– Но это же хорошо, – сказал Артем, не отводя от нее взгляда; он так и не закурил и держал в руке незажженную сигарету. – Это дорогая свобода, ей только позавидовать можно.
– Не знаю, – невесело улыбнулась Ева. – Я себе, во всяком случае, не очень завидую. А я, знаете, стояла сегодня в этой церкви и вспомнила… – вдруг оживилась она. – Вспомнила стихи, Мандельштама стихи, очень хорошие. Я только первую строчку забыла, но они как раз про это, по-моему. Там тоже он в церкви стоит, потом что-то такое про торжественный зенит, а потом: «…свет в круглой храмине под куполом в июле, чтоб полной грудью мы вне времени вздохнули о луговине той, где время не бежит…» Может, мы за этим сюда и приехали? – засмеялась она. – Может, отсюда ее лучше видно, эту луговину?
Ей действительно стало легче, когда она вспомнила эти, словно под куполом звенящие, строки. А внимательный, серебряный Артемов взгляд сливался с ними, вмещал их в себя, и поэтому Еве легко было с ним говорить о том, что сама она едва осознавала.
И вдруг она заметила паутинку! Ту самую, прозрачную паутинку бабьего лета, которую уже привыкла считать выдуманной, несуществующей. Она даже здесь, в лесу, за весь день не видела ни одной.
– Артем, смотрите, вот же она! – невольно воскликнула Ева. – Вот – паутина, летит!
– Какая паутина? – тряхнув головой, удивленно спросил Артем.
Серебряная, почти невидимая длинная паутина зацепилась за ветку и за его волосы. Ева вдруг совершенно по-детски испугалась, что вот сейчас он дернется и оборвет эту тонкую нить, и та исчезнет в прозрачном вечернем воздухе, как будто ее и не было никогда.
– Да вот же, вот она! – повторила Ева и, быстро шагнув к нему, протянула руку к ветке, за которую зацепилась паутина. – Погодите, Артем, не двигайтесь, а то порвется!
Она осторожно отцепила паутинку от ветки и от его волос, мимолетно почувствовав рукой, что они жесткие, как стальная проволока. Прозрачная нить лежала теперь у нее на ладони. Ева пальцем прижала ее к тонкому колечку – маминому подарку на шестнадцатилетие. В колечко было вставлено два крошечных бриллианта, один с внешней, другой с внутренней стороны – так, что второй, как будто на ладони лежащий бриллиантик не был виден снаружи. Теперь к нему и была прижата едва заметная серебряная нить.
И тут она наконец почувствовала неловкость. Что это с нею, в самом деле? Стоит взрослая женщина, припожиленная даже, как Галочка сказала, учительница к тому же – и показывает ученику какую-то дурацкую паутину! Что он должен о ней думать?
Но Артем уже протянул руку, коснулся кончиками пальцев паутины, прижатой к Евиному кольцу.
– А вы не видели раньше? – спросил он, и в его голосе Ева не услышала насмешки. – Они же по всему лесу летают, у вас прямо к щеке одна…
Он сделал какой-то быстрый, порывистый жест, и Еве показалось, что он сейчас коснется ее щеки. Но Артем опустил руку, отступил на шаг назад.
Молчание, в котором они стояли друг против друга над рекой, отделенные от всех крутым спуском к берегу и невысокой стеной кустов, сделалось неловким.
– Кажется, дождь сейчас пойдет, – сказала Ева. – И холодно становится, вы чувствуете?
Она поежилась, застегнула верхнюю пуговицу на длинном светло-сером плаще и накинула широкий капюшон. Короткая стеганая куртка была расстегнута у Артема на груди, но он ее не застегнул, по-прежнему неподвижно стоя под склоненными ветками кустов и держа руки в карманах.
– Сбывается прогноз, – добавила Ева, снова пытаясь развеять неловкость молчания. – Жаль, конечно, что в Ясную Поляну не удалось съездить этой осенью. А вы читали что-нибудь Аксакова? – поинтересовалась она.
– Читал, – помедлив, произнес он. – Про Тему и Жучку. И про аленький цветочек.
Ева не могла понять, что звучит в его голосе, но чувствовала напряженность его интонаций. Он наконец щелкнул зажигалкой, закурил.
– Пойдемте, Артем, – сказала она. – Электричка в восемь, а сейчас уже половина седьмого. Пока соберемся, пока до станции дойдем…
– А откуда вы знаете, который час? – спросил он, поднимаясь перед Евой вверх по узкой тропинке. – Осторожно, Ева Валентиновна!
Ева не успела ответить на его вопрос, потому что оскользнулась на сырой земле и чуть не упала. Он быстро протянул ей руку, но Ева в последнюю секунду успела схватиться за куст, и его рука повисла в воздухе.
– Ниоткуда, – ответила Ева. – Я сама не понимаю, как это знаю. Просто чувствую, и все.
– Как цветок, – помолчав мгновение, сказал Артем.
– Или как курица! – засмеялась она. – Курица всегда в одно время на насест забирается. Во-он наши стоят, – помахала рукой Ева. – Слава Богу, никто не потерялся, кажется.
Разбредшиеся по лесу ребята постепенно собирались у «Избушки на курьих ножках». Но двое из них никак не появлялись, времени до электрички оставалось мало, Ева стала беспокоиться. Наконец показались из-за резного деревянного терема две пропавшие девочки, и все нестройной гурьбой отправились на станцию.
По дороге ребята умильно поглядывали на ту самую пристанционную забегаловку, в которой Ева когда-то пила кагор со шведами. Но, предупреждая их порыв, она громко сказала:
– Пожалуйста, ни шагу в сторону! Следующая электричка не скоро, не хотелось бы, чтобы всем пришлось ждать тех, кого мучит жажда!
Пожалуй, фразочка получилась слишком витиеватая для взрослых, в общем-то, парней, которым хочется пива. Но то ли они и сами собирались потерпеть до Москвы, то ли весь Евин беззащитный облик не позволял нормальному человеку обидеть эту Капитанскую Дочку, – во всяком случае, повздыхав, мальчики мужественно прошли мимо забегаловки.
Она радовалась сегодняшней поездке. И в самом деле, что-то неожиданное и хорошее было в этом дне, полном неяркого солнца, и в суровой церкви, и в пахнущем влажными листьями лесу… Еве нужна была сейчас поддержка, как воздух необходима, и она почему-то почувствовала ее в том, как прошел этот день.
Глава 14
Бабье лето в этом году оказалось совсем коротким. Уже в середине сентября дожди зарядили так безнадежно, что даже листья на городских деревьях не успели пожелтеть – сразу облетели под этими бесконечными ливнями. Зато в лесу полно было грибов, и отец радовался. Он любил ходить по лесу, но Еве всегда казалось, что папа словно стесняется бродить просто так, без видимой цели. Потому и любит, когда много грибов…
Родители привозили из Кратова огромные корзины опят, мама целыми вечерами занималась консервированием, Ева помогала, и время шло как-то незаметно.
Разве что Полинка немного беспокоила. То есть все было как будто бы хорошо: она училась в Строгановском, даже занятий, кажется, не пропускала, чего от нее вообще-то трудно было ожидать, и, что еще удивительнее, вечерами часто бывала дома.
Может быть, это как раз и беспокоило Еву: сестра всегда была стремительной, как рыжий вихрь, провести вечер дома было для нее проблемой – и вдруг… По утрам уходит в Строгановку, значит, пропускает любимое свое время работы, но и вечерами почему-то не берется за кисть.
Ева даже спросила ее об этом однажды.
– Мадемуазель Полин, а почему ты не рисуешь совсем?
Дело было утром, они завтракали на кухне. То есть это Ева завтракала, намазывала паштетом бутерброд, а Полинка только пила крепкий кофе, в который по детской привычке насыпала пять ложек сахара.
– Не хочется, – пожала она плечами. – А что, разве обязательно?
– Нет, раз не хочется – может, и необязательно, – ответила Ева. – Но вот именно и странно, что не хочется. Все-таки новая среда, впечатления. Только что с Казантипа своего вернулась – и не хочется… Почему?
Все они с облегчением вздохнули, когда, ровно тридцатого августа, Полина вернулась наконец из своего коллективного путешествия. Правда, она время от времени сообщала им по телефону, где находится, но, во-первых, слишком уж редко, а во-вторых, чем может успокоить известие о том, что она уже не на Казантипе, а, наоборот, на Тарханкуте, и не знает, сколько там пробудет и куда отправится потом?
Так что они обрадовались, когда странствие по степям наконец закончилось и черная от солнца Полинка возникла ранним утром в дверях квартиры. Даже на то, что она не сообщила о своем приезде, никто уже не стал обращать внимания. Хорошо хоть так!
На Полинке была длинная юбка, сшитая из двух цыганского вида платков и завязанная на талии ярко-алой веревкой, и огромная, не по росту тельняшка, на которой были вышиты какие-то живописные иероглифы. Рыжие волосы переплетены были множеством разноцветных нитяных «фенечек», на одной из которых болтался глиняный колокольчик.
Еще стоя на пороге, Полинка тряхнула головой, колокольчик хрипло зазвенел, и одновременно с этим звоном ворвался в дом запах сухих южных трав, а вместе с ним – чувство необъяснимой тревоги.
Тельняшку и колокольчик Полинка вскоре сняла и забросила в шкаф, сухие травы заварила в чае – а тревога осталась. Ее и чувствовала Ева, сидя рядом с сестрой за столом на кухне. Но причины этой тревоги она так и не понимала…
– Почему? – повторила Ева. – Тебе не нравится учиться?
– Не знаю… – неохотно произнесла Полинка. – Да нет, знаю, – тут же поправилась она. – Конечно, не нравится! Да я бы туда и не пошла, в Строгановку эту, если б мама не уговорила. Дурость спорола, ясное дело. Ну, жалко стало: мечта ее молодости, то-се – я и пошла.
– Но ты же еще так мало занимаешься, – осторожно возразила Ева. – Месяц всего… Неужели так быстро поняла, что тебе не нравится?
– А чего там понимать? – хмыкнула Полинка, поводя плечами любимым своим жестом, который папа называл цыганским. – Реализьм – знаешь, что это такое? Такой реалистический реализьм, крутить-вертеть эту натуру чертову, пока в глазах не зарябит.
– А это плохо? – улыбнулась Ева. – Все-таки должно же мастерство воспитываться, наверное.
– Какое еще мастерство? – поморщилась Полина. – Что это такое, можешь ты мне сказать? Как будто ящичек какой-то с инструментами – отвертка, плоскогубцы… Это же совсем другое! Ну ладно, на кого обижаться? – махнула она рукой и тут же вспомнила: – А однокурснички – не приведи Бог! Деревня глухая, и не смотри на меня так педагогично, я про Ломоносова тоже слыхала, – добавила она, поймав Евин укоризненный взгляд. – Один мне говорит: я, говорит, такое искусство, как у Модильяни, не понимаю и не принимаю! Это про Мо-ди-лья-ни художник говорит, не про Малевича даже – улавливаешь? Куда уж дальше ехать, если для него на импрессионистах все остановилось? Ну, с ним-то фиг, конечно, но я-то с какой радости должна это глотать?
Вообще-то Еве нравилось и Полинкино возмущение, и это знакомое движение худеньких плеч, и больше всего то, что они сидят вот так вот утром на кухне и разговаривают не о том, на сколько подорожал за неделю творог, а о Модильяни и Малевиче. Это по нынешним временам можно было считать редкостью. Даже в их далеко не жлобской школе разговоры все чаще велись унылые…
– Но ты же тоже, – на всякий случай сказала Ева, – ты же сама маслом любила рисовать и абстракцией не увлекалась, по-моему… Почему тебе вдруг не нравится реализм?
– Не реализм, а реализьм, – засмеялась Полинка. – Почувствуйте разницу! Да ладно, золотая рыбка, не ломай ты себе над этим голову! Над всякой дуростью думать…
– Ты у нас умница большая, – приобиделась Ева. – Конечно, где уж нам уж!
– Ладно-ладно, не обижайся, – смягчилась сестрица. – Просто это долго объяснять, понимаешь? Ну, может, мне противно, что человеку каких-нибудь двадцать лет, а он уже точно знает, что и как ему рисовать. Тут как жить – и то не знаешь…
Еве показалось, что какая-то темная тень промелькнула при этих словах по лицу сестры, и она снова почувствовала смутное дуновение тревоги.
– Это ты, что ли, не знаешь, как жить? – спросила она.
– А ты, что ли, знаешь? – поинтересовалась Полина. – Может, расскажешь в тезисной форме, а?
– Я не знаю, – вздохнула Ева.
– Ну и хорошо! – засмеялась Полинка. – За что тебя люблю, сестрица моя, – что ничего ты не знаешь! И как ты только подрастающее поколение учишь? – обычным своим ехидным тоном добавила она и, не дожидаясь ответа, вскочила так быстро, что чашка крутнулась по столу. – Пойду, Евочка, учиться реализьму. Взялась же сдуру за гуж… Пока!
Давно уже хлопнула входная дверь, а Ева все сидела за столом, бесцельно глядя перед собою. Потом зачем-то перевернула Полинкину чашку на блюдечко и долго рассматривала узоры кофейной гущи. Хотя что в них можно было прочитать, и что она хотела прочитать?
Зря она грешила на погоду. К началу октября солнце вернулось на небо, и тут же оказалось, что все не так мрачно. И листья золотятся на деревьях, и воздух еще прозрачен по-осеннему, и зима вообще-то за горами…
Работы у Евы в начале года было много. Она готовила со своим классом тургеневский вечер, как раз сейчас придумывали сценарий и распределяли обязанности. Литературные вечера – это и раньше было нелегко, а с каждым годом становилось все труднее.
Обычный юношеский скептицизм, естественный в шестнадцать лет, в последнее время все более приобретал черты цинизма. А из-за того, что Ева еще только начинала знакомиться со своим теперешним классом, разрушать эту стену ей было трудно. Грань между воодушевлением и пошлой экзальтацией всегда казалась ей очень тонкой, и она каждый раз боялась, что не найдет нужный тон, будет выглядеть фальшиво…
За подготовкой к вечеру, за своими педагогическими заботами Ева как-то не замечала, что там происходит в политике. Конфликт между президентом и парламентом, призывы и угрозы – все то, что будоражило этой осенью Москву, – у нее вызывало только один недоуменный вопрос: на что люди готовы тратить свою жизнь?
И только когда Ева увидела военные патрули у самой школы, у выхода из арки «Пекина», ей стало не по себе. Все это было совсем не похоже на то радостное воодушевление, которое охватило всех два года назад, – когда бегали к Белому дому, а если не бегали, то не спали ночами и ловили каждое слово по «Эху Москвы»…
Тогда все было, в общем-то, понятно: всем хотелось свободы, многие сражаться были за нее готовы, и Ева ужасно сердилась на маму, которая сказала, что выпустит ее из Кратова только через свой труп.
– Слава Богу, папа в командировке, Юра на Сахалине, – заявила Надя, когда Ева сказала, что хочет поехать в Москву. – Не хватало еще из-за тебя с ума сходить! Посмотри ты на себя, да тебя же в любой толпе первую раздавят! Нет, Ева, это не для тебя, и никуда ты не поедешь, – завершила Надя разговор.
Тогда Еве было ужасно стыдно, что она, как маленькая девочка, послушалась маму. Особенно когда оказалось, что едва ли не все их учителя были у Белого дома, и даже старшеклассники…
Теперь все было по-другому, и она чувствовала, что все по-другому, а как – не понимала.
Но то, что произошло ночью третьего октября, было для нее полной неожиданностью. Ева и не предполагала, что напряжение между людьми так велико… Она растерянно смотрела по телевизору, как разъяренная толпа штурмует телецентр – сыплется разбитое стекло, грузовик въезжает в вестибюль, трассирующие пули прочерчивают ночную тьму, падают люди… Выстрелы были слышны даже из их окон, непонятно было только, откуда они доносятся.
Отец мрачно сидел перед телевизором и смотрел на появившуюся на экране заставку суровым, исподлобья, взглядом, который пугал Еву, потому что казался таким невозможным у папы, таким чужим… Они все сидели перед умолкнувшим телевизором, переключая программы и пытаясь понять, что же делать.
Заставка исчезла наконец, люди в студии сменяли друг друга, все говорили то страстно, то растерянно, но ясности не вносил никто.
– Какая безответственность! – наконец произнес отец после очередного выступления.
– Что – безответственность? – робко спросила Ева.
Она видела, что папа зол, как никогда, но не понимала: на кого же?
– Безответственность – звать беззащитных людей туда, где давно уже должны действовать профессионалы, – сказал Валентин Юрьевич. – Оружие получать… Черт знает что!