— Разойдись! — вдруг выкрикнул он. — Станьте подальше! Сейчас мы скрутим этой старой вороне шею.
Они трижды проворачивали мотор.
— У меня есть мул, дяденька, — сказал кто-то из деревенских. — Сколько заплатишь, если возьму на буксир?
Приезжие почему-то не рассмеялись. Хромой был занят подвязываванием лестницы к крылу.
— Не рассказывайте сказок! — сказала одна из деревенских. — Не такой он дурень!
В это время пропеллер завертелся. Казалось, он поднял в воздух стоявшего рядом мальчонку и сдул его, как лист. Аэроплан развернулся и побежал по полю.
— И не рассказывайте, что он летает, — сказала женщина. — Слава богу, не слепая. Вижу, что не летает. Вас надули.
— Погоди, — произнес другой голос. — Ему надо встать против ветра.
— А что, тут меньше ветра, чем там? — спросила женщина.
Но аэроплан полетел. Он повернул к нам носом; шум стал оглушительным. Когда он стал боком, не было впечатления, что он бежит быстро, только между колесами и землей появился просвет. Двигался он неспешно и, казалось, просто повис низко над землей. Но тут мы увидели, что земля и деревья уносятся из-под него с головокружительной скоростью; потом он задрал нос и рванул в небо с воем циркулярной пилы, впившейся в ствол дуба.
— Да нет же там никого! — сказала женщина. — Вы мне не рассказывайте!
Третий, красавчик в кепи, сел в автомобиль. Все мы отлично знали эту видавшую виды машину; хозяин давал ее напрокат всякому, кто вносил залог в десять долларов. Доехав до края поля, он повернул на взлетную дорожку и остановился. Мы снова поглядели на аэроплан. Он летел высоко, в нашу сторону; кто-то вдруг закричал тонким, сдавленным голосом:
— Вон! На крыле! Видите?!
— Неправда! — крикнула женщина. — Не верю!
Кто-то возразил: — Вы же сами видели, как они туда влезли!
— Не верю!
Тут мы все издали вздох: а-а-а-ах! С крыла аэроплана что-то отделилось и падало вниз. Мы знали, что это человек. Почему-то мы знали, что этот одинокий, беспомощный падающий предмет был таким же живым человеком, как мы. Он падал. Казалось, что падает он годы, но вдруг он повис в воздухе, а ни веревки, ни троса нам не было видно; он был ближе к аэроплану, чем тонкий разрез крыла.
— И вовсе это не человек! — закричала женщина.
— Не выдумывай! — возразил мужчина. — Видела, как он туда залезал.
— Все равно! — кричала женщина. — Это не человек! Вези меня сию же минуту домой!
Остальное трудно пересказать. И не потому, что мы слишком мало видели, мы видели, как все произошло, — а потому, что мы к такому не привыкли, и разобраться во всем этом нам было трудно. Мы увидели, как старенькая автомашина двинулась по полю, ускоряя ход, подскакивая на рытвинах, потом шум аэроплана ее заглушил, привел в неподвижность; мы видели свисавшую лестницу, и на ней, под траурным брюхом аэроплана, человека с акульим лицом. Нижний конец лестницы проволочился по крыше машины, от края до края, вместе с хромым, висящим на этой лестнице, и голова красавчика в кепи высунулась из окна. А конец поля все приближался, и аэроплан, двигаясь быстрее машины, ее обгонял. Но ничего не произошло.
— Слышите? — закричал кто-то. — Они разговаривают!
Капитан Уоррен рассказал нам, о чем шел разговор; евреи кричали друг на друга; один, с лицом акулы, вися на болтающейся лестнице, похожей отсюда на паутину, другой — из окна машины. А ограда, край летного поля, становился все ближе.
— Давай! — кричал человек из машины.
— Сколько они заплатили?
— Прыгай!
— Если сотню не заплатили, не буду!
Аэроплан с ревом взмыл в высоту. Фигурка на тонкой, как паутина, лесенке раскачивалась над нами. Пилот сделал над полем два круга, пока третий снова не вывел машину на нужное место. И опять машина двинулась по полю; и опять аэроплан снизился с диким воем циркулярной пилы, а потом, когда лестница с вцепившимся в нее человеком повисла над машиной, этот вой перешел в сбивчивый треск, и мы снова услышали два слабых голоса, орущих наперебой, и это было и смешно, и жутко; один голос звучал прямо из воздуха. Кричал о чем-то, что с потом добывается из земли и нигде, кроме как на земле, не нужно.
— Сколько, говоришь?
— Прыгай!
— Что? Сколько они дали?
— Нисколько! Прыгай!
— Нисколько? — возмущенно взревел человек на лестнице
И опять аэроплан неумолимо тащил лестницу мимо машины, приближаясь к концу поля, к забору, к длинному сараю с прогнившей крышей. Вдруг рядом с нами появился капитан Уоррен; он произнес слова, которых мы никогда от него не слышали.
— Он держит ручку коленями, — сказал капитан Уоррен. — Верховный владыка человечества, сладостный, священный символ вечного покоя…
Мы совсем забыли о летчике, о том, кто сидел в аэроплане. Мы увидели аэроплан с задранным носом и летчика, стоящего во весь рост на заднем сидении; он перегнулся через борт и грозил кулаками человеку на лестнице. Нам было слышно, как он что-то заорал, когда человека на лестнице снова протащило над машиной, а тот все кричал:
— Не прыгну! Не прыгну!
Он все еще кричал, когда аэроплан взмыл вверх. Мы видели это все уменьшающееся пятнышко над длинной крышей сарая, на фоне неба.
— Не прыгну! Не прыгну! — кричало оно.
Раньше, когда эта точка отделилась от аэроплана и падение ее застопорила лестница, мы понимали, что это — живой человек. Сейчас, когда эта точка оторвалась от лестницы и стала падать, мы тоже знали, что это — живой человек, и знали, что теперь уже больше нет лестницы, которая остановит падение. Мы видели, как он падает в холодном пустом январском небе, пока здание сарая не поглотило его; даже и тогда его лягушечья поза выражала возмущение и непреклонность. Где-то в толпе завизжала женщина, но визг ее потонул в шуме аэроплана. Он взмыл вверх с душераздирающим ревом, и пустую лестницу отшвырнуло назад. Звук мотора был похож на вопль, вопль облегчения и безнадежности.
IV
В ту субботу вечером капитан Уоррен рассказал нам все в парикмахерской.
— Неужели он, правда, спрыгнул на сарай? — спросили мы.
— Да. Спрыгнул. И не думал, что убьется или хотя бы покалечится. Поэтому он и остался цел. Он был чересчур разъярен, чересчур торопился получить то, что ему положено. Не мог ждать, пока самолет сядет. Провидение знало, что ему очень некогда и что он заслуживает справедливости, поэтому и подставило ему сарай с прогнившей крышей. Он и не думал о том, чтобы упасть на сарай; если бы он об этом подумал, если б забыл про космическую гармонию, в которую верит, и стал бы волноваться о том, где приземлится, тогда точно пролетел бы мимо и разбился насмерть.
А так он ничуть не пострадал, только большая царапина на щеке, которая здорово кровоточила, да пальто разорвалось на спине сверху донизу, словно дыра со шлема перешла и на пальто. Он выскочил из сарая бегом, прежде чем мы туда подошли. Он заковылял прямо сквозь толпу с окровавленным лицом, размахивая руками, и половинки его пальто развевались по бокам.
— Где этот секретарь? — спросил он.
— Какой секретарь?
— Да секретарь Американского легиона! — Он быстро захромал туда, где кучка людей окружала трех упавших в обморок женщин. — Вы обещали заплатить мне сто долларов, чтобы поглядеть, как я прыгаю на машину. Нам платить за ее прокат и прочее, а вы…
— Вы же получили шестьдесят долларов, — сказал ему кто-то.
Хромой на него посмотрел.
— Шестьдесят? Я сказал, сто. А вы уверили меня, будто дали сто, хотя на самом деле — их было всего шестьдесят; думали поглядеть, как я рискую жизнью за шестьдесят долларов…
Аэроплан сел; никто из нас этого не заметил, пока летчик вдруг не налетел на хромого. Он резко повернул хромого к себе, прежде чем мы успели схватить его за руки, и сбил ударом кулака. Мы держали летчика, а он вырывался, плакал, и слезы оставляли полосы на его грязном, небритом лице. Вдруг тут же оказался капитан Уоррен, он тоже держал летчика.
— Перестаньте! — сказал он. — Перестаньте!
Летчик утих. Он тупо поглядел на капитана Уоррена, а потом обмяк и сел на землю в своем жиденьком, грязном одеянии; его небритое лицо было вымазано, осунулось, а глаза совсем больные и полные слез.
— Разойдитесь, — сказал капитан Уоррен. — Оставьте на минутку его одного.
Мы отошли к другому — тому, кто хромал. Его подняли на ноги, а он вытянул вперед обе половинки пальто и смотрел на них. Потом сказал:
— Дайте жевательной резинки.
Кто-то протянул ему пакетик. Другой предложил сигарету.
— Спасибо, — сказал хромой. — Я денег в дым не пускаю. У меня их еще не так много. — Он сунул жвачку в рот. — Хотели меня надуть. Если вы думаете, что за шестьдесят долларов я буду рисковать жизнью, вы глубоко ошибаетесь.
— Дайте ему остальное, — предложил кто-то из толпы. — Вот моя доля.
Хромой даже не оглянулся.
— Доберите до ста, и я прыгну на машину, как обещано в афишке.
Где-то за его спиной закричала женщина. Она плакала и смеялась одновременно.
— Не пускайте… — говорила она, плача и смеясь одновременно. — Не пускайте его… — повторяла она, пока ее не увели. А хромой так и не пошевелился. Он отер обшлагом лицо и рассматривал окровавленный рукав, когда к нему подошел капитан Уоррен.
— Сколько ему не хватает? — спросил капитан Уоррен. Ему сказали. Он вынул деньги и отдал хромому.
— Хотите, чтобы я прыгнул на машину? — спросил он.
— Нет, — ответил Уоррен. — Забирайте отсюда этот гроб и как можно скорее.
— Что ж, воля ваша, — сказал хромой. — У меня есть свидетели, что я хотел прыгать. — Он пошел, мы расступились и смотрели, как он ковыляет в своем разодранном надвое, болтающемся пальто. Аэроплан стоял на взлетной дорожке, мотор работал. Третий уже сидел в кабине спереди. Мы смотрели, как хромой с мучительным трудом карабкается к нему. Теперь они сидели рядом, глядя прямо перед собой.
Летчик медленно поднялся с земли. Уоррен стоял возле него.
— Глушите мотор, — сказал Уоррен. — Вы поедете ко мне домой.
— Нам, пожалуй, пора двигаться, — сказал летчик. На Уоррена он не глядел. Потом протянул ему руку. — Ну… — сказал он.
Уоррен руки не взял.
— Едем ко мне, — сказал он.
— А что будет с этим сукиным сыном?
— Кому какое дело?
— Я когда-нибудь приведу его в божеский вид. Выбью дурь из этого черта.
— Джок… — сказал Уоррен.
— Нет, — ответил тот.
— Пальто у вас есть?
— Конечно, есть.
— Врете. — Уоррен начал стягивать с себя пальто.
— Нет, — сказал тот. — Не нужно. — Он пошел к аэроплану. — Пока! — кинул ему через плечо.
Мы увидели, как он влез в кабину; аэроплан ожил, стал одушевленным. Он пронесся мимо нас уже над землей. Летчик коротко махнул рукой. Две головы на переднем сидении даже не шевельнулись. Потом аэроплан исчез, исчез и его шум.
Уоррен обернулся к нам:
— Как быть с машиной, которую они взяли напрокат? — спросил он.
— Он дал мне четвертак, чтобы я отвел ее в город, — сказал один мальчишка.
— Править умеешь?
— Да, сэр. Я же ее сюда привел. Показал ему, где дают напрокат.
— Тому, который прыгал?
— Да, сэр. — Мальчик отвел глаза. — Только я немножко боюсь вести ее назад. Вы не могли бы со мной подъехать?
— Чего боишься? — спросил Уоррен.
— А он ведь за нее не заплатил, как требовал мистер Харрис. Он сказал мистеру Харрису, что она может и не понадобиться, но, если понадобится для представления, он заплатит двадцать долларов вместо десяти, которые просил мистер Харрис. А потом велел отвести ее назад и сказать, что машина так и не понадобилась. Не знаю, будет ли мистер Харрис доволен. Он может разозлиться.
ЭЛЛИ
Низкий деревянный барьер над крутым обрывом казался игрушечным. Он тонко вился по изгибу дороги, смутной черточкой мелькая мимо машины. Потом оборвался и отлетел назад, как тугая лента, перерезанная ножницами.
А потом они миновали знак, первый знак: «Миллз-сити, 6 миль», и Элли, глядя на профиль Поля, не спускавшего глаз с убегающей под колеса дороги, на его руки, сжимавшие рулевое колесо, подумала с каким-то вялым удивлением: «Мы почти приехали. Теперь уже поздно».
Она сказала:
— Ну хорошо. Что мне сделать, чтобы ты женился на мне, Поль? — а сама думала: «Там, в поле, пахал человек, он глядел на нас, когда мы вышли из леса, Поль нес чехол, и мы снова сели в машину», — думала об этом спокойно, рассеянно, словно о чем-то постороннем, потому что какое-то другое воспоминание уже вытесняло из головы эту мысль. «Что-то ужасное, только я забыла, что», — подумала она, замечая, как часто теперь мелькают знаки, придвигавшие Миллз-сити все ближе и ближе. «Что-то страшное, сейчас я вспомню», а вслух она тихо сказала:
— Я ведь больше ничего не могу сделать, да?
Поль не посмотрел на нее.
— Нет, — сказал он. — Ничего больше ты сделать не можешь.
И тут она вспомнила, что она забыла. Она вспомнила свою бабушку и, содрогнувшись, с тихим отчаянием стала думать о старухе, ждущей ее в Миллзе, — о глухой старухе с холодными глазами, от которых никуда не скрыться. «Как я могла забыть о ней? Как я могла? Как?»
Ей было восемнадцать. Она жила в Джефферсоне, в двухстах милях отсюда, в большом доме, с отцом, матерью и бабушкой. Там была просторная веранда, затененная виноградом, не освещавшаяся по вечерам. И почти каждый вечер она полулежала в этом сумраке в объятиях мужчины — каждый раз нового. Сначала это были мальчики и молодые люди из их города, а потом — кто попало, любой проезжий, которого она встретила случайно или у знакомых, лишь бы он был мало-мальски пристойного вида. В машине по вечерам она никогда с ними не каталась, и все ее кавалеры очень скоро догадывались почему, во всяком случае, считали, что догадались, хотя и не сразу теряли надежду — до тех пор, пока часы на ратуше не били одиннадцать. Тогда еще минут пять он и она, до того битый час не проронившие ни слова, возбужденно перешептывались.
— Теперь уходи.
— Нет. Еще немного.
— Нет.
— Почему?
— Потому. Я устала. И хочу спать.
— А-а. Это — пожалуйста, а дальше — ни-ни? Так, что ли?
— Может, и так.
И в темноте, настороженная, холодная, она была уже где-то далеко, хоть и не сдвинувшись с места, отгораживаясь затаенным смешком. Он уходил, а она вступала в темный дом, поднимала глаза на единственный квадрат света на верхней площадке лестницы и становилась совсем другой. Измученная, тяжелой старушечьей походкой она тащилась по ступенькам и проходила мимо отворенной двери ярко освещенной комнаты, где в кресле, застыв с открытой книгой в руках, лицом к коридору сидела ее бабушка. Обычно Элли не заглядывала в комнату. А иногда заглядывала. Тогда какое-то мгновение они в упор смотрели друг на друга: старуха — пронзительно, холодно, девушка — устало, измученно, с бессильной ненавистью на лице и в черных, широко открытых глазах. Потом она шла дальше к себе в комнату и там останавливалась, прислонясь к двери, а иногда, услышав щелчок выключателя в спальне старухи, с тихим отчаянием плакала, шепча: «Гадина! Старая гадина!» Потом ее отпускало. Она раздевалась, разглядывала в зеркале свое лицо, свои бледные, теперь уже ненакрашенные губы, отяжелевшие и, как ей казалось, сплющенные, утомленные, вялые от поцелуев, и думала: «Господи! Зачем я это делаю? Что со мной такое?», думала, что завтра старуха снова будет смотреть на нее, на ее губы, отмеченные печатью прошлого вечера, и ярость и затравленность заглушали в ней ощущение бессмысленности и пустоты жизни.
Однажды она познакомилась у своей подруги с Полем де Монтиньи. Он ушел, и девушки остались одни. Они посмотрели друг на друга — спокойно, как два фехтовальщика из-под масок.
— Значит, он тебе понравился? — сказала подруга. — Странный у тебя вкус.
— Кто? — сказала Элли. — Не понимаю, о ком ты говоришь.
— Да ну? — сказала подруга. — Значит, ты не заметила, какие у него волосы. Как вязаная шапка. А губы? Толще некуда.