Вот что, — тут Филип исступленно обвел глазами слушателей и в припадке неуклюжего восторга рубанул воздух, — вот что я называю дебютом.
Никто из слушателей даже не поднял глаз; нелепый восторг лектора явно остался для них незамеченным. Если Филипа и обескуражила холодность аудитории, он не подал виду и невозмутимо продолжил:
А теперь давайте взглянем на то, что гораздо ближе вашим сердцам, — спортивные дебюты. Можно ли забыть великолепные дебюты Крис Эверт, Трейси Остин или Майкла Чанга, выигравших турниры большого шлема в пятнадцать-шестнадцать лет? А шахматных вундеркиндов Бобби Фишера и Пола Морфи? Или Хосе Рауля Капабланку, который выиграл чемпионат Кубы по шахматам в одиннадцать лет.
И наконец, я хотел бы напомнить вам об одном литературном дебюте — самом потрясающем литературном дебюте всех времен и народов, о человеке, который в свои двадцать с небольшим лет ворвался в мировую литературу со своим блестящим творением…
Здесь Филип умолк, явно намереваясь подогреть интерес аудитории, и взглянул в зал, лучась таинственностью. Очевидно, он не сомневался в своем успехе. Джулиус не верил глазам: что он ожидает увидеть? Студентов, которые привстают от нетерпения с мест и с дрожью в голосе спрашивают друг друга: «Кто же это? Кто этот литературный гений?»
Джулиус оглянулся на зал: всюду потухшие взгляды, тела лениво развалились в креслах, кто-то бессмысленно водит ручкой в тетрадке, кто-то с головой ушел в разгадывание кроссвордов. Слева от Джулиуса какой-то студентик спал, растянувшись на два кресла. Справа, в конце его собственного ряда, парочка, обнявшись, застыла в продолжительном поцелуе. Впереди в соседнем ряду двое юнцов, подталкивая друг друга локтями, игриво поглядывали куда-то в конец зала. Несмотря на любопытство, Джулиус не обернулся туда же — наверняка молокососы заглядывают кому-нибудь под юбку. Он взглянул на Филипа.
Так кто же был этот гений? — монотонно гудел Филип. — Его звали Томас Манн. Когда ему было столько же лет, сколько вам, — да, ровно столько, сколько вам, он начал писать свой шедевр, великий роман «Будденброки», который увидел свет, когда автору было всего двадцать шесть. Томас Манн — прошу запомнить это имя. Один из гигантов двадцатого века, Нобелевский лауреат по литературе. — Здесь Филип продиктовал своему помощнику слова
Филип захлопнул книгу и снова вернулся к своим конспектам.
Так кто же был автор этого сочинения, которое настолько преобразило Томаса Будденброка? В книге Манн отказывается открыть его имя, но сорок лет спустя он напишет великолепное эссе, в котором будет утверждать, что автором сочинения был Артур Шопенгауэр. Манн описывает, как в двадцать три года впервые испытал невероятную радость от книг Шопенгауэра. Его не только околдовала мелодика шопенгауэровских слов, которые он описывает как «такие безупречно чистые и гармоничные, такие округлые, изложение и речь такие сочные, такие изящные, так ладно подогнанные друг под друга, такие волнующе яркие, такие великолепно и небрежно строгие, каких не было еще во всей истории немецкой философии» [15], но и сама суть шопенгауэровской идеи, которую он называет «волнующей, захватывающей, целиком построенной на контрастах, балансирующей где-то между инстинктом и разумом, грехом и искуплением» [16]. Манн решил, что Шопенгауэр — слишком бесценная находка, чтобы держать ее при себе, и, не раздумывая, вложил его книгу в руки умирающего персонажа.
Но Томас Манн был не один — целый ряд великих мыслителей признавались, что многим обязаны Артуру Шопенгауэру. Толстой называл его «величайшим гением человечества». Для Рихарда Вагнера он был «даром небес». Ницше признавался, что его жизнь навсегда изменилась с той минуты, когда он купил старенький томик Шопенгауэра у лейпцигского букиниста и позволил, как он выразился, «этому неутомимому мрачному гению поработать над моим сознанием» [17]. Шопенгауэр навсегда изменил интеллектуальную карту Западного мира, и без него мы имели бы совсем других, гораздо слабее, и Фрейда, и Ницше, и Харди, и Витгенштейна, и Беккета, и Ибсена, и Конрада.
Филип вынул карманные часы, на мгновение задержал на них взгляд и торжественно объявил:
На этом я заканчиваю обзор философии Шопенгауэра. Она настолько глубока и необъятна, что ее невозможно изложить в кратком виде, посему я решил ограничиться только тем, чтобы возбудить ваше любопытство и подтолкнуть вас самостоятельно освоить те шестьдесят страниц, которые посвящены этому вопросу в учебнике. Оставшиеся двадцать минут я хотел бы отвести на вопросы и обсуждение. Есть вопросы от аудитории, доктор Хертцфельд?
Совершенно сбитый с толку этим тоном, Джулиус снова оглядел пустой зал и затем негромко спросил:
— Филип, ты вообще заметил, что аудитория давно разошлась?
— Какая аудитория? Ах, эти? Так называемые студенты? — Филип небрежно дернул рукой, как бы показывая, что они не заслуживают его внимания и ни их появление, ни отсутствие не имеют для него совершенно никакого значения. — Вы, Доктор Хертцфельд, и только вы — моя аудитория сегодня. Я читал эту лекцию только для вас, — ответил Филип, которого, по-видимому, нисколько не смущал разговор в гулком пустом зале с собеседником, сидящим в тридцати футах от него.
— Ну ладно, я поддамся. С какой стати ты читал ее для меня?
— Подумайте хорошенько, доктор Хертцфельд.
— Я бы предпочел, чтобы ты звал меня Джулиус. Когда я называю тебя Филип, мне кажется, тебя это не слишком раздражает, поэтому будет правильно, если ты тоже будешь называть меня Джулиус. Кстати, тебе это ничего не напоминает? Я только что вспомнил, что однажды, много лет назад, я тебе уже говорил: «Зови меня Джулиус — ведь мы не чужие».
— Я не имею привычки называть клиентов по имени, я им не друг, а профессиональный консультант, но раз вы хотите — пусть будет Джулиус. Так на чем мы остановились? Ты спрашиваешь, почему я читал лекцию только для тебя? Отвечаю: это моя реакция на твою просьбу о помощи. Вспомни, Джулиус, ты попросил меня о встрече, но на самом деле за этим стояло многое другое.
— Разве?
— Да. Позволь объяснить. Во-первых, твой тон звучал слишком настойчиво — тебе было крайне важно, чтобы я с тобой встретился. Вряд ли ты сгорал от любопытства и просто хотел узнать, как у меня дела. Нет, ты хотел чего-то другого. Ты упомянул, что твое здоровье в опасности, а в шестьдесят пять это может значить только одно — ты умираешь. Отсюда я заключил, что ты напуган и ищешь поддержки. Моя лекция и есть ответ на твою просьбу.
— Надо признаться, весьма туманный ответ.
— Не туманнее твоей просьбы.
— Принято. Хотя, сколько я тебя помню, ты всегда любил скрытность.
— Я и сейчас ничего не имею против нее. Ты просил о помощи, и я ответил — я познакомил тебя с человеком, который лучше других знает, как тебе помочь.
— Ты, значит, собирался утешить меня рассказами про умирающих Будденброков?
— Конечно. Но это была только приманка, маленький пример того, что я как твой проводник по Шопенгауэру смогу тебе предложить. Поэтому я и собираюсь заключить с тобой сделку.
— Сделку? Филип, ты не устаешь меня удивлять. И что же это такое?
— Видишь ли, мне нужна лицензия на консультирование. Я уже наработал достаточно часов и собрал все необходимые справки. Единственное, что мне осталось, — отработать двести часов под профессиональной супервизией. Я мог бы, конечно, и дальше работать как клинический философ — государством эта деятельность пока никак не регулируется, — но лицензия консультанта дает мне ряд преимуществ, включая страховку от врачебных ошибок — ну, и продвижение на рынке, конечно. В отличие от Шопенгауэра, у меня нет ни финансовой, ни научной поддержки — ты сам имел возможность убедиться, какой интерес к философии питают эти олухи из свинарника под названием Коустел-колледж.
— Филип, тебя не напрягает, что мы друг другу кричим? Лекция окончена, может быть, ты присядешь и мы продолжим в более неформальной обстановке?
— Конечно. — Филип собрал бумаги, затолкал их в портфель и опустился в кресло на первом ряду. Теперь они были ближе друг к другу, но их по-прежнему разделяли четыре ряда кресел, и кроме того, Филипу всякий раз приходилось неловко выворачивать шею, чтобы обращаться к Джулиусу.
— Правильно ли я понял, что ты предлагаешь мне бартер: я становлюсь твоим супервизором, а ты обучаешь меня Шопенгауэру? — уже тише спросил Джулиус.
— Именно. — Филип повернул шею — ровно настолько, чтобы не встречаться взглядом с Джулиусом.
— И ты уже продумал все детали?
— Еще как продумал. Честно говоря, доктор Хертцфельд…
— Джулиус.
— Да, да, Джулиус. Я только хотел сказать, что уже несколько недель собирался тебе позвонить и попросить о супервизии, но все откладывал — денежные дела, то да се. Поэтому я очень удивился, когда ты сам позвонил, — замечательное совпадение. Что касается принципа нашей работы, предлагаю встречаться раз в неделю и разбивать встречу надвое: одну половину ты консультируешь меня по моим клиентам, другую — я тебя по Шопенгауэру.
Джулиус закрыл глаза и погрузился в размышления.
Филип подождал пару минут и потом не выдержал:
— Ну что? Видишь ли, у меня сейчас по расписанию семинар, и, хотя нет надежды, что кто-то появится, нужно срочно бежать в деканат.
— Не знаю, что и сказать, Филип. Не каждый день получаешь такие предложения. Мне нужно как следует подумать. Давай встретимся на недельке. Я свободен по средам вечером. Можешь в четыре?
Филип кивнул:
— В среду я кончаю в три. Встретимся в моем офисе?
— Нет, Филип, в моем. Это у меня дома, Пасифик-авеню, 249, рядом с моим прежним офисом. Вот моя карточка.
Из дневника Джулиуса
Он просто огорошил меня своим предложением. Он, видите ли, предлагает мне сделку: я становлюсь его супервизором, а он — моим консультантом. Удивительно все-таки, как быстро мы попадаем под знакомое влияние. Похоже на сон, когда все вокруг кажется таким странно знакомым, а потом вспоминаешь, что уже видел то же самое место, но в другом сне. Или на марихуану: пара затяжек — и ты уже в знакомом месте и думаешь знакомые мысли, которые существуют только под кайфом.
То же самое и с Филипом: поговорил с ним пару минут, и оп-па — тут же накатили старые воспоминания и еще особое, «филиповское» настроение. Высокомерный, презрительный нахал. Думает только о себе. И все-таки в нем есть что-то — что-то сильное, оно притягивает меня. Но что именно? Интеллект? Холодность и высокомерие, помноженные на наивность? Поразительно, что за двадцать два года он ничуть не изменился. Хотя нет, он избавился от своей сексуальной зависимости, и теперь ему больше не нужно носиться, как кобелю по следу, вынюхивая очередную сучку. Он живет теперь возвышенной жизнью, о которой всегда мечтал. Но расчетливость — она осталась прежней. И так простодушен, что даже не догадывается ее скрывать. Думает, я уцеплюсь за его предложение руками и ногами. Выброшу на ветер двести часов своего времени, чтобы он учил меня Шопенгауэру. И у него еще хватает наглости выставлять дело так, будто это нужно мне самому, будто я сам его об этом прошу. Конечно, это было бы любопытно, но тратить двести часов на байки про Шопенгауэра не входит в мои планы. И к тому же, если он надеется поразить меня чем-то вроде умирающих Будденброков, он ошибается. Соединиться со всем и вся за счет потери собственного Я с его уникальной памятью, с его единственным, неповторимым сознанием? Нет, эта идея меня мало греет. Не греет совсем.