Собрание рассказов - Фолкнер Уильям Катберт 9 стр.


Мак-Лендон рванул дверцу машины.

— Садись! — сказал он.

Негр не тронулся с места.

— За что вы меня, мистер Джон? Я же ничего худого не делал. Белые, начальники, я ничего худого не делал, господь свидетель.

Он назвал по имени еще одного.

— Садись! — сказал Мак-Лендон. Он его ударил. Остальные сухо, с присвистом, выдохнули воздух и принялись избивать негра как попало, а он закружился волчком и стал ругаться, и взметнул закованные руки к их лицам, и угодил парикмахеру в челюсть, и парикмахер тоже его ударил.

— Сюда сажайте, — сказал Мак-Лендон.

На негра навалились. Он перестал сопротивляться, влез в машину и сидел тихо, покуда рассаживались остальные. Сидел между парикмахером и солдатом, стараясь не прикасаться к ним ни руками, ни ногами, торопливо и без устали переводя взгляд с лица на лицо. Крепыш примостился на подножке. Машина тронулась. Парикмахер прижал ко рту носовой платок.

— Что с тобой, Пинк? — сказал солдат.

— Ничего, — сказал парикмахер. Вновь выбрались на шоссе и поехали в сторону от городка. Из пыли вынырнул второй автомобиль. Машины продолжали путь, наращивая скорость; позади остались последние развалюхи городка.

— Черт побери, да от него воняет! — сказал солдат.

— Это мы уладим, — сказал коммивояжер, с переднего сиденья, рядом с Мак-Лендоном. Крепыш на подножке выругался в горячий встречный ветер. Внезапно парикмахер перегнулся через спинку сиденья и тронул Мак-Лендона за плечо.

— Выпусти меня, Джон, — сказал он.

— Прыгай, куда тебе. Ты же негритосов прямо обожаешь, — сказал Мак-Лендон, не поворачивая головы. Он вел машину на полной скорости. За ними в пыли ярко светились расплывающиеся фары другого автомобиля. Мак-Лендон свернул на узкую проселочную дорогу. Ею давно не пользовались, и она была вся в ухабах. Вела она к заброшенной печи для обжига кирпича, к груде бурого шлака и бездонных чанов, опутанных ползучими растениями и сорняком. Когда-то здесь было пастбище, — до тех пор, пока в один прекрасный день хозяин стада не хватился одного из своих мулов. И хоть он дотошно тыкал длинным шестом в каждый чан, ему так и не удалось нащупать дно.

— Джон, — сказал парикмахер.

— Да прыгай же, — сказал Мак-Лендон, швыряя машину по ухабам.

Рядом с парикмахером заговорил негр:

— Мистер Генри!

Парикмахер подался вперед. Узкая колея дороги терялась, убегая вверх. Машина шла вперед, а воздух был, как в погасшей домне: прохладный, но совершенно мертвый. Машина перепрыгивала с ухаба на ухаб.

— Мистер Генри!

Парикмахер стал неистово дергать дверцу.

— Эй там, поберегись! — сказал солдат, но парикмахер успел ногой толкнуть дверцу и повис на подножке. Перегнувшись через негра, солдат потянулся было к нему, но он уже спрыгнул. Машина продолжала свой путь, не сбавляя скорости.

Стремительная инерция движения швырнула его в пропыленный бурьян, и он с шумом покатился в кювет. Вздымалась пыль, а он лежал среди тоненького, зловещего хруста худосочных стеблей, задыхаясь и борясь с тошнотой, пока мимо не промчался второй автомобиль и шум его не замер вдали. Тогда парикмахер поднялся и зашагал, прихрамывая; он вышел на шоссе, а там свернул к городку, на ходу отряхивая ладонями одежду. В небе поднялась луна, она стояла высоко, наконец-то избавившись от пыли, и через некоторое время из-за пыли засверкали огни городка. Парикмахер все шел да шел, прихрамывая. Но вот он услышал рев автомобилей, и позади него все ярче становился свет их фар, и он сошел с дороги и опять затаился в пропыленном бурьяне, покуда машины не промчались мимо. Теперь машина Мак-Лендона была замыкающей. В ней сидели четверо, и Крепыш ехал не на подножке.

Машины продолжали свой путь; пыль поглотила их, яркий свет и рев исчезли вдали. Какое-то время в воздухе клубилась поднятая ими пыль, но вскоре ее вобрала в себя пыль вековая. Парикмахер выкарабкался на шоссе и захромал дальше по направлению к городку.

IV

В тот субботний вечер, когда она переодевалась к ужину, плоть ее пылала как в лихорадке. Руки дрожали над крючками застежек, глаза горели лихорадочным огнем, волосы потрескивали под расческой. Не успела она покончить с переодеванием, как за нею зашли приятельницы и сидели, пока она натягивала тончайшее белье, чулки и новое полупрозрачное платье.

— Ты уже в силах выйти на улицу? — спрашивали они, а у самих глаза тоже задорные и поблескивают мрачно. — Когда оправишься от потрясения, непременно нам все расскажешь. Что он говорил, что делал; все-все.

В темноте под деревьями, на пути к площади, она, чтобы унять дрожь, дышала глубоко, словно пловец перед тем, как нырнуть, а четверо приятельниц держались чуть позади, шагали медленно — из-за зноя, а также из сочувствия к ней. Но у площади ее опять охватила дрожь, и она вскинула голову, прижав к бокам стиснутые кулаки, а голоса приятельниц журчали, и в глазах у них тоже появилось что-то лихорадочное.

Вступили на площадь, она — в центре группы, хрупкая, в свежем платьице. Дрожь усилилась. Шла она все медленнее и медленнее, наподобие того, как дети доедают мороженое, голова вскинута, лицо как сникший стяг, глаза сверкают; она миновала отель, и со стульев вдоль обочины тротуара вслед ей глядели коммивояжеры в рубашках без пиджака:

— Вон та, видишь? В розовом, та, что в середке.

— Эта? А что сделали с черномазым? Его не…

— Точно. С ним порядок.

— Порядок?

— Точно. Отвезли куда надо.

Дальше — аптека, где даже молодые люди, подпирающие дверь, приподняли шляпы и долго провожали глазами ее бедра и лодыжки.

Они шли да шли мимо приподнятых мужских шляп, мимо внезапно умолкающих голосов, почтительных, заботливых.

— Вот видишь? — говорили приятельницы. Голоса их звучали как протяжные глубокие вздохи шипящего ликования. — На площади ни одного негра. Ни единого!

Вошли в кинотеатр. Он походил на волшебную страну в миниатюре — освещенное фойе, цветные литографии жизни, схваченной в ее жутких и сладостных превращениях. У нее задергались губы. В темноте, когда начнется фильм, все будет хорошо; она удержится от смеха, не надо растрачивать его так скоро и попусту. И вот она заторопилась сквозь скопище оборачивающихся на нее физиономий, сквозь шепоток приглушенного изумления, и они заняли привычные места, откуда виден проход, ведущий к серебристому экрану, видно, как парочки идут к своим креслам.

Погасили свет; экран заструился, и на нем начала разворачиваться жизнь, прекрасная, пылкая и печальная, а парочки по-прежнему входили, раздушенные, шурша в полумраке, прильнувшие друг к другу силуэты хрупки и стройны, изящные быстрые тела угловаты, пленительно молоды, а над ними плывут и окутывают их серебристые грезы. На нее напал смех. Силясь сдержать его, она смеялась все пуще; на нее снова стали оборачиваться. Приятельницы подняли ее с места и вывели из зала, все еще смеющуюся, и она стояла у края тротуара, смеясь пронзительно, на одной ноте, пока не подъехало такси и ее туда не усадили.

С нее сняли розовое полупрозрачное платьице, тончайшее белье и чулки, уложили в кровать, накололи льду — прикладывать к вискам, и послали за доктором. Разыскать доктора не удалось, поэтому женщины принялись ухаживать за нею сами, с приглушенными восклицаниями меняли лед и обмахивали ее веером. Покуда лед был свеж и холоден, она не смеялась, лежала спокойно, лишь чуть постанывая. Но вскоре смех опять прорвался, а голос повысился до крика.

— Тссссссссссс! Тсссссссссссссс! — говорили приятельницы, наполняя пузырь свежим льдом, приглаживая ей волосы, присматриваясь, нет ли седых. — Бедняжка!

А потом — друг другу:

— Как, по-твоему, что-нибудь и в самом деле было? — А глаза мрачно горят, скрытные и взбудораженные. — Тише вы! Ах, бедняжка! Бедная Минни!

V

Било полночь, когда Мак-Лендон подъехал к своему новенькому чистенькому дому. Нарядный, свежий, как птичья клетка, и почти такой же величины, дом был аккуратно выкрашен в зеленое и белое. Мак-Лендон запер машину, поднялся на веранду и прошел в комнату. С кресла, стоявшего возле настольной лампы, поднялась жена. Мак-Лендон остановился посреди комнаты и пристально смотрел на нее, пока жена не опустила глаза.

— Гляди-ка, который час, — сказал он, подняв руку и показав ей часы. Она стояла перед ним, склонив голову, с журналом в руках. Лицо бледное, напряженное, усталое. — Сколько раз тебе говорить, чтоб не сидела вот так, не ждала, не проверяла, в котором часу я возвращаюсь?

— Джон, — сказала она. Она положила журнал. Покачиваясь на каблуках, он не отводил от нее разгоряченных глаз, не отворачивал вспотевшего лица.

— Сколько раз тебе говорить?

Он подошел к ней вплотную. Тогда она подняла глаза. Он сгреб ее за плечо. Она стояла безвольно, глядя на него снизу вверх.

— Не надо, Джон. Мне не спалось. Из-за жары или еще чего… Прошу тебя, Джон. Мне больно.

— Сколько раз тебе говорить?

Он выпустил ее и то ли ударил, то ли просто отшвырнул в кресло, и она осталась там лежать и молча смотрела, как он выходит из комнаты.

Он прошел через весь дом, на ходу срывая с себя рубашку, остановился на задней веранде, темной, застекленной, голову и плечи обтер рубашкой и отбросил ее в сторону. Он вынул из кармана пистолет и положил на ночной столик, и сел на кровать, и снял ботинки, и встал, и стащил с себя брюки. Он опять потел, а потому нагнулся и стал яростно шарить в поисках рубашки. В конце концов, он ее нашел, снова обтер тело и, прижавшись к стеклу, стоя, часто и тяжело дышал. Вокруг — ни шороха, ни звука, ни даже мошки. Темный мир, казалось, лежал поверженный под холодной луной и не смыкающими век звездами.

СМЕРТЕЛЬНЫЙ ПРЫЖОК

I

Аэроплан появился над городом вдруг, почти как видение. Летел он быстро: мы едва успели его заметить, а он уже был на вершине мертвой петли, прямо над площадью, в нарушение и городского и правительственного указов. И петля была неважная, ее сделали будто со зла — небрежно и на предельной скорости, словно летчик был неврастеником, или же очень спешил, или же (странное предположение, но у нас в городе живет бывший военный летчик; он выходил с почты, когда появился аэроплан, летевший на юг; увидев неважно выполненную мертвую петлю, он и высказал эту мысль) летчику хотелось максимально сократить пролет, чтобы сэкономить бензин. Аэроплан вышел на вершину петли с опущенным крылом, как будто собираясь сделать иммельман. Потом он сделал полубочку, закончил петлю на три четверти и, завывая, на полном газу, все так же внезапно, точно видение, исчез на востоке, в направлении аэродрома. Когда первые мальчишки туда прибежали, аэроплан стоял на земле, в огороженном углу, на самом краю летного поля. Он был неподвижен и пуст. Вокруг не было ни души. Он отдыхал, пустой, безжизненный, весь побитый и заплатанный, неумело, в один слой выкрашенный мертвенно черной краской и здесь похожий на привидение, будто сам по себе прилетел, сделал петлю и сел.

Наше летное поле еще в самом зачаточном состоянии. Город лежит на холмах, и аэродром — бывшее хлопковое поле — занимает сорок акров бугров и оврагов: срыв и засыпав их, удалось построить две взлетные дорожки крестом, сообразуясь с господствующими ветрами. Сами по себе дорожки достаточно длинны, но аэродромом, как и всем нашим городом, заправляют люди, которые уже были в годах, когда молодежь только начинала летать, а поэтому вокруг дорожек кое-где тесновато. С одной стороны мешает купа деревьев, которую владелец не позволил рубить; с другой — дворовые постройки фермера: навесы, хлева, длинный сарай, крытый гнилой дранкой, и большая копна сена. Аэроплан остановился у забора возле этого сарая. Мальчишки, негры и один белый вылезли на дороге из фургона и молча глазели на двух человек, которые вдруг появились из-за сарая, — оба в шлемах и сдвинутых на лоб защитных очках. Один был высокий, в грязном комбинезоне. Другой — совсем низенький, в бриджах, обмотках и грязном, покрытом пятнами пальто, выглядевшем так, будто оно промокло, а потом село. Этот заметно хромал.

Возле угла сарая оба остановились. Казалось, не поворачивая головы, они сразу охватили всю картину. Высокий спросил:

— Что это за город?

Один из мальчишек ответил ему.

— Кто здесь живет? — спросил высокий.

— Живет? — переспросил мальчик.

— Кто заведует летным полем? Это частный аэродром?

— А-а, нет, городской. Они и заведуют.

— И живут здесь? Те, кто заведует?

Белый, негры и мальчишки не сводили глаз с высокого.

— Я спрашиваю, есть у вас в городе кто-нибудь, кто умеет летать, у кого свой аэроплан? Или приезжие летчики?

— Да, — сказал мальчишка. — Тут живет один, он летал на войне, в английской армии.

— Капитан Уоррен служил в Королевском Воздушном флоте, — уточнил другой мальчишка.

— А я что говорю? — сказал первый.

— Ты говоришь — в английской армии, — сказал второй.

Тут заговорил низенький, тот, что хромал. Он спросил высокого глухо, вполголоса, выговаривая слова, как эстрадный комик, вместо «ч» он произносил — «тш», а вместо «э» — «о».

— Это что значит?

— Все нормально, — ответил высокий. Он прошел вперед. — Кажется, я его знаю. — Низенький двинулся за ним, сильно припадая на ногу, как краб.

У высокого было изможденное лицо, заросшее двухдневной щетиной. Даже белки глаз у него были какие-то нечистые, а взгляд напряженный, бешеный. На нем был грязный шлем из тонкой дешевой материи, хотя на дворе стоял январь. Защитные очки тоже были старенькие, но даже мы поняли, что когда-то они были хорошие. Однако все перестали смотреть на него, разглядывая коротышку; позже, увидев его своими глазами, мы, люди постарше, сошлись на том, что никогда не встречали человека с таким трагическим лицом — оно выражало смертельную обиду и застывшее непреодолимое отчаяние, — как будто этот человек по своей воле носил при себе бомбу, которая в любой день и час могла взорваться. Нос у него был непомерно большой, даже для очень рослого человека. Да и вся верхняя половина лица под тесно облегающим шлемом была бы уместнее на теле ростом в шесть футов. А то, что было под носом, под той воображаемой поперечной линией, которая, пересекая лицо над верхней губой, идет к затылку, то есть челюсть, — занимало не больше двух дюймов. Рот был похож на длинную плоскую щель, захлопнутую под носом, как пасть акулы, так что кончик носа и подбородок почти смыкались. Защитные очки — просто два кружка оконного стекла в фетровой оправе. Шлем был кожаный, но на затылке, от макушки до шеи он был разодран пополам, и половинки сверху и снизу склеены пластырем, просаленным почти до черноты.

Из-за угла сарая появился третий человек — он тоже возник внезапно, словно из небытия, и когда его увидели, он уже подходил к первым двум. На нем был аккуратный костюм, пальто и кепи. Он был чуть повыше хромого и плотен, коренаст. Его лицо — даже красивое, но вялое и маловыразительное — выдавало человека, скупого на слова. Когда он подошел, люди заметили, что он, как и хромой, — еврей. Вернее, они сразу почуяли, что эти двое — люди другой породы, хотя не могли бы сказать, в чем их отличие. Это ощущение выразил тот мальчик, который первый заговорил с ними. Как и остальные мальчишки, он не сводил глаз с хромого.

— Вы были на войне? — спросил он. — На воздушной войне?

Хромой ничего не ответил. Они с высоким следили за воротами. Остальные тоже поглядели туда и увидели, что в воротах показалась машина и по краю поля поехала в их сторону. Из машины вышли трое. Хромой снова так же негромко спросил у высокого.

— Это он?

— Нет, — не глядя на него, ответил высокий. Он смотрел на тех, кто приехал, переводя взгляд с одного лица на другое. Потом сказал самому старшему:

— Доброе утро. Вы распоряжаетесь этим полем?

— Нет, — ответил тот. — Вам нужно обратиться к секретарю Ярмарочного комитета. Он в городе.

— Они берут плату за пользование?

— Не знаю. Думаю, они будут только рады, если вы им воспользуетесь.

— Иди, заплати им, — сказал хромой.

Трое приехавших на машине смотрели на аэроплан невозмутимо, с пониманием и почтительно, как положено земным жителям. Аэроплан стоял, задрав нос, на своих заляпанных глиной колесах; неподвижный пропеллер был полон скрытой энергии и словно замер перед прыжком. Нос от мотора был широкий, крылья тугие, на фюзеляже, за ржавыми выхлопными трубами — масляные потеки.

Назад Дальше