Укрывшись за деревом, я стал наблюдать за теми двумя, кудлатыми. Одного узнал сразу — это был тот самый сапер, что однажды навещал нас. «Вот он какой, Степной!» — мелькнуло в моей голове, и мне почему-то сделалось еще тоскливее. Теперь на узких плечах сапера куцыми крылышками лежали погоны младшего лейтенанта. Второй, совсем юный, краснощекий, черноглазый, отчаянно жестикулируя, громко, с завыванием читал стихи, видать только что сотворенные им:
Я трубку снял. Сквозь вой метели,
Расслышанные мной едва,
До слуха быстро долетели
Ее прелестные слова…
Сапер морщился и молчал. Черноглазый смотрел на него умоляюще и начинал снова:
Я трубку снял…
— Лучше бы ты ее не снимал, — мрачно перебил сапер.
— Это почему же? — страшно удивился поэт.
— Глядишь, не было б этих твоих стишат. «Ее прелестные слова». Гм, «прелестные»!.. Ты еще напиши: жемчужные! Скверно, друг мой Кузес, скверно и пошло. Девка сидит на коммутаторе, задерганная непрерывными звонками до такой степени, что того и гляди выматерит тебя… А ты — «прелестные»!
Холодок забрался под мою гимнастерку: мне стихи Кузеса ужасно понравились и больше всего именно — «ее прелестные слова». Но теперь я не признался бы в этом самому богу. Злые замечания худенького мрачного младшего лейтенанта принуждали верить только им. Сапер между тем продолжал:
— Напиши «служебные». Это будет правда, а главное — во сто раз поэтичнее.
Кузесу, очевидно, нелегко было расстаться с «прелестными», но в конце концов он согласился с ироническим своим собеседником. Прочел сызнова:
Я трубку снял. Сквозь вой метели,
Расслышанные мной едва,
До слуха быстро долетели
Ее служебные слова.
Сапер опять надолго умолк. Потом все же сказал:
— Сейчас лучше. Хотя «сквозь вой» — не бронзы звон. Рядом — «воз — вой»… Ну да черт с тобой. Пушкина из тебя все равно не получится. Чирикаешь, и ладно. Пошли, Лавра вон еду тащит! — Младший лейтенант оживился, проворно извлек из-за голенища ложку и, размахивая ею, как саблей, двинулся навстречу пожилому солдату, несущему в ведре какую-то еду.
Кузес продолжал сидеть на месте. Тогда я еще не знал почему. Узнал позже: у Юрки не было ни ложки, ни котелка, и он ждал пожертвований от солдат.
Когда кончился обед, я вышел из своего укрытия. Солдат-наборщик Миша Михайлов проводил меня в землянку редактора капитана Шуренкова. Тихий, весь светленький, редактор вопреки моим ожиданиям обрадовался, узнав о моем назначении:
— Очень хорошо, очень хорошо!
— Ничего хорошего нет. Я ведь никогда не работал в газете.
— Оч-чень хорошо… Что? Не работал?
— Никогда!
— Не боги горшки…
— Это я уже слышал, товарищ капитан. Поймите же наконец, я никогда, ни единого дня, ни единого часа не работал в газете. Вы со мной хлебнете горя! Начподив, наверное, не с той ноги встал сегодня. Но вы-то при своем уме! Что я у вас буду делать? Тут люди вон стихи пишут, а я…
Я поставил на карту все, чтобы меня вытурили из редакции к чертовой бабушке, и минутами мне казалось, что цель достигнута, потому что после такого моего горячего и искреннего признания редактор притих, беспокойно замигал белесыми ресницами:
— Так-таки никогда и не работали в газете?
— Ни разу. Никогда! — с величайшей радостью подтвердил я.
— Ну что же. Очень хорошо. Будем учиться, — спокойно объявил Шуренков и, высунувшись из землянки, позвал: — Дубицкий! Зайдите ко мне на минутку!
В блиндаж вошел худенький младший лейтенант.
— Знакомьтесь. Это наш новый сотрудник, — указал на меня редактор. — А это секретарь газеты, младший лейтенант Андрей Дубицкий. Знакомьтесь…
Познакомились. Я охотно. Дубицкий без всякого воодушевления. Чтобы как-то расположить его к себе, я вспомнил его очерк о минометной роте.
— Вы тогда почему-то подписывались чужой фамилией, — сказал я.
Дубицкий поморщился точно так же, как при чтении стихов Кузесом:
— Это мой псевдоним — Ан. Степной. Я родился и вырос в Казахстане, в степи… Вы что, не знаете, что на свете бывают псевдонимы?
— Честно говоря, да.
— А вы, честно говоря, видали когда-нибудь, как делается газета?
— Нет, не видал.
— Чудесно! Знаете, старший лейтенант, мы с вами далеко пойдем.
— Что касается меня, то дальше передовой я никуда не уйду. А вы — не знаю, — сказал я, чувствуя, что начинаю злиться на Дубицкого. Его высокомерие и откровенная издевка подействовали на меня самым неожиданным образом: я решил, что останусь в газете и докажу этому новоявленному Печорину, что действительно не боги горшки обжигают.
«Постой же!» — думал я про секретаря, садясь вечером за сочинение первой своей корреспонденции. К утру статья была готова и тотчас же перекочевала в руки Дубицкого. Мне стало грустно. Готовый ко всему на свете, я все же был ошарашен тем, что услышал от Андрея.
— Роман сочинили, ваше сиятельство, — сообщил он мне, ядовито усмехаясь в свои рыжие казачьи усы. — С продолжением в десяти номерах будем печатать. По три колонки в каждом номере… Куда прикажете перевести гонорар?
Я рассвирепел:
— Довольно паясничать, товарищ младший лейтенант! Говорите, что думаете. И, пожалуйста, без дурацких сиятельств! Никуда не годится, — так и скажите. Я и сам понимаю, что не бог весть какое чудо сотворил…
— Что верно, то верно. В полное собрание ваших сочинений сей шедевр, пожалуй, не войдет. Однако попробуем поправить… Садитесь, товарищ старший лейтенант, и приступим к делу. Вот только пойду спрячу котелок, не то Юрка Кузес утащит…
3
Худо ли, хорошо ли, но писать заметки в газету я научился сравнительно быстро и теперь поставлял их в дивизионку в количествах астрономических. Шуренков души во мне не чаял. Что же касается Дубицкого, то он, кажется, и не собирался менять своего насмешливо-снисходительного тона, когда речь заходила о моих статьях. Сначала я обижался, а потом увидел, что точно так же он относился к Юрке Кузесу и даже к редактору. Исключением был Валька Тихвинский. Вальку секретарь любил и вроде бы чуточку побаивался: добрый, милый, славный наш Валька, сделавшийся внештатным фотокорреспондентом дивизионки, был остер на язык, и тут немудрено было косе попасть на камень. В соавторстве с Тихвинским Андрей сочинил две песни. Одна называлась «Марш гвардейцев», а другая — «Котелок». Отыскался и композитор в дивизионном клубе — старший сержант Могутов. Он написал музыку. С той поры Дубицкий, Тихвинский и Могутов составили триумвират с постоянной штаб-квартирой в землянке секретаря дивизионки. Первую их песню распевала вся дивизия, вторая привилась только в саперном батальоне, где некогда служил один из ее создателей — Андрей. Не знаю отчего, но самому Дубицкому особенно по душе были две последние строчки из «Котелка». Вот эти:
Сапер молодой на широком ремне
Походный носил котелок.
Он повторял их с особенным упоением, и его обычно холодноватые, неласковые глаза, отражая душевную оттепель, начинали влажно блестеть.
Валька, Андрей и сержант Могутов писали стихи и печатали их в газете. Мне тоже захотелось сочинять стихи. Зарифмовав какую-то мыслишку, я решил немедленно обнародовать свое произведение. Не будучи, однако, вполне уверенным в его художественных достоинствах, я решил подписать стихотворение псевдонимом, который давно уже сложился в моей голове: «Зиш». Две первые буквы обозначали инициалы любимой, а третья — начальную букву ее фамилии. Под стихотворением, с легкой руки редактора появившимся в тот же день на страницах дивизионки, стояла подпись: «Мих. Зиш». Дубицкий скорехонько пронюхал, кто был автором стиха, и тотчас же сочинил свое, на манер крыловской басни «Мартышка и очки». Стихотворение начиналось следующими строчками:
МихЗишка к старости считать себя поэтом стала,
А от людей она слыхала,
Что это грех не так большой руки.
Подумала плутовка, повздыхала,
Рифмишек плохоньких с полдюжины достала
И ну тачать стихи!..
Удар был смертельный, и муза моя, поперхнувшись, умолкла. Умолкла навсегда, навеки. Сейчас, спустя много лет, по трезвом размышлении, я очень благодарен Андрею: он первый понял, что своими стихами я не осчастливлю читающее человечество, и сказал мне об этом со свойственной ему жестокостью. Но тогда мне было до слез обидно. Некоторым утешением для меня могло быть то, что не один я был посрамлен таким же образом. В нашу дивизионку забрел как-то поэт Антон Ш., спецкор армейской газеты. Редакция устроила ему восторженную встречу. Дубицкий с превеликим трудом уговорил его написать для дивизионки хоть «несколько строчек». Часа два ходил взад-вперед около редакторского блиндажа поэт и все что-то мычал. Так появились на свет божий стихи, которым суждена была долгая жизнь:
Фриц разорил твою избушку.
Боец, возьми его на мушку!
Никто не предвидел последствий. А случилось нечто совершенно удивительное. Строчки поэта вызвали бурную волну творчества, захватившую дивизионку. Сочиняли все: редактор, его заместитель, секретарь, литсотрудник, фоторепортер, композитор, наборщики, печатник и даже шофер. Вторую строчку сочинители оставляли неизменной, присовокупив к ней первую свою, «оригинальную». В результате явились миру что-то около ста вариантов, которым мог бы позавидовать не один поэт. Вот некоторые из них:
Фриц раздавил твою кадушку,
Боец, возьми его на мушку!
Фриц распорол твою подушку.
Боец, возьми его на мушку!
Фриц со стола украл ватрушку.
Боец, возьми его на мушку!
И так далее, в том же духе.
Последний вариант, достойно увенчавший все прочие, принадлежал шоферу Лавре Еремину:
Фриц в огороде крал петрушку.
Боец, возьми его на мушку!
Руководителем мощного ансамбля сочинителей был, разумеется, Андрей Дубицкий. Нужно было видеть, сколько злого огня полыхало в его сереньких глазках.
4
Думалось, что Дубицкому доставляло истинное наслаждение сделать ближнему своему какую-нибудь неприятность.
Сейчас на память приходит случай, который мог бы закончиться трагически для Андрея.
Юра Кузес был влюблен, как, впрочем, были влюблены все мы, молодые, мечтательные, давно лишившиеся общества девчат. Но в отличие от него мы не читали вслух писем своих невест, не читали и собственных посланий к возлюбленным. Юрка же, прямодушный, доверчивый, восторженный и добрый, как теленок, читал нам и то и другое. Мы знали о предмете его воздыханий решительно все, некоторые письма девушки выучили наизусть, а ее фотографии были залапаны нашими грубыми ручищами. Одно лишь тщательно скрывал от нас Юра — то, что он посылает ей деньги. Но и это скоро каким-то образом открылось. Однажды, когда Юрка прочел нам очередное письмо, полученное им от Тани, и был настроен особенно лирически, Андрей вдруг запел жутко скверным голосом:
Ку-узес деньги пе-ре-водит,
А к Татьяне хахаль хо-одит…
Юрка побледнел.
— Замолчи, Андрей…
Дубицкий не унимался.
Губы у Кузеса затряслись, в уголках их появилась пена, а правая рука судорожно расстегивала кобуру парабеллума. Я и редактор бросились на него, повалили на землю, вырвали парабеллум. Юрка перевернулся, ткнулся лицом в траву и долго лежал неподвижно. Дубицкий же как ни в чем не бывало присел на пенек, положил на острые сухие коленки фанерный лист, развернул на нем бумагу и стал тщательно, как всегда, вычерчивать макет следующего номера газеты.
Неудивительно, что мы с Кузесом не любили Андрея. Дубицкий об этом догадывался, конечно, но ему, кажется, на все было наплевать.
5
В двадцатых числах сентября 1943 года дивизия вышла к Днепру. Дождавшись ночи, полки начали переправу через реку. Вместе с ними перебрался на правый берег и я. За ночь продвинулись вперед километра на четыре, заняли Бородаевские хутора, а в следующую ночь были отрезаны немцами и окружены. Четверо суток вели бои во вражеском кольце. Батальоны несли большие потери. Балка, в которой укрывались штабы, была переполнена ранеными солдатами и офицерами. Связь с командным пунктом дивизии, находившимся у самого берега Днепра, некоторое время поддерживалась по радио, а потом вовсе прекратилась. Люди загрустили…
Я сидел на самом дне балки и тихо переговаривался с Сашей Крупецковым, помощником начальника политотдела дивизии по комсомолу. Даже он, никогда не унывающий Сашка, вроде бы тоже пригорюнился. И в такую-то минуту нежданно-негаданно в балку, притормаживая ногами, скатился… Дубицкий.
— Андрей, откуда ты?! — заорал я, ринувшись ему навстречу.
Он ткнулся прямо мне в нос пахнувшими полынью жесткими усами, как-то неумело, неловко, стыдливо обнял и, лаская меня потеплевшими, сияющими глазами, задыхаясь, твердил:
— Жив, значит, а?.. Ваше сиятельство!.. А? Жив?! Вот здорово!
— Живой, живой, что мне сделается! Ну а ты-то… как же это… а? Зачем ты тут? Как пробрался?
— На пузе… Материала нет… Печатать нечего! Юрка, черт, тоже где-то застрял…
Мы уединились и, перебивая друг друга, начали рассказывать о пережитом.
Я спросил между прочим:
— Андрей, зачем ты обидел тогда Юрку? Он славный! Разве ты не видишь, как он любит ее?
Дубицкий нахмурился.
— Она ж его обманывает, — сказал он убежденно. — Объятия в каждой строчке, поцелуи, опера «Пиковая дама», выспренные книжные слова: «Мой ангел…» Тьфу, какая гадость! Порядочная девушка не будет так писать: «Заключу в свои объятия…» А он, дуралей, не понимает. Как ты думаешь, Юрка все еще переводит ей деньги?
— Точно не могу сказать. Но, кажется, нет.
— Очень хорошо! — обрадовался Андрей и продолжал необычно взволнованно: — У него же мать, сестренка… бедствуют в эвакуации. Пускай им побольше высылает. А эта бесстыдница не пропадет! — Он замолчал, и лицо его сделалось опять злым, холодным.
«Млечный путь»
Много окопных военкоров было у дивизионки. Большей частью это рядовые солдаты: стрелки, пулеметчики, артиллеристы, минометчики, саперы, связисты, разведчики… Когда на участке фронта, занимаемом дивизией, наступало затишье, военкоры собирались в редакции на однодневный семинар, руководимый обычно редактором или секретарем газеты.
Удивительный народ военкоры! В белых, вылинявших на солнце и на ветру гимнастерках, огрубевшие, с большими, тяжелыми руками, привыкшими крепко держать оружие, бесконечно далекие от профессии газетчика, они испытывали неистребимое, какое-то трепетное благоговение перед печатным словом и ради него мужественно брались за непривычное им дело, отдавали ему целиком редкие минуты отдыха, испытывая не столько муки творчества, сколько просто муки, муки физические.
Глядишь, бывало, на такого сочинителя, и душа наполняется жалостью к нему: потеет, сердечный, грызет, слюнявит карандаш, высунув язык, выводит первое слово, страдает, видя, что ничегошеньки-то у него не получается.
Но зато как загорались его глаза, когда наборщики брали заметку, приведенную в божеский вид секретарем газеты или литсотрудником, мудрили над ней минут десять, а потом показывали ее автору свежий оттиск, именуемый гранкой. Удивление, восторг, минутная растерянность перед сущим чудом — эти чувства одно за другим отражались на сияющей, великолепной физиономии паренька, родившегося где-нибудь в глухой Марьевке либо Ивановке…