Черный замок Ольшанский - Короткевич Владимир Семенович 19 стр.


— Что это ты пьешь, как с похмелья? — спросил Хилинский.

— Что-то в последнее время жажда мучает. В голове какой-то туман странный… Ну, а насчет тех, расстрелянных? А насчет тех, что убили в Кладно?

— Говорю тебе, — сказал Щука, — архивы сгорели. Архив суда — сгорел. О Варшаве и говорить нечего. И кладненских расстреляли семнадцатого. Ну, а Кладно мы взяли восемнадцатого июля. И значит, немцы могли не успеть вывезти архив и награбленное ведомством Розенберга.

— Считай, — вмешался Ростик, — 26 июня Витебск, 27 — Орша, 28 — Могилев, 3 июля — Минск, накануне — Вилейка. Видишь, как окружили, обложили. Твоих кладненских расстреляли семнадцатого. Ну, а Кладно мы взяли восемнадцатого июля. И значит, немцы могли не успеть вывезти архив и награбленное ведомством Розенберга.

— А что ты такое сотворил, что в Ольшанке был скандал? — Хилинский вертел в руках одну из лент.

— Замок фотографировал, — мрачно сказал я. — Выдам потом пленку японцам.

— Прижмут тебе когда-нибудь твой длинный язык, — проворчал Грибок.

— Не прижмут, — сказал полковник. — Потому с ним и делимся. Потому и разговор с ним идет здесь, а не там… Несмотря на некоторых.

— Лента эта не палимпсест[69], — вдруг сказал Хилинский. — Выскабливали пергамент по какой-то иной причине.

— Что-то маскировали? — спросил Грибок.

— Кто знает? И думаю, что, может, клей, которым прикреплялась лента к предмету, — хмуро сказал Хилинский. — Только что это за предмет? Где его найти? — И добавил, глядя на то, как я снова пью воду: — Все же думай и ты, Антось. Вместо ребуса.

— Я тот ребус уже и без предмета разгадал. Полагаю, правильно.

— Склоняюсь к твоему мнению, Антось, что здесь что-то есть, — сказал Адам. — Вряд ли человек зашифровал бы что-то неважное. Но… не лезь ты слишком в дела Андрея и… Ростика. Твое дело история. И ты им подай иногда только то, что посчитаешь нужным… И они тебе нужное скажут… Что тебя касается. Помогут. Но и ты посильно поможешь.

И он с нажимом добавил:

— Если посчитают нужным заняться делом.

— Смерть моего Марьяна не считать — нужным?..

— Потому что говорить о своих делах с другими, — перебил меня Адам, — они не любят. А иногда просто не имеют права. И ты их не вини. Не лезь к ним, а они к тебе не полезут. Если что-то серьезное случится — разберутся сами.

Я был в холодной ярости. Не считать серьезным — такое?

— Не лезь ты в бутылку, — сказал Щука. — Если это было убийство — рано или поздно его раскопают.

— Кто это раскопает?

— Мы.

— Что ж, помогай бог, — сухо сказал я.

Хилинский вышел проводить меня. Стоя на этой занюханной площадке, беседовали.

— Слушай, что означает твое?

— Три, — сказал я.

— Гм. Ну хорошо. И вот это, расспроси, кто такой Бовбель, банды которого в войну и после войны гуляли возле Ольшан.

— Что, это важно?

— Щука считает.

— Тогда можно.

— Чепуха какая-то получается с этой полоской, — сказал он. — Кроме вот этого «слуцких ворот» и слова «жажда».

— Почему?

— Не знаю… Ну, а как там рыбка у вас ловится?

— Не знаю, — в тон ему ответил я.

— Спроси, если ловится, может, и я к тебе подъеду. А что еще делать пенсионеру?

— Знаешь, пенсионер, — сказал я, — катись ты к такой-то матери…

— Качусь, — улыбнулся он и закрыл дверь.

ГЛАВА XIV. О безумцах и мелочах, которые не стоят и выеденного яйца

И снова трясет машину по дороге Езно — Ольшаны.

Если это можно, конечно, назвать дорогой.

Но археологи не жалуются. И Шаблыка со Змогителем. И Высоцкий с Гончаренком. Одному лишь мне кажется, что на такой дороге только масло сбивать. И я даже не знаю, повезло мне или нет, когда из окна вагона увидел всю компанию на перроне (что-то выгружали) и в последнюю минуту, почти на ходу, спрыгнул.

Может, мне было бы легче переносить эту тряску, если бы не такая страшная жажда и такой тяжелый сон, которые мучают меня в последнее время.

Что-то со мной происходит неладное.

— Когда это, ребята, мы перестанем трястись по этим дорогам? Дороги и дороги, — не выдерживаю я.

— Ляжешь под сосенку — тогда и не будешь трястись, — мрачно «шутит» Змогитель.

— Иногда кажется, может, оно и лучше так-то, — вздыхает Гончаренок.

— Типично белорусский взгляд на вещи, — иронизирует Шаблыка. — «Что за жизнь?.. Утром вставай, вечером ложись, вставай — ложись, вставай — ложись. Вот если бы лег да не встал».

Все смеются, хотя и не очень весело. Такой ласковый и почему-то грустный майский вечер, что хочется верить одновременно в вечность и тленность бытия.

— И в самом деле так, — говорит настроенный на лирический лад Гончаренок. — Оттрубил каких-то лет шестьдесят — и хватит. И кому тогда дело, сколько твои кости пролежали в земле? Ведь правда, пани Сташка?

Ветер играет прядкой ее каштановых волос.

— Вздор несете, мужчины, — вдруг бросает она. — До всех костей живым людям есть дело. В противном случае, громко говоря, не были бы мы людьми. Есть такой у нас кустарный способ определять, ископаемая это кость, очень давняя, первобытная, или сравнительно новая. Дотронься языком. Если липнет — значит, ископаемая. Я впервые аспиранткой это услышала, на заседании сектора археологии. Ну и решила попробовать. Хохот стоял на весь зал.

— Это что же, и человеческие лижете? — спросил Высоцкий. — Безумие какое-то. Гадко же.

— А почему? — отозвался Генка. — Если кости миллион лет, она тогда чище, чем наши руки. А я же вот своим девчатам руки лижу, если чего-то делать не хочется.

— Это когда было? — возмутилась Валя Волот. — Да я тебе и руки не дала бы, даже если бы собрался лизать.

— Толстуха, — с угрозой сказал Генка. — Ой, надеру уши.

— Это мы тебе артелью надерем, — вступилась Тереза.

— И в самом деле, — поддержала ее Стася.

— А по-моему, так все равно, — сказал Гончаренок. — Что нам до старых костей? О своих надо думать. Тем более что еще неизвестно, кому было легче кости по земле носить, нам или им. Войны тут всякие, беды, болезни разные развелись. Вон хотя бы поглядите на очереди у дантистов. А я однажды в музее макеты старых погребений смотрел — так там такие у всех этих древних зубы белые.

— Нам легче кости носить, — сказала Стася. — Следите за зубами, давайте им работу, — и не нужен будет вам дантист.

— А они следили? — с подковыркой спросил Гончаренок.

— А ты спросил у них, сколько они жили? — Резко повернулся к нему Шаблыка. — Ну-ка, Сташка…

— Мало кто доживал до сорока, — сказала она.

— Потому и зубы белые, как у собаки, — повысил голос Шаблыка. — Ты тоже по сравнению с собакой сколько живешь? Вот и съел зубы. Вот тебе и ответ, кому по земле легче кости носить. А если человек теперь не доживает до сорока, погибает на войне, погибает в печи, погибает во рву, — это не вина жизни, это вина других…

«Чего сцепились? — подумал я. — Словно ненормальные все».

И тут, по аналогии, а также чтобы перевести разговор в иное русло, я сказал:

— Вот Лопотуха. Разве он виноват в том, что такой? Люди сделали. Правильнее, нелюди. И что умрет, может, рано — тоже они.

— Не скажи, — отозвался Гончаренок, — может, ему так просто удобнее. Чтобы не вязались… Исчезает иногда на несколько дней.

— Послушай, — обратился к нему Высоцкий, — помнишь Рохлю-ненормального? Кем он потом, при немцах, объявился? В одной машине с шефом кладненского СД ездил. Вот как, мои вы голубчики.

— Брось, — вдруг не выдержал я, чувствуя, что перемена темы ничего не дала, что не отделаться нам от темы войны и человеческих страданий. — И не мелите глупостей про обиженного человека. Сами говорили, что видел что-то и… Да, наконец, сами помните, как шли мы с вами мимо мельницы, а он мешки таскал. И дворняги за ним…

— Действительно. — И Шаблыка рассмеялся. — Одна, видимо, помесь с таксой. Похожа на пылесос «Ракета».

— Плохой смех, — сказал я. — А он увидел нас и кричит: "Сыщик проклятый! Наводчик гицелев[70]! Замок ему! Сыщикам выдать! На след навести! Ну, погоди! Мы тебе!" Кто это мы? Кто из нас наводчик? Ты, Тодор? Шаблыка? Высоцкий? Я?

— Псы за сволочью ходить не будут, — строго, как очень опытная, сказала Тереза. — Они чувствуют, кто их любит, кто незлой.

— Чепуха, — вдруг сказал Ковбой. — Гитлер вон тоже любил собак и детей. Да дело в том, что любил он исключительно немецких собак и немецких детей. Да и то далеко не всех. Иначе не бродили бы у нас по лесам одичавшие лагерные псы и не плакали бы немецкие дети…

«Нет, они все же отравлены войной. А может, в этом и есть секрет всех последних событий? Айнзатцкоманда? Выселение деревни? Памятники расстрелянным? Кто знает… Всех зацепило. Даже Гончаренка с его язвительным добродушием. Даже Высоцкого. А Лопотуха? Может, в самом деле не помешанный? И правда, почему исчезает?»

…Шли мы в Ольшанку уже в темноте. Нам с Высоцким выпало идти вместе, остальные пошли другой дорогой.

— Да, — снова завел он свою шарманку, — и чего они все сцепились? По-моему, так живи тихо, хотя бы извозчиком, и никуда не лезь.

— Напрасно. Вы человек с умом. И с определенным стремлением, чтобы вас уважали.

Я вспомнил, как он отреагировал на «туземца» в Езно.

— Все равно не лезу.

«Ну конечно, — подумал я. — Троюродного брата при поляках повесили в тридцать девятом. Может, за что-то связанное с политикой. Двоюродного немцы в Кладно в сорок четвертом… Тут испугаешься. Да только вспомни, сколько в войну погибло и не за политику».

А он, словно угадав мои мысли, сказал:

— Хоть сову о пень, хоть пнем по сове — сове все равно. И не хочу я этого. Отработал, помылся в бане или в речке, опрокинул стопку, поужинал — живу. Ночью проснусь — живу. Кони хорошо пахнут — аж смеюсь от радости — живу. И ничего больше мне не надо. Пошли они, все эти рубки к…

Я лишь пожал плечами.

…На следующий день, взяв ключ у Мультана, я обследовал то подземелье под башней, где была решетка. Ничего необычного: та же пыль и та же щебенка. Разве только еще несколько заваленных ходов в неизвестность. Ей-богу, хоть ты чертыхайся.

Когда выбрался оттуда, погасив фонарик, был тот рубеж между сумерками и ночью, когда начинают мигать первые звезды. Полная луна, однако, еще не взошла. Только небо в той стороне было немного светлее. Я не спешил домой. Приятно было пройтись, когда обвевает лицо майская ночь. Такая мягкая, словно дорогие руки гладят. Я вышел воротами, перешел мостик и направился было к дому ксендза, когда мне показалось, что за моей спиной что-то выскользнуло из паркового подлеска. И в этот раз ошибки не было: я услышал шорох шагов, отдалявшихся от меня в сторону ворот.

Любопытство родилось раньше меня, поэтому я немного обождал и пошел следом. Минул жерло входа. При слабом лунном свете, который все усиливался, мне показалось, что мелькнула двуногая тень и что у этой тени была на голове кепка козырьком назад.

«А, черт! Ну, это следует проверить. Только надо немного обождать, пока ты не займешься своим делом впритык».

Я вышел на средину двора и присел там за грудой битого кирпича, держа фонарь наготове.

Терпение мое было вознаграждено. Шли минуты, не знаю, сколько их там проплыло, и вдруг не в бойнице ли «моей» подозрительной третьей башни, кажется, на мгновение мигнул огонек, а затем оттуда послышались глухие удары чего-то твердого о камень.

«Может, ломом? И почему тогда, во время инцидента, тоже разрушали здесь?»

Красться в ту сторону было очень неудобно. Ноги неловко подворачивались на камнях.

Вот и темная дыра входа. Оттуда несет какой-то мерзкой тухлятиной, как из никогда не чищенной уборной. Я скользнул внутрь. В самом деле, откуда-то слышались удары. И сверху, и вроде бы отдается снизу.

«Кто-то долбит стену? Зачем?»

Луч моего фонаря упал на стену — да, свежие куски отколотого кирпича. И удары, глухие, будто из самой стены, сразу заглохли.

Я посветил фонарем вверх, по столбу обвалившейся винтовой лестницы, туда, где был люк, ведущий в нижний ярус башни. Люк чернел непроглядной теменью.

И вдруг оттуда мне в глаза упал нестерпимо яркий сноп света. Ослепил.

Я отступил скорее машинально, но, по глупости, фонарь не погасил. И тут же на то место, где я только что стоял, глухо ухнув, упал большой камень со следами свежеотбитой цемянки.

Снова летит вверх свет моего фонарика. И снова оттуда, в ответ, меч света. Дуэль фонарей. Снова я, будто предчувствуя что-то, отскакиваю. И тут же что-то звякнуло о стенку. Чуть-чуть не в то место, где только что была моя голова. Повел фонариком туда — мокрое пятно на камнях, а внизу разбитая вдребезги бутылка и — с убийственной ясностью — этикетка с надписью «Lasite».

Грохот где-то наверху. Ниже, ниже. Тишина.

Несмотря на тишину, лезть одному наверх было бы безумием. И я, несолоно хлебавши, выбрался наружу.

Луна была уже довольно высоко. Ее неяркий свет скрадывал мерзость запущенного двора с навозом и грудами камней. И наоборот, подчеркивал все уродливое величие этих стен и башен. Неровные стены, башни, словно граненые скалы, темная полоса галереи.

Мне захотелось быть в любом другом месте, только не здесь, и я ускорил шаг.

«Lasite — капелька по-латышски. Откуда у Лопотухи, если это был он, латышская охотничья водка? Да еще и довольно редкая».

У меня появилось желание еще раз окинуть взглядом всю эту чугунно-черную махину при лунном свете. Я оглянулся. Там, куда падал свет, чернь отлизала голубизной. В затемненных местах, в нишах и на галерее, господствовал безысходный мрак, благодаря чему вдруг перед глазами вставала своеобразная рельефность этой громадины.

И тут я не поверил своим глазам. В темном провале галереи, от внешней лестницы, ведущей на нее, медленно ползли две тени, тускло-светлая и темная.

Ноги мои приросли к земле. Тени, настоящие тени шли по гульбищу[71]. Остолбенев, я простоял на месте неизвестно сколько. И лишь потом бросился к широким, местами выломанным ступенькам. Забыв о возможной опасности, забыв обо всем, кроме единственной мысли: увидеть, проверить, схватить.

Взбежал. Ничего. Лишь дымный свет блуждал аркадами. Мрак лежал под сводами. И ничего больше. Ни души, хотя выйти им было некуда, кроме лестницы, по которой я взбежал. Ничего и никого.

"Черт побери, — думал я, идя к дому ксендза, — значит, все они были в чем-то правы, когда говорили. И Мультан, и другие, и стародавний поэт. Вот вам и паршивый белорусский романтизм. Или это я тоже причастился к местному безумию?

Полночью каждой такою в замке, что стынет от страха,

По галереям проходят дама с черным монахом.

Холера бы вас побрала! Всех!"

…Завтрашний день пришел ясный и солнечный, в тихом шуме молодой, свежезеленой листвы. В «мою» башню отправились и Сташка с компанией, и Мультан с внуком, и даже сам председатель Ольшанский.

И полный конфуз. Никто бы не поверил мне, если бы не свежеотколотые куски стены внизу, более светлый по цвету, незапыленный кирпич. Но все остальное было всем, чем хочешь, только не тем, что еще ночью я видел собственными глазами. На полу громоздилась груда каменных осколков, мусора, цементной пыли. Огромная каменная глыба, целый валун, закрыла, как пробка бутылку, лестничный люк и угрожающе висела над головой. Видимо, обрушились перекрытия второго, а может, и третьего ярусов. Разбирать этот хаос снизу было смерти подобно. Сверху доступа туда не было.

— Ну вот, — вставил свои три гроша Ольшанский. — А кто-то говорил, что это строение на века.

— Да, — сказал я. — Если ему никто не помогает упасть. А кто знает, не помогли ли этим перекрытиям упасть сегодня ночью?

Назад Дальше