- Мне казалось, я могу писать для сцены, - признался он. - Но, выходит, я заблуждался. Я решил поставить пьесу у себя дома. И сам сыграю в ней роль здоровенного лакея.
Однако замысел этот не осуществился, а сюжет пьесы впоследствии был использован, кажется, для романа "Ловель-вдовец".
Недавно я прочитал в одной заметке, что у Теккерея были свои маленькие слабости. Так, он мнил себя художником и упорно рисовал скверные иллюстрации к собственным сочинениям. Это совершенно не соответствует истине. Теккерей получал огромное наслаждение, рисуя карандашом, и не раз говорил мне, что когда он иллюстрирует свои произведения, его рука и ум отдыхают после изнурительного писательского труда. Он плохо чувствовал цвет и признавал, что силен только в карикатуре. Среди рисунков Теккерея многие прекрасно смотрятся на клише, но, к сожалению, ему часто не везло с гравером. Иллюстрации автора к рукописи "Кольца и розы" восхитительны. Теккерей особенно любил рисовать жанровые сценки из эпохи XVIII века, и мне не раз доводилось слышать, как английские художники отзывались о нем как об одаренном жанристе; сам он считал себя всего лишь дилетантом и говорил, что рисует только из любви к искусству.
Теккерея очень радовал успех его лекций у публики, поскольку для него это было новое, непривычное дело. Хотя на торжественных обедах Теккерей произнес несколько замечательных речей, он уверял меня, что это чистая случайность и он совсем не умеет думать стоя.
- Даже во время лекции, - признавался он, - я часто ловлю себя на мысли: "Ну и мошенник! Удивительно, как тебя до сих пор не раскусили!"...
(Тейлор описывает библиотеку в последнем доме Теккерея.)
- Здесь, - сказал он мне во время нашей последней встречи, - собираюсь я написать свою главную книгу - "Историю правления королевы Анны". Вот собранный материал, - и он показал на полки, заставленные томами во всевозможных переплетах.
- Когда же вы приступите к работе? - спросил я.
- Как только закончу "Филиппа", - ответил Теккерей. - Хотя возможно, прежде напишу еще один роман. Но меня это не пугает. Я не спешу и даю своим замыслам созреть. Я хочу вчитаться в то, что написано об этом периоде признанными авторитетами, чтобы свободно владеть предметом и не отрываться от работы, то и дело сверяясь с тем или иным автором. Последнее время "История", как любимое детище, занимала все мои мысли. Я исподволь подготавливаю себя к работе над ней и уверен, стоит мне начать, как дело пойдет.
По-моему, он был очень цельной натурой. Там, где поверхностный читатель увидит лишь цинизм беспощадного сатирика, я вижу безграничное презрение к человеческой низости и лицемерию - праведный гнев души, жаждавшей добра, но слишком часто испытывавшей разочарование. Он бичевал людские пороки с горьким негодованием, со слезами на глазах. Вот почему его возмущало, когда невежды возносили недостойных на пьедестал. Однажды, упомянув одного критика, который упрекал его за то, что в его книгах мало благородных и привлекательных персонажей, Теккерей сказал мне: "Это могут с успехом делать другие. Я знаю, в чем моя сила. И я тоже творю добро, только на свой лад".
АЙРА КРОУ
ВОСПОМИНАНИЯ СЕКРЕТАРЯ
I
В моей детской памяти сохранились фразы, свидетельствующие, что Теккерей искренне отдавал должное блестящему таланту "Боза" - псевдоним этот в то время испещрял лондонские стены. Без малейшей зависти, просто сообщая факт, Теккерей говорил жалобно: "Его книги расходятся тысячами экземпляров, а мои - лишь ничтожными сотнями..."
Кроме больших произведений, писавшихся относительно медленно, он в те годы еженедельно создавал украшения для страниц "Панча", обычно пленявшие непринужденностью, легкостью, словно удачные импровизации. Что иной раз за этим стояло, показывает случай, когда рассыльный из типографии явился за материалом в назначенный день, и ему было ведено подождать в коридоре. Теккерей, расхаживая по комнате, где старался выжать из себя какие-то мысли, воскликнул: "Через пять минут я должен стать остроумным!" Затем мужественно сел за письменный стол, и вскоре рассыльный уже удалился с листками, на которых только-только высохли чернила...
Я жил в Париже, когда появились первые выпуски "Ярмарки тщеславия". Как и с бессмертными "Записками Пиквикского клуба", вступительные главы были приняты далеко не с тем восхищением, как последующие. Затем я вернулся в Англию и в завершающие месяцы во время вечерних прогулок с Теккереем и другими разговор обычно шел не только об огромном уже завоеванном успехе, но и о возможной развязке романа. Теккерей предпочитал ставить в тупик излишнее любопытство, и на ходу сочинял самые разные финалы жизненного пути Бекки, Доббина и прочих, хотя, без сомнения, сам уже твердо решил, какой кого ждет жребий. Помню редчайший случай, когда чужое предположение он счел ценным. Случилось это в июне 1848 года. Теккерей присутствовал на званом завтраке в хэмпстедском доме моего отца, и Торренс Маккаллах, сидевший за столом напротив него, сказал:
- Как вижу, вы собираетесь убрать своих кукол в их сундук!
И Теккерей тотчас ответил:
- Да, и с вашего разрешения я воспользуюсь этим уподоблением.
Как искусно эта случайная фраза была развернута в предварении "Перед занавесом", известно всем читателям романа.
В поезде Бостон - Нью-Йорк мальчуган, продававший книги, предложил ему его собственные творения, даже не подозревая, что обращается к их автору. Поэтому, пока мы неслись среди пологих холмов Массачусетса, он перечел написанную им лет за двенадцать до этого "Мещанскую историю". Я же потратил двадцать пять центов на "Хижину дяди Тома", и повесть, рассказанная миссис Бичер-Стоу, ввергла меня в надлежащую грусть. Однако Теккерей не захотел погрузиться в ее скорбные события, заметив, что столь тяжелые темы вряд ли можно считать подходящими для литературы. К тому же благоразумные друзья всячески внушали ему, чтобы он ни в коем случае не принимал чью-то сторону в вопросе о рабстве, тогда чрезвычайно жгучем, иначе лекционное турне превратится для него в тяжкое испытание. Он предпочитал задерживать внимание на более светлых сторонах американской жизни - таких, например, как восьмеро детишек в соседних купе, которым он пожелал тут же подарить по полдоллара каждому.
Никогда не забуду удивления на лице писателя, когда он увидел перед собой длинные темные разделенные перегородками скамьи, а дальше - колонны и дубовую кафедру. Его явно ошеломила мысль, что он будет читать здесь свою светскую проповедь. Затем, взглянув на аналой, он спросил: "Не лучше ли будет убрать на время священные эмблемы?" И тут же добавил: "А когда я войду, орган заиграет?" Затем, оглянувшись на дверь в приделе, осведомился: "Вероятно, мне лучше всего войти через ризницу?" Ну, короче говоря, помещение было признано подходящим... Лектор поднялся на довольно высокую трибуну, воздвигнутую напротив кафедры, в сопровождении секретаря, мистера Уилларда Фелта, который, выждав, чтобы буря приветствий улеглась, представил его слушателям в нескольких весьма любезных словах, и сел на стул сбоку. Все прошло наилучшим образом. Как и в Англии, репортеров заранее попросили не касаться подробно содержания лекций, а предпочтительно, почти его не касаться. Они благородно соблюдали это ограничение, но чтобы все-таки написать свои заметки (которые Теккерей на другой день прочел с большим интересом), в шутливом тоне повествовали о том, как он расправлял фалды сюртука и засовывал руки в боковые карманы - его обычная манера. Не упущен был и тот примечательный факт, что жестикулировал он мало. Первым и единственным свидетельством, что эти юмористические подробности задели воображение писателя, явилось напечатанное месяц спустя в январском номере "Фрэзерс мэгезин" безымянное, но несомненно принадлежавшее его перу описание столь забавной манеры рисовать словесные портреты.
Ни сумрак (темные панели, как всегда, поглощали свет ламп), ни скверная погода в день второй лекции не помешали бесстрашным дамам и джентльменам, сливкам нью-йоркского общества, собраться в молельне и аплодировать с начала и до конца...
Теккерей сам объяснил, что послужило источником его лекции "Милосердие и юмор". Когда мы опять вернулись в Нью-Йорк, кто-то из его знакомых задумал собрать средства для "Дамского общества обеспечения бедняков работой и воспомоществованиями", и он вызвался написать для этой цели новую лекцию. Созданию ее он посвятил целый день. Раскинувшись на кровати в своей любимой позе, он курил и диктовал фразу за фразой, как они приходили ему в голову. Я записывал их почти от завтрака до сумерек без перерыва, чтобы перекусить. Прозвучал обеденный гонг и рукопись была завершена. Он не удержался от радостного восклицания - не так уж часто у него выпадали столь плодотворные дни: "Просто не понимаю, откуда все это набралось!"
Несомненно, его вдохновляла благородная цель.
Решение уехать было внезапным, как удар грома. Рано утром я заглянул в спальню Теккерея. У него в руках была газета, и он сказал: "Оказывается, сегодня утром отплывает пароход компании "Кунард". Я сейчас же отправлюсь на Уолл-стрит и попробую взять каюту, а вы пока займитесь укладкой багажа". Мы давно привыкли к походной жизни, так что вещи были уложены и счета оплачены во мгновение ока. Проститься мы успели только с милой семьей Бэкстеров. Одна из дам, увы, шутливо написала некоторое время спустя: "Мы никогда не простим мистеру Кроу его веселого лица, когда он прощался с нами!" Но кто же не стоскуется за полгода по родному дому, где бы это жилище ни находилось? Около одиннадцати мы уже неслись на извозчике по Бродвею к Ист-Ривер, а по сходням взошли под крик агента пароходной конторы: "Быстрее, он отчаливает!" И не успели мы подняться на борт, как уже приближались под всеми парами к Сэнди-Хуку.
ТЕККЕРЕЙ И ДИККЕНС
ТОМАС КАРЛЕИЛЬ
ИЗ ДНЕВНИКА
главным талантом был талант комического актера, и выбери он это поприще, он бы добился триумфа. Теккерей был много больше одарен в литературном отношении, но невозможно было не почувствовать, что ему, в конечном счете, не доставало убеждений, которые сводились к тому, что нужно быть джентльменом и не нужно - снобом. Примерно такова была окончательная сумма его верований. Главное его искусство заключалось в умении - и пером, и карандашом - чудесно передавать сходство, причем экспромтом, без предварительного обдумывания, но, как оказалось, он ничего не мог потом к тому прибавить и довести до совершенства (запись от 1880 года).
"Да, Теккерей гораздо ближе стоит к действительности, его хватило бы на дюжину Диккенсов. По своей сути они очень разные" (беседа происходила в конце 40-х годов прошлого века).
ЭНН РИТЧИ
ИЗ КНИГИ "ГЛАВЫ ВОСПОМИНАНИИ"
Я с удивленьем думаю сейчас о том, как много значил в нашей детской жизни дом Диккенса - ведь мы бывали там нечасто и жили далеко, но его книги занимали в наших душах не меньше места, чем отцовские.
Наиболее яркими событиями нашей с сестрою лондонской поры были, конечно, детские праздники у Диккенса, все остальное меркло рядом с ними. Ходили мы и на другие праздники, и нам бывало очень хорошо, но это было несравнимо с домом Диккенса: нигде мы больше не встречали эту легкость, блеск и неуемное веселье. Возможно, я преувеличиваю - наверное, не все и не всегда там было дивным совершенством, как виделось тогда, но, несомненно, каждый ощущал дух праздника и доброго веселья, которым так чудесно заправлял хозяин дома, имевший этот чародейский дар. Не знаю, как назвать его могучую способность вливать в других одушевление и радость. Особенно запомнился мне праздник, который, право, длился бесконечно, так много было музыки, веселья, маленьких детей, прибывавших и убывавших вереницами. На нас с сестрой были надеты впервые башмачки и ленточки, стеснявшие нас несколько своею новизной, к тому же было страшновато входить в залу самим, без взрослых, но миссис Диккенс нас окликнула и усадила рядом переждать, пока все дотанцуют долгий танец, при этом она беседовала с нами, как со взрослыми, а это очень лестно детям. Потом мисс Хогарт подвела к нам маленьких кавалеров, и мы влились в толпу танцующих. Помню, как я разглядывала белые атласные туфельки и длинные, с бантами кушаки маленьких девочек Диккенса, которые были нашими сверстницами, но несравненно более грациозными, в очень изящных платьицах. А мы носили клетчатые сине-красные пояса, преподнесенные отцу поклонником-шотландцем, и нам они совсем не нравились (надеюсь, это запоздалое признание не выглядит неблагодарностью?), и башмачки были у нас всего лишь бронзовые. Надо ли говорить, что эти маленькие тучки немного омрачали лучезарный горизонт? Впрочем, довольно было нам пуститься в пляс, и тотчас стало радостно и весело - как всем.