Теккерей в воспоминаниях современников - Теккерей Уильям Мейкпис 39 стр.


Пожалуй, не будет преувеличением утверждать, что Теккерей был полной его противоположностью. Нерешительный, подверженный лени, он не отличался упорством в достижении цели и, сознавая силу своего ума, тем не менее не доверял себе и на редкость не умел показать себя с выигрышной стороны. Хотя сочинения Теккерея проникнуты глубоким чувством, блещут юмором, написаны с любовью и состраданием к человеку, неизменно утверждают верность правде и честь, порядочность в мужчинах и благонравие в женщинах и, на мой взгляд, отмечены достоинствами, перед которыми бледнеют многие другие образцы нравоучительной литературы, все же в них словно бы недостает какой-то необходимой малости. Я имею в виду тот едва заметный отпечаток неуверенности, который говорит о том, что перо автора вовсе не летало с легкостью по бумаге. Скорей всего Теккерей замыслами устремлялся к величайшим высотам, но падал духом и говорил себе, что ему не под силу парить в тех лучезарных сферах. Я могу представить, как все написанное за день, каждая страница, казалось ему никуда не годным хламом. У Диккенса же ни одна его страница не вызывала и тени сомнения.

ГЕНРИ ВИЗЕТЕЛЛИ

О СКАНДАЛЕ В "ГАРРИК-КЛУБЕ"

Теккерей, как известно, проявил нелепую чувствительность, занесся и отругал Йейтса как провинившегося школьника, на что последний ответил тем, что было, конечно, нахальством по отношению к человеку в положении Теккерея и настолько старше Йейтса. Как все мы знаем, болезненно чувствительный автор "Ярмарки тщеславия" предъявил эту переписку в президиум "Гаррик-клуба", в результате чего за безобидную болтовню, проступок пустяковый в сравнении с тем, что позволял себе сам Теккерей в своей развеселой юности, Йейтс был исключен из клуба, где и он и Теккерей состояли членами, и наступил долгий период отчуждения между Теккереем и Диккенсом, который стал советчиком и главным защитником Йейтса, когда скандал достиг неприятного размаха.

Я упомянул об этой литературной грызне потому, что ссора, вместо того, чтобы быть приконченной категорическим решением клубного комитета, поддерживалась со стороны Теккерея полускрытыми намеками на Йейтса в "Виргинцах", а со стороны Йейтса - язвительными замечаниями о новых произведениях Теккерея в колонке "Бездельник" газеты "Иллюстрейтед таймс" (которую Визетелли редактировал). Некоторые из поклонников Теккерея в штате газеты решили, что за все, появляющееся на ее столбцах, ответственны и они, и когда Йейтс среди конкурсных стихотворений к столетию со дня рождения Бернса предложил довольно злую пародию на балладу Теккерея "Буйабес", они уговаривали меня усмирить вольность, какую он дал своему перу. Инкриминировали ему, я припоминаю, такие строфы:

Я обнажаю все изъяны,

Все страсти, что терзают вас,

Все ваши мерзостные раны

Я выставляю напоказ.

Мужчины - воры, слов не хватит

На женщин, дети - просто дрянь;

Кричу, а мне за это платят

Тем больше, чем жесточе брань.

Смешны мне всякие красоты!

Надежней бичевать порок!

Я желчный циник - оттого-то

Всегда набит мой кошелек.

{Пер. Д. Веденяпина.}

Отрицать здесь предвзятость невозможно. При всем цинизме Теккерея никто из знавших его близко не станет отрицать, что это был один из либеральнейших и добрейших людей. Однако поскольку он капризно продолжал свою травлю Йейтса, я отказался вмешаться, хотя Теккерей сам попросил меня об этом через Ханнея - ответив, что несправедливо по отношению к Йейтсу было бы закрыть единственный доступный ему канал, через который он мог бы ответить на эти беспричинные нападки. Это едва не вызвало разброда в нашей небольшой компании: человек пять-шесть основных сотрудников пригрозили, что уйдут все разом, если зловредный стихоплет не будет безоговорочно уволен. Однако требование их не было удовлетворено, и они, подумав немного, воздержались от выполнения своей неразумной угрозы.

ЭДМУНД ЙЕЙТС

СКАНДАЛ В "ГАРРИК-КЛУБЕ"

В 1855 году в "Иллюстрейтед таймс" у Генри Визетелли я основал "колонку сплетен", как это позднее стало называться. Моя рубрика "Бездельник в клубе" была, как я с иронией отмечал, началом того стиля "личной журналистики", который так достоин осуждения и так невероятно популярен. 22 мая 1855 года, всего за несколько недель до своего злосчастного очерка о Теккерее, мне предложили сходную работу в "маленьком, безобидном и тихом листке под названием "Таун Ток" ("Городские пересуды"), который только что начал выходить. Примерно на третьей неделе, после того как я стал там работать, я по окончании рабочего дня поехал в типографию, которая помещалась на Олдерсгейт-стрит, близ почтамта, чтобы завершить работу. Все, что мне предстояло опубликовать, было уже набрано, и я думал, что проведу там всего каких-нибудь полчаса, чтобы проверить, "все ли в порядке", но к ужасу своему узнал от старшего наборщика, что из-за болезни Уотс Филлипс (один из постоянных авторов) прислал ему меньше обычного и совершенно необходим еще целый столбец текста. Делать было нечего. Я засучил рукава - буквально, потому что вечер, помнится, был теплый, залез на высокий табурет перед высокой конторкой и стал ломать себе голову.

Случилось так, что в номер за предыдущую неделю я дал зарисовку о Диккенсе, которая заслужила одобрение; я подумал, что самое милое дело будет дать теперь такой же портрет его великого соперника. И вот что я написал:

"Мистеру Теккерею сорок шесть лет, хотя из-за серебристой седины он выглядит несколько старше. Он очень высокого роста, шесть футов и два дюйма, и так как держится очень прямо, обращает на себя внимание в любом обществе. Лицо его бескровно и не особенно выразительно, но запоминается сломанной переносицей, результатом несчастного случая в ранней молодости. У него маленькие седые бачки, но ни усов ни бороды он не носит. Встретив его, каждый сразу распознает в нем джентльмена: держится он холодно и отчужденно, тон разговора либо откровенно циничный, либо наигранно добродушный и благожелательный, его bonhomie {Благодушие (фр.).} натянуто, остроумие едко, самолюбие весьма уязвимо; но общее впечатление как от холодноватого, лощеного, безукоризненно воспитанного джентльмена, который, что бы ни чувствовал, не допустит, чтобы это нашло свое внешнее выражение. (Далее следует очерк его литературной карьеры.) Его успех, начавшись с "Ярмарки тщеславия", достиг вершины в "Лекциях об английских юмористах XVIII века", которые посетили весь лондонский двор и высший свет. Цены были непомерно высокие, льстивость лектора к происхождению и положению была непомерна, успех был непомерен. Никто не умеет лучше мистера Теккерея приспособляться к публике. Здесь он льстил аристократии, но когда пересек Атлантику, кумиром его сделался Джордж Вашингтон, а предметом самых злобных нападок - "Четыре Георга". Эти последние лекции в Англии попросту провалились, хотя как литературные произведения они великолепны. По нашему личному мнению, успех его сейчас клонится к закату. Его писаний никогда не понимали и не ценили даже средние классы, аристократов охладили его американские наскоки на аристократию, а людей образованных и утонченных слишком мало, чтобы составить его постоянную публику. Более того, во всем, что он пишет, чувствуется недостаток сердечности, что не уравновешивается самым блестящим сарказмом и самым совершенным знанием того, как устроено человеческое сердце".

Как только этот маленький очерк был написан, едва высохли чернила, я протянул его наборщику и ушел. Корректуру я не видел. И в мыслях к нему не возвращался. Что в нем есть что-то оскорбительное или предосудительное, или сулящее мне неприятности, я просто не мог подумать, ибо в тот же вечер в "Гаррик-клубе" упомянул в разговоре с широко известным литератором, которого в то время считал своим другом, что имею новую работу, и примерно обрисовал, в чем она состоит. Я не сомневаюсь, что именно от этого человека Теккерей узнал, кто был автором очерка.

Через два дня я получил от Теккерея следующее письмо, в котором очерк о нем был не только назван оскорбительным и недружелюбным, но клеветническим и лживым, и кончалось оно так:

"Мы встречались в клубе, где, когда вас еще на свете не было, я и другие джентльмены привыкли разговаривать даже не думая о том, что наши разговоры дадут материал продажным разносчикам "Таун Ток", а вне клуба я, кажется, не обмолвился с вами и десятком слов. Так разрешите сообщить вам, что разговор, который вы там услышали, не предназначался для газетной заметки, и просить вас - на что я имею право - в дальнейшем воздержаться от печатания комментариев к моим частным разговорам; далее - отказаться от рассуждений, пусть нелепых - о моих личных делах и впредь считать, что вопрос о моей личной правдивости и искренности никак не может быть предметом вашей критики".

Думаю, что самый беспристрастный читатель будет вынужден признать, что письмо это строго до жестокости, что какова бы ни была глупость и нахальство моего очерка, едва ли он был рассчитан на то, чтобы вызвать такой силы отпор его автору; что по сравнению с моей провинностью нагоняй, который я получил от мистера Теккерея, смехотворно раздут. Напрашивается вопрос: как объяснить такое расхождение между греховным сочинением и уничтожающе гневным и злобным откликом на него? К этому я еще вернусь. Здесь скажу только, что письмо мистера Теккерея потрясло меня до глубины души. Но хотя я тогда понятия не имел о мотиве, заставившем Теккерея подчеркивать, что именно клуб был единственным местом, где мы могли встречаться, а значит, что именно там я что-то узнал о нем, - я чувствовал, что эта фраза дает мне законный повод для вполне логичного возражения.

Поэтому я тут же сел и написал мистеру Теккерею письмо - не только опроверг резоны, которые он мне приписал, но осмелился напомнить ему кое-какие его погрешности в прошлом. (Будь это письмо отправлено, на том все могло бы и кончиться, но к несчастью, как Йейтс почувствовал позднее, он посоветовался с Диккенсом, и тот, сочтя это письмо "слишком сердитым и слишком опрометчивым", уговорил его послать более вежливый протест.) Теккерей передал это письмо, а также и все дело в президиум "Гаррик-клуба", который 26 июня поддержал его и предложил мне принести извинения либо положиться на решение общего собрания членов клуба. Это было очень тревожное время, происходили частые совещания, в которых участвовали Джон Форстер, У. - Г. Уиллз, Альберт и Артур Смиты, а также Диккенс и я. Как раз в это время вышел седьмой (если не ошибаюсь) выпуск "Виргинцев", в котором имелась совершенно не идущая к делу и притянутая за волосы ссылка на меня под именем "юного Грабстрита". Ее расценили как удар, несовместимый с правилами честной игры и недостойный человека, занимающего такое положение, как мистер Теккерей. {10 июля Йейтс был исключен из клуба. Он решил было действовать через суд, но когда выяснилось, что у него не хватит на это средств, взял свой иск обратно.

Тем временем 24 ноября Диккенс написал Теккерею личное письмо, уговаривая его уладить это дело без суда. Теккерей, неприятно пораженный тем, что "вы, оказывается, явились советчиком Йейтса в нашем споре", ответил, что дело это теперь не в его власти, подписавшись "Ваш и проч.". "А будь он проклят, - вспылил друг Диккенса Джон Форстер, - с его "Ваш и проч."!")

Разумеется, как тогда, а с тех пор повторяли и повторяют еще и поныне, весь этот скандал был борьбой за первенство, либо взрывом ревности между Теккереем и Диккенсом, а моя роль свелась к роли козла отпущения или же волана.

Между ними не было близости, не было даже ничего похожего на дружбу, хотя на людях поддерживалась видимость сердечности. Диккенс председательствовал на банкете, устроенном в честь Теккерея в 1855 году, и сослался на "сокровища остроумия и мудрости, заключенные в желтых обложках". Теккерей, говоря о "будничных проповедниках", заявил, что божественная благодать препоручила Диккенсу услаждать человечество. Но Диккенс читал мало, а ценил поздние сочинения Теккерея и того меньше. Однажды, когда я говорил о том, как безжалостно отнеслась "Сатердей Ревью" к "Крошке Доррит", Теккерей, в общем согласившись со мной, добавил с этим своим полушутливым-полусерьезным видом: "Хотя, между нами говоря, дорогой Йейтс, в "Крошке Доррит" много глупостей".

Такова история, в которой ничего не смягчено и ничего не подсказано злобой, история очень важного события в моей жизни. Я рассказал о нем не для того, чтобы оправдаться, ибо никто не понимает лучше меня, как глуп и безвкусен был тот очерк - и конечно же не для того, чтобы бросить тень на память о мистере Теккерее, ибо я твердо верю: если б он остался в живых, он признал бы, что строгость наказания, которому он меня подверг, никак не соответствует моей провинности.

Теккерей умер. Самый чистый английский прозаик XIX века, романист, знавший человеческое сердце лучше, чем кто бы то ни было, за исключением, может быть, Шекспира или Бальзака - внезапно был вырван из нашей среды... Истинно так! Ни одна знаменитость, будь то писатель, государственный деятель, художник или актер, не казался столь неотъемлемой частью Лондона. Эта "добрая седая голова, знакомая всем", узнавалась так же легко, как голова того, о ком это было сказано - герцога Веллингтона. Не проходило, кажется, дня, чтобы его не видели в кварталах возле Пэлл-Мэлл, и лондонец, показывая провинциальным родичам чудеса столицы, обычно умел устроить им встречу с великим английским писателем. Казалось бы, "Таймс" могла уделить побольше места, чем три четверти столбца для рассказа о жизни и смерти такого человека. Казалось бы, Вестминстерское аббатство могло распахнуть свои двери и принять бренные останки того, чье имя будет звучать до конца времен. И сейчас, когда я это пишу, меня вдруг осеняет мысль, что сам этот человек меньше всего мечтал о таких отличиях.

78

Перейти к описанию Предыдущая страница Следующая страница

{"b":"70381","o":1}

Назад Дальше