Наследники - Алексеев Михаил Николаевич 7 стр.


Перечитываю эти письма раз и два. Как же случилось, что ни жена, ни дочь Петра Королева не прочли его предсмертного письма-клятвы? Кто тут виноват?

Право, теперь уже трудно ответить на этот вопрос.

Может быть, потому, что семья Петра Королева находилась на оккупированной врагом территории. Может быть, потому, что не был известен ее точный адрес: ведь война, как страшный смерч, пронеслась над страной, всколыхнула людское море, расплескала его, и оно, это море, к тому времени еще не успело войти в прежние свои берега, успокоиться, угомониться.

Я и сейчас не знаю, куда направить пожелтевший листок дивизионки с этими письмами, — адреса Петя Королев почему-то не оставил: забыл ли или ему помешала взвившаяся вверх красная ракета, означавшая для солдата всегда одно и то же: «Вперед, в атаку!»

И вот по-человечески очень хочется знать о вашей судьбе, Валя и Галя! Мы верим, что она прекрасна, так же прекрасна, как была прекрасна жизнь, очень, к сожалению, короткая жизнь вашего мужа и отца.

Где вы теперь, Валентина и Галочка?

Ты, Галя, конечно, уже стала совсем-совсем взрослой, твой отец и не узнал бы тебя. Может, со своими сверстницами, такими же веселыми, горячими и юными, поднимала алтайскую целину? Может, сейчас вот склонилась над умным заводским станком? Может, геологом ходишь по неизведанным местам твоей большой Родины, открывая новые богатства? А может, стала славной дояркой?

Уверен, что ты, Галочка, идешь правильной дорогой в беспокойной нашей и светлой жизни, как и полагается дочери героя.

Ну а мама твоя?

Ей, наверное, было нелегко воспитать тебя. Какою мерой измерить незаметный, но великий подвиг тысяч и тысяч матерей, взрастивших для Родины новое поколение юношей и девушек — строителей коммунизма, матерей, которые лишены были крепкой опоры: ведь не было рядом с ними кормильца, отца их малых детей?!

Да будет во веки веков благословен этот подвиг!

Есть у меня к вам, Валя и Галя, просьба.

Коль вам попадутся на глаза эти строки — отзовитесь. Напишу вам подробнее — отзовитесь!

Живите счастливо, хорошие люди!

Олесь

Весной 1944 года дивизия продвинулась в глубь Румынии и остановилась перед цепью вражеских дотов. На этом рубеже мы находились несколько месяцев, вплоть до 20 августа, когда войска 2-го Украинского фронта вновь повели широкое наступление.

Было начало апреля. Отцвели вишни и черешни. Земля покрылась зеленью. К брустверам солдатских окопов побежали цветы — белые, оранжевые, голубые, синие, пунцовые, желтые. Бражным духом напитался воздух, пьянил, будоражил, наполнял душу сладкой и тревожно-светлой грустью, будил неясные желания, звал куда-то.

Олесь сидел возле миномета, обняв черную его трубу правой рукой, и, прищурив черные, монгольские глаза, тихий и задумчивый, чуть внятно шептал:

Темниют доты

Чужи навпроты —

Ничого бильш нэма.

А там дэсь, дома,

Вэсна знайома

Зэлэни руки пидийма.

Минометчики, необычно строгие и даже торжественные, слушали его, затаив дыхание. Прямо перед ними, в каких-нибудь трехстах шагах, высились темные горбы неприятельских дотов, начиненных пулеметами и легкими противотанковыми пушками. Между дотами и минометчиками лежал свежезеленый луг, разукрашенный цветами и звеневший от птичьего разноголосья. Но солдаты как бы и не замечали всей этой благодати. Перед ними были только доты, грозившие ежеминутно смертью, и ничего больше.

Олесь между тем читал уже другое, гневное:

Скоро спизнаешь, никменя зла,

Сыта чужим добром.

Як выгорало мое дотла

Билэ село за Днипром…

Смуглое лицо его теперь было матово-бледным, на острых скулах тугими узлами вспухали, шевелились желваки, в черных глазах поблескивали алмазной жесткости огоньки.

Солдаты слушали все беспокойнее. Один за другим лезли в карманы за кисетом, несмело просили:

— Давай, Лександр, еще…

— Вот ведь штука-то какая… За самое аж сердце…

— Ну, валяй дальше, Олесь…

Олесь читал. Он читал и час, и другой. А солдаты слушали и удивлялись, как это можно было обыкновенными словами выразить то, что было у каждого на сердце и о чем, стало быть, могло поведать одно лишь человеческое сердце…

О том, что в бывшей моей минометной роте объявился настоящий поэт, я узнал от ездового Максимыча, который с некоторых пор использовал любой подходящий случай, чтобы проведать нас.

— Прислали его к нам, — повествовал Максимыч. — Смирный такой — все больше молчит, будто грустит по ком-то… Глаза такие печальные-печальные. По вечерам в блокнот записывает. Потом зачал читать нам эти самые… как их… ну, стихи, какие вы, товарищ капитан, нам в книжке Тараса Шевченкова читали… Ребята быстро полюбили его — с умом парень и душевный такой. Олесем зовут. Лександр — по-нашему, по-русскому. Вот какое дело!..

Юра Кузес, сидевший поблизости и слушавший рассказ Максимыча с разинутым от удивления ртом, немедленно отправился в минометную роту, а часа через три вернулся, да не один, а привел с собой и поэта. Это был в самом деле тихий, красивый парень, с глухим, как бы придавленным чем-то тяжелым, голосом, медлительный, пожалуй, даже флегматичный. В темных умных глазах — невысказанная боль, отражение тревожных и тягостных раздумий; позже мы узнали, что парню этому довелось хлебнуть столько горя, что еще не скоро погаснет в глазах это его отражение…

Олесь читал стихи, написанные по-украински. У нас не было переводчика, да нам и не хотелось переводить их на русский — до того задушевны и понятны были они в подлиннике. Но мы не знали, что с ними делать. Наша типография не располагала украинскими шрифтами.

И все-таки выход был найден. Помогла солдатская сметка.

— А что, ежели перевернуть вверх ногами восклицательный знак? — вдруг предложил сержант Макогон.

— У-р-ра, Макогонище! — заорал Дубицкий. — Ты гений!

И тут все вдруг вспомнили, что не хватает в сущности одной только буквы «i» и что стоит перевернуть восклицательный знак, как эта проблема будет расчудеснейшим образом решена: мы получим самую что ни на есть настоящую «i». Наутро газета вышла со стихами Олеся. Вот как это выглядело:

Темнiют доты

Чужi навпроты —

Нiчого бiльш нэма.

А там дэсь, дома,

Вэсна знайома

Зэлэнi руки пiдiйма.

До самого конца войны почти в каждом номере дивизионки печатались стихи Олеся Гончара. Потом он демобилизовался, уехал на родину. Более года мы ничего не слыхали о своем дивизионном соловейке, все ждали, что его имя промелькнет в ряду имен лучших украинских поэтов. Но мы ошиблись. Олесь перестал писать стихи. Вскоре к нам в дивизию прислали книгу. Называлась она «Альпы». И эта книга была про нас, про наш путь. Растроганный полковник Денисов написал ее автору письмо, которое заканчивалось словами:

«Узнаю почерк славного гвардейца. Олесь, родной, дуй, брат, до горы!»

Гусь-диверсант

У наборщика Миши Михайлова была одна слабость: Миша очень любил гусей. Откуда пришла к нему эта странная любовь, никто не знал. У самого Михайлова выяснить что-либо не удалось.

— Гусь — умнейшая птица! — убеждал он Макогона. — Слыхал, может, как гуси спасли Рим? То-то… Гусь, он все может. Вот раздобудь мне где-нибудь — я из него наборщика сделаю. Не веришь?

— Жаркое сделаешь, — ухмылялся Макогон.

— Ты обо всем с позиции своего брюха рассуждаешь, — обиделся Миша. — Материалист!

— Ну ладно, ладно. Так и быть: достану я тебе гусака.

Вскоре и вправду в нашем хозяйстве объявился молодой гусак. Не знаю уж, на законном ли основании он объявился или захвачен был «в плен» где-нибудь за селом, но только быстро прижился в редакции и теперь расхаживал возле реалов с наборными кассами, важный и деловитый. Он и впрямь внимательно наблюдал за работой Михайлова и Макогона, вытягивая длинную свою шею, стараясь достать до ячейки и вытащить из нее буковку. И когда ему не удавалось, страшно сердился, шипел по-змеиному и издавал угрожающие клики.

Мало-помалу Миша стал приобщать пернатого подмастерья к своему ремеслу.

Началось все хорошо. Гусь оказался учеником прилежным и понятливым. Он уже продвинулся так далеко, что мог по едва уловимому знаку Михайлова достать своим клювом нужную литеру.

Все это сопровождалось восторженным хохотом тружеников нашего наборного цеха.

— Ну и гусь! Он, ребяты, вас скоро за пояс заткнет! — кричал Лавра, обливаясь радостными слезами.

Миша Михайлов ликовал, точно малое, неразумное дитя.

— Что я тебе говорил? — то и дело вопрошал он, победоносно глядя на посрамленного Макогона. — Вот увидишь, я из него такого метранпажа сделаю, что ты будешь не нужен!

Кончилась, однако, вся эта история неожиданно быстро и трагически для «метранпажа».

Однажды наборщики с ужасом обнаружили, что из одной кассы основного наборного шрифта начисто исчезла литера «А». Миша, конечно, вмиг сообразил, чья это работа, но боялся открыть тайну. Делал он это зря, потому что хитрющий Макогон тут же объявил:

— Это гусь. Он выклевал!.. Лавра, лови его!

Гусак, почуяв недоброе, широко разбросал саженные крылья и носился по двору, испуская громкие, гортанные, негодующие звуки. Его все же поймали, для верности ощупали и… обезглавили.

Шрифт таким образом был спасен.

Гусиное мясо оказалось чрезвычайно вкусным. Все ели с превеликим удовольствием. Даже Михайлов. Правда, он все боялся, как бы не проглотить свинцовую буковку: а вдруг не все они были выпотрошены из гусиного зоба.

Насытившись, стали гадать: почему из всех букв гусь выбрал именно «А»?

— Уж не азбуку ли он начал изучать? — высказал предположение Макогон, подмигивая насмешливыми глазами в сторону Михайлова.

Тот, боясь, что ему пришьют «дело», стал решительно отрицать, утверждая, что его питомец по натуре оказался диверсантом… Учитель-де здесь ни при чем…

Валька

Так звали мы Валентина Тихвинского. Просто Валька. Теперь мне хотелось бы назвать его по имени-отчеству, но не могу. Не могу потому, что отчества его не знаю. Да и никто, кажется, из нас не ведал, как Вальку величать по отчеству. Это нам было, в сущности, ни к чему.

«Валька!» — так он был ближе, роднее, а главное — в доску своим. Не свойским, нет, а именно своим. Если же признаться по-честному, мы все потихоньку были влюблены в Тихвинского, хотя, как это бывает в подобных случаях, частенько подтрунивали над ним.

— Валька, продень нитку в иголку! — приставали мы к нему, отлично зная, что ему легче сделать тройное сальто, чем произвести требуемую операцию: Валька был безнадежно близорук.

«Хозяйство» Шуренкова очень гордилось, что в лице Вальки Тихвинского приобрело своего собственного фотокорреспондента, несмотря на то, что по штатному расписанию таковой нам не полагался.

«Не положено», — говорили нам неумолимые кадровики.

Валька был у нас внештатным. Его основная работа состояла в том, чтобы делать крохотные снимки бойцов и командиров для партийных и комсомольских билетов. И инструктор политотдела по партучету очень ревностно следил, чтобы Тихвинский не уклонялся от исполнения своих «прямых» служебных обязанностей. Редактору стоило немалых усилий добиться разрешения, чтобы гвардии старшина Тихвинский работал в нашей газете.

Портрет настоящий, а не выгравированный на линолеуме, портрет героя на первой полосе; боевой расчет у орудия во время артподготовки; атака пехотинцев; девушка, выносящая с поля боя раненого бойца, — какой редактор не мечтал в ту пору о подобных снимках!

Стало быть, Валька нужен был нам до зарезу. Мы так и сказали начальнику политотдела полковнику Денисову:

— Нужен до зарезу.

— Но зачем он вам?

— То есть… как зачем? — удивленные его вопросом, спросили мы.

— У вас же нет цинкографии. Где вы будете делать клише?

Мы молчали. Да и что мы могли сказать? У нас действительно не было цинкографии. Где там! Все «хозяйство» Шуренкова перевозилось на старенькой полуторке, которая давно бы развалилась, не будь золотых рук нашего добрейшего шофера Лавры — Лаврентия Еремина.

— Ну так что же вы молчите? — вновь лукаво спросил нас начальник политотдела. — Выходит, будем жить без фотоснимков…

— Зачем же без фотоснимков, товарищ полковник? — выступил вперед Валька. — Можно съездить в ближайший город, в армейскую газету, наконец. И там сделать клише!

Вот, оказывается, какой план был у нашего Вальки!

— Ну что ж. Попробуйте.

И Валька попробовал.

Он находился в редакции армейской газеты всего лишь одни сутки и привез клише, которых нам хватило на две недели. Можете представить, какой это был праздник для дивизионки! Теперь мы могли помещать на страницах газеты снимки героев своего соединения, а это было уже настоящим счастьем.

Валентин, однако, не оставлял и своей основной работы: он по-прежнему чуть ли не ежедневно уходил на передовую, где по указанию своего приятеля, Саши Крупецкова, фотографировал бойцов, только что принятых в члены Ленинского комсомола. Валя делал эту в высшей степени простую работу со свойственной ему любовью ко всякому делу, какое бы ему ни поручали. Особенно дороги ему были рядовые. Он напряженно всматривался своими большими близорукими глазами в лица солдат, стараясь запомнить их. Со многими у него тут же, в окопе, завязывалась дружба. И страдал он, когда после очередного боя некоторые комсомольские билеты, еще совсем новенькие, возвращались в политотдел с короткой пометкой: «Убит».

Валентин брал такой билет в свои дрожащие руки и подолгу рассматривал знакомую маленькую фотографию, нередко залитую кровью. В такие минуты он обычно не разговаривал и ходил мрачный… Мы уже знали, чем все это кончится: к вечеру Валька перекинет через одно плечо ремень карабина, через другое — фотоаппарат, зайдет за Сашей Крупецковым, и оба они, сумрачные, молчаливые, отправятся на передний край, и мы не увидим Вальку, может быть, целую неделю. И будем каждый по-своему грустить.

А он возвращался уже совсем другим человеком. Вернее, прежним Валькой Тихвинским — веселым, спокойно-деловитым, с мягкой улыбкой, как-то всегда удобно и красиво устраивавшейся на его по-ребячьи припухлых губах и в больших добрых глазах.

Встречали мы его бурно, но по-разному. Секретарь газеты, чубатый казачок Андрей Дубицкий, потирал руки — он, как лицо наиболее заинтересованное, ждал от Вальки новых снимков. Редактор по своему обыкновению старался поскорее затащить Вальку в блиндаж и там поподробнее узнать от него последние новости с переднего края. Шофер Лавра, он же и наш завпродскладом, спешил открыть специально для Вальки банку американской консервированной колбасы, до которой тот был большой охотник. Наборщики и печатник обнимали Вальку и, конечно, пачкали его выгоревшую на солнце гимнастерку типографской краской. А сортировщица писем Верочка, давно уже и, кажется, безответно влюбленная в Тихвинского, обязательно именно в эту минуту появлялась у нас с объемистой пачкой писем военкоров.

Чтобы редактор не увел Вальку в свой блиндаж раньше чем мы успеем наговориться с ним, мы окружали его плотным кольцом.

— А что это, Валька, за пальба была прошлой ночью?

— Ты, случаем, не видел Лавриненко? Что-то он не пишет в газету. Не случилось ли с ним чего?..

— Валька, а правда, что ты третьего дня с разведчиками за «языком» ходил? Нам Саша Крупецков рассказывал…

— Неправда. Ни за каким «языком» я не ходил. Все это Крупецков выдумал! — обиженно отвечал Валька.

Назад Дальше