Здесь не хватало четырех страниц.
... стал расхаживать по кабинету, нервно обдергивая на себе мундир.
— Я и со своими-то пропавшими лицами не могу управиться. — Засмеялся, как ягненок. — У меня дочка Тереза, старшенькая, живет в Лонг-Бич, замужем за коммунистом. Красавица, колледж кончила. Думаете, она мне пишет? Трое детишек у нее, а я их, можно сказать, и не видел. — Повернувшись на каблуке у стола, взял в руки фотографию мужчины и женщины и трех черноглазых девчушек. — Вот они. Хороши? А вот эту посмотрите. — Он поднял другую фотографию, мрачного молодого человека в мундире. — Это Джозеф, мой средний. Работает в полиции в Ред-Блаф. Четыре года не показывался дома. — Еще одна карточка, мальчик лет десяти. — Кении, младшенький. Карточка старая, сейчас ему, должно быть, уже двадцать. Дома не показывался с шестнадцати лет. Открытки присылает — Гонконг, Западный Берлин... — Он снова засмеялся. — Не думали, что я уже такой старый, а? Пятьдесят пять мне. Правда, правда. Странная у нас жизнь, скажу я вам. Если бы мои старики встали из могилы, боже их оборони, они бы глазам своим не поверили. Дом в Дейли-сити, большой белый бассейн, для супруги — биде... — Он оглянулся на чемодан между флагом и дверью.
— Ну что ж, весьма вам признателен, — сказал доктор Алкахест еще официальнее, чем Фьоренци, развернул свое кресло и стремглав покатил к дверям. Но на пороге задержался; сверхчувствительные его ноздри наполнял химический запах серо-коричневого ковра, прошлогодних бланков в шкафах, дезодоранта «Старый аромат», которым пользовался Фьоренци. — Очень жаль. — Его слабые глаза влажно блеснули.
Фьоренци где-то у него за спиной спросил:
— Вы верите в летающие блюдца?
Но в это время зазвонил телефон, и, пока доктор Алкахест разворачивался, чтобы посмотреть ему в лицо, начальник Бюро розыска исчез.
Полицейский комиссар был человек занятой. На телефонные звонки он отвечал, чтобы звонили позднее, перебирал во время разговора бумаги на столе, делал записи себе на память, тыкал сигару в пепельницу, потом в рот, потом снова в пепельницу. Был он огромный, расплывшийся, так что проволочные дужки очков врезались ему глубоко в мясо. На столе перед ним стояли бутылочки со всевозможными таблетками. Алкахест, не постеснявшись, приложился к своей фляге и снова сунул ее в карман, но комиссар ничего этого не заметил.
— У нас тут лучшая в стране бригада по борьбе с наркотиками, — произнес он, быстро перевернул страницу в блокноте и сделал запись. — Никто нас не ценит. Мы проводим по пять, шесть, семь облав в неделю. Крупных облав, не просто там по мелочи. Сжигаем их тоннами. — Он отер мясистый лоб.
— Где, позвольте узнать? — спросил доктор Алкахест.
Но полицейский комиссар не расслышал, потому что закашлялся, а потом снова стал сосать сигару. Доктор Алкахест дрожащей рукой запрокинул флягу, сделал глоток. У него чесались пальцы, подмывало выкинуть какую-нибудь опасную штуку. Он засунул флягу обратно в карман.
— Думают, это все психи и несовершеннолетние, — продолжал полицейский комиссар. — Ошибка, можете мне поверить. — Он перевел дух. — Врачи и юристы, военнослужащие. Вся страна скурвилась. Коммунистическое подстрекательство. Университетские профессора. — Он выхватил из стопки еще один документ и пробежал его глазами. — Вы бы не поверили, что делается на этих вечеринках. По шестеро, по семеро в одной постели.
Доктор Алкахест на мгновение припомнил запах и окрылился душой; но запах тут же улетучился, ушел в глубины его существа, и вызвать его снова он был не властен.
— А вашу просьбу я удовлетворить не могу, — говорил полицейский комиссар. — Весьма сожалею. Ценю ваш интерес. Рад слышать, что есть еще настоящие американцы. — Он выдернул сигару изо рта, посмотрел на нее и быстро, как кошка, пихнул обратно себе в зубы, а сам потянулся за бутылочкой с таблетками. — У нас на этот счет есть директивы. Может, вы и годитесь, но у нас директивы. — Он вытряхнул две таблетки. — Наши осведомители все больше из молодых. Студенты, например. Чтобы могли втереться к этой публике, вроде как свои. Отрастить, как у них положено, бороду покосматее, и вообще, чтобы видик как из помойки. — Он засмеялся: — Ха-ха-ха! А вы... — Он скользнул по Алкахесту торопливым взглядом и снова занялся бумагами. — Нет, исключено, — сказал он.
— Я бы мог втереться к врачам и юристам, — просительно проныл доктор Алкахест. Он держался за флягу и прижимал руку к груди. Наполнившая кабинет табачная вонь вызывала у него головокружение, спазмы в желудке. — Весьма сожалею. — Полицейский комиссар выдул струю дыма. Он шлепнул одной бумагой об стол и тут же схватил следующую. — Они не главный наш объект. Засудить трудно. Это как мухи: бьешь не ту, что села на чашку, а ту, что на стене, где не промажешь. — Выдул дым, глотнул воздуха. — Так что сами видите, как у нас дела обстоят. Ценю ваше предложение. — Вдруг, совершенно неожиданно, положил сигару и воздвигся над столом, словно вынырнувший кит, выбросив к Алкахесту правую руку. — Ценю ваше предложение.
Доктор Алкахест рывком подкатил свое кресло сбоку к столу, чтобы пожать руку полицейскому комиссару. Соблазн нахулиганить становился все сильнее. Вот сейчас он натворит что-нибудь эдакое, неразумное, и будет вышвырнут с позором, и тогда уж не видать ему того мотобота. Он затаил дыхание. Жирная комиссарская рука сдавила ему кости.
— Я так понимаю, — рассуждал комиссар. — Из американцев теперь мало кто любит закон. — Глотнул воздуха. — Наверное, девять десятых населения против всех наших установлений. Я своим оперативникам так и говорю: «Те немногие из нас, кто остался — жалкая горстка, можно сказать, — должны теперь поднавалиться на постромки плечом к плечу, чтобы сохранить наш американский образ жизни, свободу и демократию для всех, а остальных упрячем за решетку». — Комиссар хохотнул: — Го-го-го! — размалывая Алкахесту кисть.
И тут на доктора Алкахеста вдруг напал кашель, а за ним и сильная судорога, инвалидное кресло под ним опрокинулось и вышвырнуло его на пол у ног полицейского комиссара. Изумленный комиссар даже не заметил, что при этом его курящаяся сигара упала — или была сброшена — из пепельницы в корзину.
— Вы как, ничего? — тонким голосом спросил он, краснея как рак.
— Все в порядке, — кашляя, отозвался с полу доктор Алкахест. — Со мной бывает. Чепуха. — Смех душил его, корежил мертвенно-бледное лицо.
Комиссар быстро поставил кресло на колеса и легко, как мешочек о перьями, поднял доктора Алкахеста.
— Ужасно, — простонал он. — Надо вызвать доктора.
— Нет, нет! — успокоил его Алкахест. — Я сам доктор. Совершенно незачем. Не беспокойтесь. — Он уже катился к выходу. Комиссар обежал его и успел распахнуть перед ним дверь. — Благодарю! Благослови вас бог! — произнес на прощание доктор Алкахест. Он украдкой оглянулся и тут же опять устремил взгляд вперед. Из-за комиссарского стола поднимался столб пламени.
Уборщице Перл просто не приходило в голову — до сих пор по крайней мере — пожалеть доктора Алкахеста, как не приходило в голову пожалеть старую даму, которая просила милостыню у входа в магазин, стоя со шляпкой в руке и благочестиво повторяя: «Благослови вас бог» — всякий раз, как в нее падала монетка. Она пошла за ним просто потому, что он, похоже, сумасшедший и ее долг перед самой собой — это выяснить, чтобы подыскать себе тогда другую работу. А так, с бухты-барахты, такое место не бросают. Платил он хорошо, район безопасный, работа легкая и не унизительная. Если выяснится, что он будет платить и дальше, тогда ее долг перед самой собой — и перед ним тоже — остаться у него. И кроме того, хотя в ванной у него воняло и хотя ее просто тошнило смотреть, как он ест (он иногда съедал при ней устрицу со стаканом белого вина), и хотя она точно знала, что он за ней подглядывает в замочные скважины, тем не менее он ни разу не сделал попытки дать ей шлепка или хапнуть за грудь, и она, на свой хмурый лад, была ему за это благодарна. Слыхала она про этих пожилых белых джентльменов.
Но постепенно, следуя за ним по пятам — выглядывая из-за угла, прячась за газетным стендом, ну в точности как в кинофильме, — она стала склоняться к мысли, что дело тут, пожалуй, не в сумасшествии. Бюро розыска пропавших лиц, полицейский комиссар, ФБР. Ей сделалось страшно. Почему-то подумалось о женщинах-наркоманках, грабительницах банков, изготовительницах бомб. Сама законопослушная христианка до мозга костей, Перл ощутила для себя новую угрозу. Мир ее — с тех пор, как то, что с ней произошло, отодвинулось на шесть месяцев назад, — представлял собою как бы узкий, ярко освещенный безопасный проход через темный лес, а по бокам затаились готовые к прыжку черные, косматые злодейские тени. Она идет по освещенной дорожке, глядя прямо перед собой. Они кричат ей: «Эй, Перл, Перл! Как жизнь молодая?» Но она делает вид, будто не слышит. А они хоть все больше и воображаемые, тем не менее тянутся к ней, норовят шлепнуть по заду, облапить грудь, как облепить паутиной. Она продолжает путь, с виду — само спокойствие. Но всякие рассказы и воспоминания, прежде ничего не значившие, приобретают теперь новую впечатляющую силу: четверо мальчишек, застреленных оклендской полицией за карточной игрой; «черные пантеры», выходящие из камышей с пистолетами в руках. Она переехала из Мэрин-сити в двенадцать лет. Училась на фортепиано, пела в хоре. Иногда теперь, одна в башне у доктора Алкахеста, она останавливалась у окна — руки сложены на животе, как их учили стоять, когда поют гимн, — и, глядя на город в той стороне, где солнце золотило похожие на сосцы маковки русской церкви, молилась об окончательном отпущении, о полной свободе, хотя и знала, что просит невозможного. Она знала, где у доктора Алкахеста лежат деньги: в черной железной шкатулке, что спрятана в винном шкафчике, — и мысль украсть их как-то даже пришла ей в голову. Сама пришла. Перл к ней не обращалась и всерьез не отнеслась. Но все-таки была у нее такая мысль и принесла головокружение, дурноту, как при взгляде с крутого обрыва. «Перл, детка, ты, видать, рехнулась?» — шепнула она себе. Бабушкиным голосом. И, закрывая дверцу шкафчика, даже не испытала самодовольства. Такой вопрос перед ней попросту не стоял. У нее прямо нутро скрутило от напряжения. Но все-таки на какой-то миг лесные тени словно бы подобрались к ней вплотную.
Она сидела на лавке в коридоре и делала вид, будто читает журнал «Форчун». Фотографии здания Организации Объединенных Наций. Напротив Перл и чуть левее — матовая стеклянная дверь, на ней надпись: «Общество по борьбе с международным наркобизнесом» — и два больших флага: Красного Креста и Соединенных Штатов, перекрещенные, как шпаги. Что это за учреждение, она понятия не имела. Она поспела сюда в последнюю минуту, взбежав по лестнице, пока доктор Алкахест поднимался на лифте, и заметила, как его кресло нырнуло в эту дверь. Коридор был высокий, с металлическим потолком в квадратиках. Круглые белые плафоны были до половины засыпаны дохлыми мухами.
— Эй, как жизнь? — окликнул ее мужской голос.
Она вздрогнула, посмотрела, но сразу же узнала этого парня — и улыбнулась, хотя и испуганно.
— А твоя как? — спросила она. Получилось не особенно приветливо, и ей захотелось поправиться: — Ты, что ли, работаешь здесь, Лерой?
И тут же вспомнила: Ленард, а не Лерой. Она покраснела и сжалась в комок, боясь, что сейчас начнется этот обмен приветствиями с шлепками по спине, к которому она так и не привыкла.
— Как твоя матушка? — спросил он. Он оперся на швабру, прямо обвился вокруг нее, как пифон вокруг дерева. Их семья жила в Мэрин-сити на два этажа выше них. Шесть мальчишек, все хулиганы. Мама не позволяла ей с ними разговаривать.
— Хорошо, — ответила Перл и улыбнулась. — А твоя? — Ее мать уже три года как умерла.
— Ничего, помаленьку. — Он дернул плечом и развел руками. Улыбка у него была детская, словно он в жизни не сделал ничего постыдного. Он был просто в восторге, что встретил ее, — это было видно. Она почувствовала, что опять краснеет и, как дурочка, надувает губы.
— Ну, пока, — сказал он и тряхнул головой.
И тут, сама не зная почему, она вдруг спросила:
— Ленард, что здесь находится? Ты не знаешь? — и показала на дверь с надписью.
Он оглянулся, посмотрел и растянул губы в улыбке. Нос у него был как океанский лайнер, зубы — как белые грузовики у обочины.
— Мадам, — сказал он, — перед вами
Салли улыбнулась и закрыла глаза. Она подумала, что сейчас положит книгу на белый плетеный столик да потом еще встанет и погасит свет. Но сразу же заснула. Подбородок у нее отвис. Проснулась она после обеда.
IV
Пчелы не менее воинственны, чем римляне, русские, британцы или французы. Единственные существа, среди коих я не наблюдал сражений, — это муравьи, гусеницы и плодовые черви; да и самые небеса, если верить индусам, евреям, христианам и магометанам, не всегда пребывали в мире.
Джон Адамс, 1822 г.
1
Она добрых пять минут стучалась в заднюю дверь отцовского дома, вокруг столпились куры, но в доме никто не отзывался. На ее памяти эту дверь вообще никогда не запирали. Она начинала тревожиться.
Льюис стоял позади возле пузатого безмолвного «шевроле» — он выключил зажигание — и, понурясь, разглядывал золотистые и красные кленовые листья, осыпавшие двор.
— Зря он не сгреб их, — заметил он, обращаясь главным образом к самому себе. Замечание было глупое, ее так и подмывало сказать ему это. Деревья еще далеко не оголились; если отец сейчас сгребет листья, завтра же нападают новые. Да и вообще в деревне листьев не убирают. Их и так ветром снесет до первого снегопада. Но откуда знать это Льюису, выросшему в вылизанном Северном Беннингтоне в вылизанном домике за вылизанным палисадничком всего в четырех кварталах от бывшего дома тети Салли? И она решила промолчать, только упрямее выпятила подбородок и, задрав голову, сердито посмотрела на узкое Саллино окно. Потом еще сильнее забарабанила в дверь и крикнула:
— Тетя Салли, ты у себя?
Но ответа опять не получила. Она оглянулась на Дикки.
Мальчик стоял, спрятав руки в карманы и так низко надвинув на лоб козырек темно-синей фуражки, что смотреть перед собой мог, только запрокинув голову. Он разглядывал кусты под тети Саллиным окном. Лицо у него было озабоченное.
— Кто-то ходил в уборную на кусты, — сказал он.
— Ради бога, Дикки, — отмахнулась Вирджиния.
Но Льюису оттуда, где он стоял, тоже было кое-что видно. Он отошел от машины, встал за спиной у Дикки, присмотрелся к кустам, потом поднял глаза на окно тети Салли.
— Вот так так, — потянул он.
— Что там такое? — спросила Джинни.
Льюис вполрта усмехнулся, но тут же принял серьезный вид. И ответил рассудительно:
— Похоже, она горшок свой в окно выплескивает.
— Да что ты мелешь?
Она отступила от двери, подошла посмотреть. Сначала ей бросились в глаза вроде бы цветы на кустах сирени, хотя листья уже совсем пожухли, побурели, кое-где зарделись. И все-таки на ветках белели какие-то цветы, и Джинни, не вполне осознав смысл сказанного Льюисом, хотя и ясно слышала его слова, двинулась вперед, распугав кур, и вдруг в лицо ей ударила вонь. Желудок у нее подвело, потянуло рвать, она судорожно прикрыла ладонями нос и рот и попятилась. Потерянная, рассерженная, она снова посмотрела на теткино окно; Льюису и Дикки ее лицо со стороны даже вдруг показалось совсем незнакомым: глаза навыкате, набряклость, адреналиновая краснота — вот-вот заискрит. В страхе оба внутренне съежились, но виду не показали. Теперь, несмотря на отблески заката на стеклах, Джинни ясно разглядела в окне тетю Салли: стоит себе, смотрит, и хоть бы что. Джинни набрала в грудь воздуху и в совершенном неистовстве заорала:
— Да тетя же Салли!
Льюис теперь тоже ее разглядел. Принимая сторону жены в безотчетной надежде оградить себя от ее гнева, он подхватил:
— Тетя Салли, смотрите, что вы наделали!
И показал на кусты.
Но она молчала и глядела на них сквозь алеющее закатным светом стекло с убийственным спокойствием безумицы.
Лицо Джинни вдруг вспыхнуло жарче прежнего. Льюис это заметил, поглядывая исподтишка на жену, но понять, в чем дело, не мог, и мальчик тоже. Она и сама не понимала, что с ней, только чувствовала, как к ее ярости прибавилось еще и унижение. Ведь родня-то это ее, и оттого, что Льюис стоит, такой терпеливый, и никого не осуждает, ее только сильнее жгло стыдом.
— Тетя Салли, ты почему не отвечаешь, а? — крикнула она, бледнея от злости, и вдруг, прикрыв ладонями лицо, бурно разрыдалась. Льюис стоял, беспомощно переводя взгляд с Джинни то на тетю Салли, то на кусты сирени, заляпанные коричневыми потеками и увешанные грязными обрывками косметических бумажных салфеток. И тут окно распахнулось, в нем появилась тетя Салли в халате и с какой-то книжицей в руке и крикнула сверху вниз:
— Если ты хочешь видеть отца, так он коров доит!
— Я так и думал, что сейчас время дойки, — проговорил Льюис наполовину себе под нос. Но жена услышала и ответила ему взглядом, полным такой испепеляющей ярости, что сердце у него так и екнуло.
— Ах, думал? Так чего ж молчал?
Он не понял, чем вдруг так рассердил жену.
— Прости, пожалуйста, — голос его дрогнул. — Конечно, надо было сказать тебе.
— Тьфу, господи! — Она повернулась к ним спиной и пошла в коровник. У Льюиса подогнулись колени, он взял за руку Дикки и потащился следом.
Задний двор отлого спускался от дома к бурому кирпичному коровнику на фундаменте из грубо тесанных каменных плит, за коровником белели старые утлые ульи, а посреди двора росло одно-единственное дерево — вековой пекан, листья с него почти облетели, и сквозь корявые голые ветки открывался во всем великолепии алый закат над горой и дальний выгон на склоне. И как ни тяжело было у Льюиса на душе, а может быть, как раз потому, что на душе у него было тяжело, всю эту красоту он заметил и осознал. Увидел, что трава и камни на горных лугах в закатном свете вдруг одухотворились и лучились, словно заряженные извечной мистической силой, для которой имя существует разве, может быть, в древнеиндийском или шумерском языках, а лесистые склоны, еще час назад расцвеченные всеми красками: кроваво-красные, винно-красные, розовые, багряные, со смелыми мазками оранжевого, и ярко-желтые, и тускло-коричневые, и лиловые, Джинни сказала бы — «кричащие», если б это было на картине, да еще там и сям в темно-зеленых и сизо-дымчатых пятнах сосняка, — теперь были сплошь залиты небесным сиянием и алели, преображенные. Льюис Хикс увидел и осознал, что в этом фантастическом свете обрели иной облик даже сельскохозяйственные машины: старая желтая кукурузорезка с задранным верхом стала как бы более обычного самой собой — отчетливой, окончательной, как надгробье, и то же самое произошло с большим кейсовским тягачом, и с облупленным, некрашеным прицепом, и с красным как вареный рак початкосрывателем, и с серым маленьким трактором под квадратным выгоревшим козырьком. Льюис не смог бы выразить словами своих чувств, он только ощутил себя еще несчастнее прежнего. Что-то он делает не так, и с ним тоже как-то не так поступают. На пересечении двух реальностей: красоты заката и непонятного гнева Вирджинии, непонятного даже теперь, когда он осознал свои ошибки и ее правоту, — ему вдруг мучительно захотелось полностью переделать свою жизнь, захотелось свободы и одновременно — или это одно и то же? — смерти. Должно быть, такое бывает со всеми мужьями, подумал он. И с эльфами тоже. И с медведями. И со всеми женами, должно быть. Удивительное дело, неужели ни для кого нет исключений? Даже вот для него — уж на что он в стороне от мира, здесь, в Вермонте, на заднем дворе фермы? Неужели даже скотина испытывает горькие минуты? Или, например, кузнечики?
Дикки спросил:
— Чего это она так разозлилась?
И Льюис даже не заметил, как ему полегчало. Душа его вернулась обратно, камнем упав с небес — горы взметнулись ей навстречу океанскими валами, — и он снова очутился на земле, во времени и пространстве, снова стал обыкновенным незаметным человеком, ведущим за руку сына, не бестелесным вселенским плачем, а серьезным трезвым отцом и мужем со своими заботами и необязательными обязанностями. В багажнике старого «шевроле» он привез скребок и циклю.