ты поймешь, — оживился он. — Понимаешь, я задумал изобрести принципиально новый двигатель. Без поршней и без кривошипно-шатунного механизма. Роторный двигатель. Понял?
— Н-не очень.
Он засмеялся.
— Конечно, надо бы чертеж посмотреть. А в двух словах принцип его работы таков. В динамо-машине ротор видел? Вот и тут такой же стержень. Между стержнем и стенками цилиндра фигурное пространство, в котором вращаются лопасти и за счет конфигурации стенок создают разницу давления в цилиндре, производят всасывание, сжатие и выхлоп. Понял?
Я не совсем понял, но сказал:
— Примерно представляю.
— Так вот, я ночами сидел над этим двигателем. Массу литературы перечитал. Начал вроде бы шутя, в пику тому очкарику, а потом захватило меня. В мастерской отлил чугунный цилиндр с конфигурациями внутри. Всем гаражом драили до зеркального блеска. Долго не заводился. Потом только понял — обороты ему надо большие. Пружину заводную приспособил. Ка-ак она крутнула! Завелся. Понимаешь, весь гараж прыгал от радости. А я, конечно, больше всех. Хорошо работал. Только нагрузку не принимал, малосильный получился. В чем дело — понять не могу. Но я его добью все равно. После войны в академию поеду с ним. Какому-нибудь ученому отдам, пусть до ума доведет мою идею.
Он снова замолчал. И надолго. Докурил цигарку, заплевал на ладони, не поднимаясь, бросил к двери, откуда тянуло стужей.
Меня подмывало спросить, чем же кончились его ухаживания. Наконец насмелился. Кашлянул.
— Ну, а как с тем делом? Свадьба-то была?
Он молчал… Значит, неспроста молчит, подумал я, Должно, отбил очкарик у него девку-то.
— Не было свадьбы, — наконец, сказал он тихо, — На второй день войны меня взяли в армию. Прибежал к ней домой. А ее нет, в город уехала по каким-то делам… Прибыли мы на станцию. Ждем отправки. Много нас скопилось. Сутки ждем. На душе у меня до того муторно — хоть волком вой. К вечеру подали вагоны. И тут слышу, меня вызывают. Выбираюсь из толпы. Гляжу — она! Кинулась ко мне на шею. Плачет, а сама целует меня и приговаривает: «Дура! Вот дура-то — себя счастья лишала…» И еще всякие ласковые слова мне говорила при всех, никого не стесняясь. А потом достала из-за выреза кофты загсовый листок, говорит: «Хочу быть твоей женой. Давно согласна, да вот из-за своего дурацкого характера и тебя мучила и сама терзалась, все не верила, что ты меня сильно любишь. Давай распишемся в присутствии вашего командира. Едва упросила председателя сельсовета. Выдал листок…» Ну, я от радости, конечно, очумел, расписался сдуру-то. В эшелон и — поехал.
— Почему сдуру? — искренне удивился я.
— А что умного-то? Закабалил девку этой бумагой — и все. Ни жена, ни невеста…
В землянке стало тихо. Я приподнялся на локте, ожидая продолжения рассказа: что же, что же дальше?.. А что, собственно говоря, могло быть дальше?
У входа в землянку послышались торопливые шаги. Заскрежетала обледенелая палатка. Просунулась голова.
— Лейтенант! К пээнша-два!
— Сейчас.
Он начал собираться. Я тоже сел на своей лежанке.
— Может, помочь что-нибудь, товарищ лейтенант? — предложил я.
Он ничего не ответил. Долго шуршал одеждой. Посапывал. Потом сказал бодро:
— Ну, парень, отдыхай. Мы — за «языком»… Вернусь, покажу тебе чертеж двигателя. Покумекаем вместе.
Но он не вернулся.
Утром принесли его ребята на плащ-палатке и похоронили. Я прибежал на взгорок, когда над могилой давали залп длинными очередями из автоматов.
К концу дня я пришел в землянку старшины вместе с другими новичками получать оружие, валенки, маскхалат. Там сидел начальник разведки полка, пээнша-два, грузный капитан Сидоров, и, как я немного погодя понял, писал родным погибшего лейтенанта. Старшина вывалил на стол содержимое лейтенантского вещмешка.
— Вещей ценных нет, товарищ капитан, одни письма… Вот, правда, папка с какими-то чертежами.
Капитан оторвался от письма.
— Папку пошлем по инстанциям — может, что дельное. А письма сжечь.
— Письма-то от жены, товарищ капитан. Чуть не каждый день получал. Любовь, должно, сильная была.
Не отрываясь от листа, капитан сухо произнес:
— Не посылать же их обратно.
И старшина молча стал бросать их в топящуюся печь. Они корежились, свертывались в трубочки, словно никак не хотели сгорать, потом враз вспыхивали ярким пламенем и мгновенно превращались в черную фольгу.
Капитан закончил писать. Посидел еще, задумавшись. Повернулся всем туловищем к печке. Долго, не мигая смотрел на огонь. Очень долго. Потом вздохнул, тихо произнес:
— Се ля ви…
— Что вы сказали, товарищ капитан? — поспешно спросил старшина.
Капитан все еще смотрел на огонь. Наконец поднялся, опершись о колени.
— Такова жизнь, старшина…
Глава седьмая. Первый «язык»
Любой моряк помнит первый выход в море, летчик — первый вылет… Помню и я первую вылазку на вражеские позиции. И вообще свое посвящение в разведчики.
Декабрь сорок второго. Мороз и пронизывающий ветер. Самый короткий день и самая длинная ночь.
Нас выгрузили в хуторе Вертячьем. Роты две — пополнение. Долго держали в строю — видимо, командиры ходили кому-то докладывать о нашем прибытии. Потом завели в затишек — в заброшенный сарай с остатками мякины — и приказали располагаться на отдых.
Сарай сделан из плетня, когда-то в своей далекой «молодости» обмазан коровьим пометом, который уже почти полностью отвалился. Чтобы представить «отдых» в таком «затишке», надо хотя бы мысленно продрожать в нем ночь. И не просто продрожать, а так, чтобы от дрожи ломило скулы. И опять-таки не просто ночь, а декабрьскую, длинную, как год. И тогда этот «год» покажется вечностью.
Но, как и все на земле, сарайная «вечность» тоже имела свой конец. Утром нас накормили горячей похлебкой с мясом по-фронтовому щедро. Выдали фронтовой паек махорки (в тылу курево не выдавали). Мы с удовольствием закурили. И — мир засверкал, заулыбался.
Нас построили. Долго равняли, пересчитывали. 6 сторонке стояла небольшая группа командиров. Обращал на себя внимание высокий пожилой майор с рыжими усиками. Он то и дело поворачивался то к одному, то к другому из стоявших рядом. Как выяснилось немного погодя, это был командир полка. Он произнес перед нами короткую, прочувствованную речь. Затем спросил:
— Разведчики есть?
Все молчали.
— А желающие есть?
Строй и на этот раз не шелохнулся. Колебался и я. Мне хотелось в разведку и в то же время было страшновато: а вдруг не смогу, не выдержу?
Командир полка повторил вопрос. И тут я решился: «Э, была не была!» Вышел из строя. Майор подошел ко мне, совсем не по-военному положил руку мне на плечо, спросил фамилию, где я воевал, где лежал в госпитале. Потом медленно двинулся вдоль строя, вглядываясь в лица красноармейцев. Кое перед кем останавливался, чаще всего перед молодыми, спрашивал:
— А ты не хотел бы в разведку?
Если парень отрицательно тряс головой, шел дальше. Если же мялся в нерешительности, то говорил:
— А ты подумай. Работа интересная.
Впервые я слышал, чтобы армейскую службу, да еще на фронте, называли работой.
— Правда, опасная. Но интересная. А что касается опасности — на фронте везде опасно.
И парень, как правило, выходил из строя.
Набралось нас человек пять или шесть — точно не помню. Майор назначил меня старшим. Развернул планшет, показал точку.
— В шести километрах отсюда, в балке Глубокой вот здесь, штаб полка. Доложишь начальнику разведки капитану Сидорову, что прибыли в пополнение. Понял?
— Так точно, — не отрывая глаз от карты, стараясь запомнить маршрут, ответил я.
К моему удивлению, мы точно вышли к штабу. Я доложил. Капитан позвал старшину, распорядился:
— Накормить! А потом по землянкам — отдыхать!
Начало смеркаться, когда я протиснулся в указанную мне землянку. Там было тихо и тепло. На всякий случай поздоровался. Мне ответил мягкий раздумчивый голос, А секунду помешкав, настороженно спросил: