Черный замок Ольшанский - Короткевич Владимир Семенович 13 стр.


За дикий виноград, обвивающий кремовые стены, за зелень. И хотя зелени не было, а над городом просто жарко и сине светило небо конца апреля — я все равно понемногу стал выходить из оцепенения. Во всяком случае действовал не по инерции.

Автобус на Ольшаны шел только под вечер, но я не зашел даже в чудесный местный музей: мне не хотелось смотреть на вещи, мне хотелось видеть людей. И понемногу отходить, припадая к их теплу. Первое мое «припадение» произошло, однако, не совсем в том ключе. Я зашел во второразрядный ресторан, один из тех, которые утром — чайная, а рестораном становятся только во второй половине дня. И угодил к началу того, чего не терплю: маленький оркестр готовился к своей слишком громкой музыке. Попросил бифштекс, еще то-се и бутылку пива.

Ресторан был современный, без копий с картин Хруцкого[45] на стенах (бедный художник!), но зато с росписями, на которых плыли разные «царевны-лебеди» и «лады» (будь они неладны, девами бы им старыми остаться или замуж далеко выйти, да чтоб им бог семь дочек дал!). До ужаса не гармонировала со всем этим мебель: шкафчики для посуды, столы, стулья и тяжелая старая стойка. И здесь уже и сейчас было хмельно и сильно накурено.

Официантка в белом венчике принесла мне все и прислонилась к подоконнику неподалеку от меня.

Я ел и слушал гомон.

— Ничего, алкоголиков лечат…

— Одолжил ей деньги. Никто в это не поверит, но это так…

— Пьяные, как гориллы, были.

— Сделал глупость. Начал обороняться… от милиции. А этого делать не след, с властью не связывайся, — поучал чей-то положительный голос. — Просто пойди себе дорогою. Прочь…

Бифштекс был из резины со стальным каркасом. Но, как говорил когда-то комиссар нашего отряда, «исчерпай все силы при выполнении задания, мобилизуйся — а сделай».

Я мобилизовался.

Тем временем оркестр, видать, по заказу, грянул обработанное в современном, суперджазовом духе попурри из белорусских песен.

Два патлатых сопляка за соседним столиком подпевали и рыдали друг другу в жилетки.

Это было уже слишком.

Официантка прикрыла розовой ладошкой рот, скрывая зевоту.

— Что это, у вас всегда такая гнусь? — спросил я.

— Почти всегда, — грустно сказала она. — Кроме поздней ночи и выходных. В большие рестораны перестали ходить.

— Угу, — сказал я. — Перестали. Тут тебе директор и объявления дает, и бегает по учреждениям, и организовывает коллективные посещения: «Напейтесь в нашем ресторане». Никто не напивается.

— Тогда директора ругают, — сказала она. — Сильно.

Впервые за последние дни я рассмеялся.

…Автобус отходил около семи. Оставалось что-то около часа до заката. Полон автобус людей, которых так редко встречаешь в Минске. Лица, покрытые бурым зимним загаром, узлы, голова утки, торчащая из кошелки. Я сел на заднее сиденье: здесь бросает и валяет, но зато сидишь выше всех и всех можно видеть, и полетел навстречу мягким, уже розовым от низкого солнца пригоркам, в леса, которые светились добрым светло-оранжевым огнем, и слушал музыку языка, и пил ее и не мог напиться.

Разговор с бранью можно услышать во всем мире — от Аляски до Австралии — но такой разговор с такой бранью — только в белорусских автобусах и на наших рынках, особенно на Могилевском, Рогачевском, ну и еще немного на Слуцком. Можно было когда-то и на Комаровке[46], но там теперь стесняются цивилизации и милиционеров. Болтают, правда, что-то про одесский «Привоз», но я бывал там и скажу: не то, не то.

Чем они приукрашивали свой разговор — этого я из уважения к вам не повторю. Но автобус гомонил, и никто ни на кого не обижался.

— У него в родном доме всегда корчма.

— Ну, это лучше, чем корчма была бы ему всегда родным домом.

Хлопцы с городскими чемоданами. Опустили стекло и кричат деду, выходящему на улицу из глухого, в темнеющих кронах деревьев, деревенского палисадника:

— Эй, дядька, сидите в хате, не выходите на улицу, а то вас троллейбус задавит.

— Или метро.

— Гы-гы-гы. — И поднимают стекло.

— Ну, это ты уже слишком. Заврался. Нереальная и потому глупая фантазия. Откуда в такой Занюханке метро?

Хохочут. Едут домой, навстречу празднику. А я еду навстречу сумеркам. И я растроган, и даже слезы просятся на глаза.

— А ты, хлопче, случаем не был в Новинках?

— Не был.

— Ну так будешь.

— Вместе пойдем.

Вмешивается какой-то местный «интеллигент»:

— А это его трахнули медной кастрюлей по голове. Так он с того времени заговаривается… на тему о медных рудниках на Балхаше.

— А он, видать, у Булак-Балаховича когда-то служил. Коням хвосты крутил. И поэтому до сих пор боится звонков в двери.

Тьма бежала навстречу, подпрыгивала, и опадала впереди полоса света, автобус засыпал, а я сидел и слабо улыбался чему-то.

…До Ольшан, маленького местечка, я добрался часов в десять с чем-то. Можно было разглядеть только огни в окнах, тусклые метлы голых еще деревьев, пятно света возле клуба да толпу у него, преимущественно из молодежи.

— Где тут можно найти ночлег? И чтобы поближе к замку?

— Ай, дядечка, — всплеснула руками какая-то девчушка. — Так это же вам Ольшанка нужна. Это пригород (она так и сказала: «пригород», и я чуть не прыснул от смеха). И километра не будет. Во-он туда, и все пря-ямо, пря-ямо.

Я чертыхнулся. Ошибка. И не первая. Ошибки даже в трудах по истории. Черт бы их побрал! Своего не знать… Это все равно как знаменитая Мало-Можейковская церковь, шедевр наш, на самом деле стоит в селе Мурованое. И неизвестно, кто первый назвал ее Мало-Можейковской. И сотни обалдуев повторили за ним, не удосужившись даже побывать на месте. Работники искусствоведения, художники, историки, архитекторы. Работнички, лихоманка на них!

Я уже совсем было собрался идти, когда кто-то сказал:

— Погодите. Вот заведующий клубом идет. Вечерка[47].

Приближался небольшого росточка человек. Волосы словно прилипли к круглой голове. Походка какая-то ладненькая, веселая.

— Зелепущенок… Микола Чесевич.

— Космич. Антон Глебович.

— Так вы к нам? Идемте вместе.

— Вечерка, до завтра, — сказал кто-то вдогонку.

— Что это они так вас зовут? — спросил я, когда мы углубились в темноту.

— А-а. Это они по-уличному. Никак не могут отвыкнуть, хотя и уважают. А уважать, казалось бы, и не за что. Шесть классов у меня образования. Однако у нас не только кино, танцы, но и лекторы, и по два спектакля в месяц. Конечно, под суфлера.

Я был очень рад попутчику. В этой кромешной тьме рысь переломала бы все четыре лапы, а я до утра обязательно попал бы обратно в Кладно, а теперь спокойно шел себе рядом с маленьким человечком, который уверенно катился вперед. И было не так уж и плохо, потому что пахло весной и не совсем еще просохшая земля пружинила под ногами.

— Так почему бы вам не подучиться?

— Э-э, где там. И хозяйство, и клуб. Жена все руки на работе стерла. Часто аж стонет на печке. Да на мое место сюда и медом не заманишь и на цепи не приведешь.

— Что так?

— Глухомань. И — чертовщина какая-то у нас в округе завелась. Сам бы заревел да сбежал куда-нибудь, так некуда. Ну, ничего.

— Какая чертовщина?

— А сами увидите… Ну не думайте, что у нас так уж паршиво. У нас там замок, костел — извините, конечно, — с плебанией[48], мельница, ссыпные пункты, филиал клуба. Вот начнутся работы, народа прибудет — станет и он функционировать три раза в неделю. Тогда хоть разорвись. Нет, место у нас хорошее, но все же пригород… А вы зачем сюда?

Я ответил, что буду изучать замок.

— Замок у нас ог-го. Запущенный только. У нас его уже недели две как обследуют. Наука! Археологи. Девушка руководит. Да ладненькая такая, только худовата. Но ничего. Как говорят, девкой полна улица, а женкой полна печь.

— А где бы там у вас можно остановиться?

— Да на первый случай хотя бы и у меня. На пару дней.

— Почему так?

— А больше вам навряд ли самому захочется. Потому что я… Вечерка. Отец мой был Вечерка. И дед. Что там говорить — люблю беседу. И не то чтобы там драка или руготня — такого я сам за дверь выкину. А беседу, обшчэния среди людей…

Нет, все же хорошо «обш-чаться с людьми». Я шел и посмеивался про себя. Хорошо мне было и потом, когда я понял, что огней Ольшанки не было видно просто потому, что парк был такой густой, и это он, даже голый, скрывал их, и что огней тех немного, и что слышен разноголосый лай собак, и что хата Вечерки такая уютная внутри, побеленная, с ручниками, с печью и газовой плитой в пристройке, с тремя комнатами и боковушкой с отдельным входом, куда хозяин с женой Марией Семеновной, дородной смешливой женщиной, отвели меня.

ГЛАВА X. Идиллия контрастов

Утром, позавтракав и выйдя из хаты, я так и ахнул, настолько все вокруг было хорошо. Небольшая, дворов на шестьдесят — семьдесят деревенька, «пригород», широко раскинулась по склонам округлых мягких пригорков и утопала в садах, где уже зелеными тучами грезили кусты крыжовника. Неширокая речушка разделяла эти две гряды пригорков и саму деревеньку. Она змеилась, эта речка, быстро исчезая с глаз и слева, и справа, и потому не сразу можно было понять, откуда долетает плеск воды на мельничном колесе. Справа, далеко, виднелись ссыпные магазины.

И эти зеленые от мха крыши, и чуть заметный зеленый налет на ветвях деревьев, и горловой, ленивый крик петухов, и земля огородов, черная, лоснящаяся, что даже курилась под свежепобеленными стволами яблонь. И две башни костела вдали. И над всем этим синее-синее глубокое небо, которым хотелось дышать.

Прежде всего я пошел к костелу, он первый бросился мне в глаза. Да и кто лучше знает историю того или иного места, как не учитель истории и не ксендз.

Костел был могучий, с двумя высоченными башнями. То величавое, царственно-пышное и одновременно простое белорусское барокко, каким оно было в начале XVII столетия. А может, в самом конце XVI. На одной из башен был «дзыгар» — календарь-часы, которые, к моему удивлению, шли.

Двери костела, несмотря на будний день, были открыты. В стороне, под развесистыми старыми деревьями, стоял мотоцикл. Я подумал, что вот кто-то здорово умудрился подкатить на этом признаке цивилизации под самый «косцёл свенты».

В дверях появился человек невысокого роста в штатском, коротко стриженный шатен с очень заметной уже сединой. Улыбка была по-детски хитроватая, лицо лисье, но чем-то приятное. Такое, наверное, было лицо Уленшпигеля. Настораживали только глаза: то смеются, а то промелькнет в них что-то пронзительно-внимательное, словно пытает тебя до дна. Глаза то серые, лучистые, а то ледяные.

— Czy tutaj jest pan proboszcz[49]?

В ответ зазвучал чистейший — в театре Купалы поискать — белорусский язык:

— Так. Чым магу быць карысным грамадзянiну-у?.. [50]

— Космич Антон.

— Леонард Жихович. Так что привело вас в этот прекрасный, но забытый уголок родной сторонки?

— Отче…

— Какой я вам «отче»? Я был и есть простой западно-белорусский хлопец. По крайней мере, для вас, а не для костельных дэвоток[51].

В двух словах я, не открывая вполне своей цели, сказал, что приехал изучать замок, и показал документы.

— Гм. Хорошо хоть документы есть… — К моему удивлению, он взял их и внимательно просмотрел. — А то за последнее время почему-то очень многие заинтересовались этим несчастным замком… которого, возможно, скоро совсем не будет.

— Почему?

— Добьют люди, если не добило время.

— А что?

— Собираются рушить кусок стены. Будут делать скотный двор.

— Гм. Даже если скотный двор (Жихович неодобрительно покосился на меня, но увидел, что я улыбаюсь), так что, ворот нету?

— Есть. Узкие. А на случай пожара, простите, правила пожарной безопасности предусматривают два выхода. А костел посмотреть не хотите?

— Затем и пришел.

Вошли. Ксендз преклонил колено. Я, конечно, нет.

Мои предки не преклоняли колен. Просто заходили, думали, сколько им надо было, и снова выходили к жизни.

Огромная пещера костела была тем, что называется, «мрак, напоенный светом». В нефах полутьма. Под сводами, на алтарной части, на колоннах — радостный и возвышенный свет: на росписи, резьбе, многочисленных фигурах.

Не имею возможности описать все богатство старинных икон. Некоторые XIV столетия. Не могу передать и росписей, которые сияли темным и светлым багрецом, желтым и глубоко-синим. Нельзя описать и великолепной, старой диспропорции фигур алтаря. Об этом нельзя.

Когда мы взобрались к органу, который матово светился черным, золотым, слегка ржавым и приглушенной зеленью, ксендз вдруг сказал мне:

— Это еще что! А вот если с карниза смотреть — голова закружится от красоты.

Карниз опоясывал изнутри, с трех сторон, весь храм, висел на высоте метров восемнадцати, был с легким наклоном книзу и шириной сантиметров семьдесят.

— Пошли. — И Леонард Жихович легко перелез через балюстраду хоров, пошел, словно по дороге, по этому кошмару.

— Не дрейфь! — сказал я себе и буквально оторвал руку от балюстрады. А потом уже было все равно. Я глянул вниз, увидел фигурки людей с мизинец, и фотоаппарат чувствительно, ощутимо потянул меня вниз. Ксендз шел впереди и давал толковые, поучительные, доходчивые и вразумительные объяснения. Он, казалось, совсем не думал, что кто-то другой может идти по этому мосту в ад совсем не как по дороге.

— Видите, волхвы! Какой колорит!.. А матерь божья — это же чудо! Какая красота! Голова кружится!

У меня в самом деле кружилась голова от «так-кой красоты»! Я старался только лихорадочно не цепляться за стену, да это и не удалось бы, потому что она плавно переходила в полукруг свода.

Когда я наконец снова вылез на хоры и взглянул на маленьких, словно в перевернутый бинокль, людей внизу, я почувствовал, что еще минута, и я стану мокрым, как мышь.

— Ну как? — триумфально спросил Жихович.

— Чудесно! — ответил я. — Wunderbar! [52] И часто это вы так «развлекаетесь»?

— А что? — невинно спросил он. — Иногда голубь залетит, бьется — нельзя же, чтобы разбилось божье создание. Идешь открывать окно.

— Нельзя, чтобы разбилось божье создание, это верно, — сказал я, посмотрев в пропасть.

Когда спустились вниз, в солнечную полутьму, меня все еще словно покачивало. Когда-то, подростком, я совсем не боялся высоты, мог сидеть на крыше пятиэтажного дома, свесив ноги вниз. Но, как говорят поляки, «до яснэй холеры»: ноги у тридцативосьмилетнего совсем не такие, как у пятнадцатилетнего.

— Что вас еще интересует? — спросил ксендз.

— Витовт Федорович Ольшанский.

— Тот?

— Тот. Что это был за человек?

— Столп веры. Много для нее сделал. В частности, этот костел.

— Словом…

— Словом, чуть не блаженный.

— Beatus[53]?

— Beatus.

— А что это за легенда о его жене?

— А, и вы слышали? Заговор Валюжинича и побег?

— Легенда широко известная.

— Что же, неблагодарная женщина. Как многие из них. Недаром ее бискуп Героним из Кладно попрекал. Убежали, захватив сокровища. Судья Станкевич (а вы знаете, что тогда судья зачастую был и следователем), средневековый белорусский Холмс, а он был человеком для тех времен гуманным, пытки — явление тогда обычное — применил только два раза, а тогда и сам магнат покаялся, что был в гневе.

— Но ведь говорили…

— И он и люди на евангелии поклялись, что беглецы живы… Жаль, окончился род. И последний из них повел себя не наилучшим образом. Вдовец, дети умерли — ему бы о боге думать. А он…

Назад Дальше