Шопенгауэр как лекарство - Махалина Лилия 12 стр.


Но что было делать Генриху? Под угрозой была судьба наследника, равно как и будущее всего дела семьи Шопенгауэров. Кроме того, Генриха бросало в дрожь при одной мысли о том, что его сын станет влачить нищенское существование школяра.

Сначала Генрих задумает учредить через церковь пожизненную ренту для сына, но издержки окажутся непомерными, дела пойдут плохо, и к тому же у него будут определенные финансовые обязательства перед женой и дочерью.

Неожиданно решение — и довольно дьявольское решение — начнет созревать в его мозгу. До сих пор он отказывал Иоганне в ее просьбах отправиться в турне по Европе: времена стояли тяжелые, политический климат был таким капризным, что ганзейским городам в любую минуту грозили разные напасти, да и дела требовали его постоянного присутствия в городе. Но усталость и желание хоть ненадолго развлечься сделают наконец свое дело, и сопротивление Генриха начнет постепенно ослабевать. В один прекрасный день Генриха осенит: он поймет, как убить двух зайцев — доставить удовольствие жене и решить вопрос с судьбой Артура.

Решение состояло в том, чтобы предложить своему пятнадцатилетнему сыну выбор: «Ты должен выбрать, — скажет он Артуру, — либо в течение года сопровождаешь родителей в турне по Европе, либо начинаешь карьеру ученого. Либо даешь мне клятву, что по возвращении из турне начинаешь готовиться стать купцом, либо отказываешься от турне, остаешься в Гамбурге и немедленно приступаешь к классическому образованию, которое подготовит тебя к ученой деятельности».

Вообразите себе, что должен чувствовать пятнадцатилетний мальчишка, которого ставят перед таким выбором. Наверняка педантичный Генрих не обошелся и без житейских нравоучений, наверняка постарался объяснить сыну, что жизнь устроена так, что бывает «либо — либо» и на каждое «да» обязательно есть свое «нет» (и действительно, много лет спустя Артур напишет: «Тот, кто хотел бы стать всем, не может стать ничем»).

А может быть, Генрих хотел испытать сына? Позволить ему вкусить горечи самоотречения, понять, что если он не способен отказаться от удовольствий путешествия, как он сможет отказаться и от прочих земных удовольствий ради аскетической жизни ученого?

Впрочем, возможно, мы слишком великодушны к Генриху: скорее всего, ставя такое хитроумное условие, отец был заранее уверен, что сын не станет, не сможет отказаться от поездки. И какой пятнадцатилетний подросток в 1803 году сделал бы это? Подобная поездка была равноценна подарку судьбы, которого удостаивались очень немногие, и добровольно отказаться от него значило упустить, возможно, единственный шанс в жизни. В те времена, когда о фотографии еще не было и речи, чужие страны изучали по рисункам, картинам и путевым дневникам — литературному жанру, который с таким блеском впоследствии освоит Иоганна Шопенгауэр.

Чувствовал ли Артур, что продает душу дьяволу? Терзали ли его муки совести? История об этом умалчивает. Нам известно только, что в 1803 году, в пятнадцать лет, он пустится с отцом, матерью и слугой в путешествие по Западной Европе, которое продлится один год и три месяца. Его шестилетняя сестра Адель останется в Гамбурге на попечении родственников.

Артур опишет свои впечатления от той поездки в путевых дневниках, которые, повинуясь указаниям родителей, станет вести на языке той страны, где семья будет останавливаться. Его лингвистические способности поражают воображение: в свои пятнадцать Артур свободно изъяснялся на немецком, французском и английском, мог объясниться на итальянском и испанском. Позже он освоит еще с десяток древних и современных языков и заведет обычай, как будут иметь возможность убедиться посетители его мемориальной библиотеки, делать заметки на полях на языке текста.

Путевые дневники юного Артура дают представление о том, какие именно интересы и наклонности со временем лягут в железное основание его характера. Мощнее всего в них будет звучать один мотив — безграничный, всепоглощающий ужас перед невыносимыми страданиями человечества. В мельчайших подробностях он станет описывать такие «достопримечательности» Европы, как толпы голодных нищих в Вестфалии, массы несчастных беженцев, что в панике спасаются от надвигающейся войны (наполеоновские кампании уже готовы были захлестнуть Европу), грабителей, карманных воришек, пьяные толпы в Лондоне, банды мародеров в Пуатье, гильотину, выставленную на всеобщее обозрение в Париже, шесть тысяч галерных каторжников в Тулоне, прикованных, словно звери, цепями друг к другу и оставленных на жалких корабельных остовах, в любую минуту готовых пойти ко дну. Он опишет крепость в Марселе, где когда-то томился человек в Железной маске, и музей «черной смерти», хранящий память о том, как во время чумы письма из зараженных районов окунались в чан с горячим уксусом, прежде чем передавались адресату. В Лионе он обратит внимание на людей, которые спокойно прогуливались мимо тех самых мест, где во время революции были казнены их собственные отцы и братья.

В Уимблдоне, в пансионе, где, кстати, некогда обучался лорд Нельсон, Артур будет совершенствоваться в английском и заодно посетит публичные казни и показательные порки моряков, заглянет в больницы и дома скорби и будет в одиночку бродить по бесконечным жутким трущобам Лондона.

Говорят, Будда провел юность в стенах дворца, скрывавших от него истинную жизнь. Оказавшись впервые за его пределами, он столкнулся с тремя главными несчастьями человечества: он увидел больного, старика и мертвеца. Потрясенный, Будда отрекся от мира и пустился на поиски спасения человечества.

Такой же неизгладимый след оставит эта поездка в сознании юного Артура. От него не укроется это сходство с Буддой, и много лет спустя, вспоминая о своем путешествии, он напишет: «На 17-м году моей

Большинство людей, оглянувшись под конец жизни назад, найдут, что они всю свою жизнь жили ad interim, и будут удивлены, увидя, что то, что они пропустили без всякого внимания и употребления, именно и было их жизнью, было именно тем, в ожидании чего они жили. И таким образом все житейское поприще человека обычно сводится к тому, что, одураченный надеждой, он в какой-то пляске спешит в объятия смерти[31] .

С котенком вся проблема в том,

Что он становится котом.

С котенком вся проблема в том,

Что он становится котом.

Джулиус потряс головой, чтобы избавиться от привязавшегося стишка, сел в постели и открыл глаза. Шесть часов утра, понедельник, день очередного занятия с группой. Вот уже две бессонные ночи эти нелепые стишки Огдена Нэша неотвязно вертелись у него в голове.

Каждый знает, что жизнь состоит из потерь, но мало кто догадывается, что самое страшное ждет впереди, когда старость лишает нас нормального человеческого сна. Кто-кто, а Джулиус знал это слишком хорошо. Его обычный сон представлял собой тончайшую пелену дремоты, которая так редко заходила в область истинного, блаженного дельта-сна и так часто прерывалась бесконечными пробуждениями, что он нередко с ужасом думал о том, что пора идти в постель. Как и многие страдающие бессонницей, он часто просыпался по утрам в твердом убеждении, что либо проспал гораздо меньше, чем на самом деле, либо вообще всю ночь не сомкнул глаз. Порой ему удавалось убедить себя в том, что он действительно спал, только после тщательного анализа ночных видений, слишком иррациональных и противоестественных, чтобы померещиться наяву.

Но сегодня утром он решительно не мог понять, сколько проспал на самом деле. С котятами и кошками все более или менее ясно — они вплыли в сознание с остатками сна, но все остальное явилось ниоткуда — ни ясное и осмысленное, как при полном сознании, ни причудливое и абсурдное, как во сне.

Сидя в постели с закрытыми глазами, Джулиус в который раз проговорил про себя надоедливый стишок и попытался проанализировать его по всем правилам — как учил своих пациентов, когда просил их воскресить в памяти ночные фантазии, сны или гипногогические образы. Стишок, по всей видимости, был адресован тем, кто любил котят, но неодобрительно относился к их взрослению. Но какое отношение это могло иметь к нему? Он одинаково любил и котят, и кошек, любил двух кошек, живших на отцовском складе, любил их котят и котят их котят, и поэтому непонятно, с какой стати этот стишок к нему привязался.

Хотя, если подумать хорошенько, это мог быть намек на заблуждение, в котором он пребывал всю жизнь, полагая, будто все, что касается Джулиуса Хертцфельда — его благополучие, положение, известность, — должно идти только в гору, и жизнь с каждым днем должна становиться все лучше и лучше. Теперь-то он понимал, что дело обстояло как раз наоборот — и тут стишок был прав; самое лучшее было вначале, в том невинном, котячьем времечке с его беззаботными играми, прятками, борьбой за знамя и возведением крепостей из пустых ящиков на отцовском складе, когда еще не было ни вины, ни лжи, ни знания, ни долга, и по мере того как проходили дни и годы, тот изначальный свет постепенно тускнел и жизнь неумолимо мрачнела. Но худшее, как выяснилось, было припасено на потом. Он вспомнил то, что Филип сказал о детстве на прошлом занятии. Что ж, надо признать, здесь Ницше с Шопенгауэром оказались правы.

Джулиус печально покачал головой. Да, он никогда не умел ценить настоящее, не мог остановить мгновение и сказать самому себе: «Вот он, этот миг, этот день — вот то, о чем я мечтал. Это мое самое счастливое мгновение, здесь и сейчас. Я хочу остаться в нем навсегда». Нет, он всегда считал, что лучшие дни впереди, всегда с нетерпением ждал будущего, когда станет взрослее, умнее, важнее, богаче. А потом наступил перелом, когда все повернулось вспять, розовые мечты рассыпались на мелкие кусочки и пришла пора мучительной тоски по ушедшему.

Но когда этот перелом наступил? Когда на смену безоблачным надеждам пришла ностальгия по прошлому? Конечно, не в школе, где все казалось ему только прелюдией (и помехой) к самой главной награде — поступлению в университет. И не в университете, где, на первом курсе, он мечтал поскорее покончить с тетрадками, чтобы оказаться в палате — в белом халате, накинутом на плечи, со стетоскопом, выглядывающим из нагрудного кармана или небрежно переброшенным через шею. И не на практике, на третьем и четвертом курсах, когда он уже начал работать в больнице, — тогда он мечтал поскорее подняться повыше: стать важным лицом, принимать ответственные решения, спасать жизни, в голубой форме везти пациента по коридору в хирургию на срочную операцию. И даже не после, когда, уже ординатором в психиатрии, впервые заглянул за таинственный занавес своей профессии и ужаснулся при виде ограниченности ее познаний и скудости возможностей.

Его упорное нежелание радоваться настоящему наложило мрачный отпечаток и на семейную жизнь: хотя он искренне любил Мириам, любил с того самого дня, как впервые увидел ее в десятом классе, он не переставал считать ее помехой, отделяющей его от множества других прекрасных женщин, чьего общества, как он считал, он всячески заслуживал. До самого конца он так и не признал себя связанным, ничем не желая ограничивать свою свободу в поисках удовольствий. Когда началась интернатура, он очень скоро обнаружил, что квартиры больничного персонала соседствуют с общежитием медицинских курсов, доверху забитым очаровательными юными сестричками, которые просто обожали докторов. О, это был настоящий малинник, и тогда он, помнится, вволю повеселился.

Должно быть, перелом наступил после смерти Мириам. В те десять лет после автомобильной катастрофы, которая унесла ее жизнь, он, кажется, любил ее сильнее, чем при жизни. Порой его охватывало отчаяние при мысли о том, что счастливые взлеты их совместной жизни, настоящая семейная идиллия прошли как-то серо и незаметно, словно так и надо. Даже сейчас, спустя десять лет, он не мог произносить имя Мириам иначе как с расстановкой, делая паузу после каждого слога. Еще он знал, что она навсегда осталась единственной женщиной в его жизни. Конечно, после ее смерти были те, кто ненадолго рассеивал его холостяцкое одиночество, но ему, как и им, требовалось немного времени, чтобы понять, что никто не сможет заменить ему Мириам. Последнее время он чаще бывал в мужской компании, по большей части с друзьями из своей группы поддержки, и со своими детьми. Вот уже несколько лет он проводил отпуск enfamilleс сыном, дочерью и пятью внуками.

Но все эти мысли и воспоминания были лишь обрывками минувшей ночи — основная доля ночных размышлений приходилась на речь, которую ему предстояло произнести сегодня вечером перед группой.

Он уже сообщил о болезни друзьям и частным клиентам и теперь странно волновался, готовясь «открыться» группе. Должно быть, думал он, все дело в том, что он слишком любит ее. Двадцать пять лет он с нетерпением ожидал каждого занятия. Группа — это не просто коллектив единомышленников. У нее своя особая жизнь, свой неповторимый характер. Из тех, кто начинал когда-то, теперь никого не осталось, за исключением, конечно, его самого, но душа группы, ее характер (на профессиональном жаргоне «нормы», или неписаные правила) оставались неизменными. Никто не мог бы сказать, в чем конкретно состояли эти правила, но каждый умел безошибочно определить, является то или иное поведение допустимым в группе.

Группа отнимала у него больше сил, чем остальные события недели, и Джулиус всегда с особым старанием; удерживал ее на плаву. Группа — священный ковчег милосердия, без устали переправлявший толпы измученных людей к спасительным берегам душевного спокойствия. Сколько их было? Если считать, что в среднем каждый проводил в группе по два-три года, — по меньшей мере сто пассажиров. Время от времени в мозгу Джулиуса проносились воспоминания о тех, кто сошел на берег, обломки прежних крушений, фрагменты чьих-то лиц и событий. Печально сознавать, что эти обрывки воспоминаний — то немногое, что осталось от некогда волнующих событий, что кипели, бурлили и были наполнены особым смыслом.

Много лет назад Джулиус пытался снимать группу на видеопленку, чтобы потом прокручивать самые интересные моменты, но эти записи были сделаны давным-давно, на допотопной камере, и теперь требовалась особая техника, чтобы их просмотреть. Время от времени он подумывал вытащить их из подвала и переписать, но так и не отважился: мысль о том, что с беззаботной пленки к нему вдруг сойдет его безвозвратно ушедшее прошлое, иллюзорная жизнь, что превращает живые мгновения в ничтожные электромагнитные колебания, казалась ему невыносимой.

Чтобы создать крепкую группу, требуется немало времени. Чаще всего на первых порах группа сама выбрасывает за борт тех, кто, в силу внутренних убеждений или каких-то иных особенностей, не способен влиться в общую работу (общение с другими и анализ этого общения). Потом наступает другая фаза, когда в продолжение нескольких недель в отчаянной чехарде происходит нешуточная борьба за лидерство. Когда же она заканчивается и устанавливается взаимное доверие — вот тогда-то целительное и благотворное воздействие группы начинает расти. Скотт, коллега Джулиуса, однажды сравнил групповую терапию с наведением понтонов под бомбежкой: в самом начале потери (читай: выбывшие из группы) неизбежны, зато потом, когда работа завершена, множество людей — уцелевшие члены группы и новички — могут спокойно переправляться на другой берег.

В свое время Джулиус немало написал о том, как групповая терапия помогает людям, но буксовал всякий раз, подходя к описанию самого главного элемента — ее целительной атмосферы. В одной статье он сравнил ее с лечением тяжелого кожного заболевания, при котором больного погружают в успокаивающую ванну с овсяным отваром.

Назад Дальше